Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 83
Она сказала это, когда Дмитрий на минуту вышел из комнаты. Вернулся он с серебряной табакеркой в руке.
– Вот тебе подарок. Это при Елизавете Петровне сделано, в Устюге. Не плохо? Я там собрал кое-какой материал для статьи об этом искусстве. Айно – ковш целовальничий подарил, Алексея Михайловича…
Клим, любуясь ковшом, спросил:
– Не скучно было жить?
– Ну, что ты! Это, брат, интереснейший край.
Было ясно, что Дмитрий не только не утратил своего простодушия, а как будто расширил его. Мужиковатость его казалась естественной и говорила Климу о мягкости характера брата, о его подчинении среде.
«Таким – легко жить», – подумал он, слушая рассказ Дмитрия о поморах, о рыбном промысле. Рассказывая, Дмитрий с удовольствием извозчика пил чай, улыбался и, не скупясь, употреблял превосходную степень:
– Несокрушимейший народ. Удивительнейшая штука.
– Ты что ж – домой? – спросил Клим.
– Домой, это…? Нет, – решительно ответил Дмитрий, опустив глаза и вытирая ладонью мокрые усы, – усы у него загибались в рот, и это очень усиливало добродушное выражение его лица. – Я, знаешь, недолюбливаю Варавку. Тут еще этот его «Наш край», – прескверная газетка! И – черт его знает! – он как-то садится на все, на дома, леса, на людей…
«Нелепо говорить так при чужой женщине», – подумал Клим, а брат говорил:
– Я во Пскове буду жить. Столицы, университетские города, конечно, запрещены мне. Поживу во Пскове до осени – в Полтаву буду проситься. Сюда меня на две недели пустили, обязан ежедневно являться в полицию. Ну, а ты – как живешь? Помнится, тебя марксизм не удовлетворял?
Клим, усмехнувшись, подумал:
«Начинается».
И, вспомнив Томилина, сказал докторально:
– Для того, чтоб хорошо понять, не следует торопиться верить; сила познания – в сомнении.
– И я так думаю, – сказала Айно, кивнув головою.
Дмитрий посмотрел на нее, на брата и, должно быть, сжал зубы, лицо его смешно расширилось, волосы бороды на скулах встали дыбом, он махнул рукою за плечо свое и, шумно вздохнув, заговорил, поглаживая щеки:
– Там, знаешь, очень думается обо всем. Людей – мало, природы – много; грозный край. Пустота, требующая наполнения, знаешь. Когда меня переселили в Мезень…
– За что? – осведомился Клим.
– Черт их знает! Вообразили, что я хотел бежать из Устюга. Ну, через тринадцать месяцев снова перегнали в Устюг. Я не жалуюсь, – интереснейшие места видел!
Он усмехнулся, провел ладонями по лицу, пригладил бороду.
– Так вот, знаешь, – Мезень. Так себе – небольшое село, тысячи две людей. Море – Змей Мидгард, зажавший землю в кольце своем. Что оно Белое – это плохо придумано, оно, знаешь, эдакое оловянное и скверного характера, воет, рычит, особенно – по ночам, а ночи – без конца! И разные шалости, например – северное сияние. Когда я впервые увидал этот мятеж огня, безумнейшее, безгласнейшее волшебство миллионов радуг, – не стыжусь сознаться – струсил я! Некоторое время жил без ума, чувствуя себя пустым, как мыльный пузырь, отражающий эту игру холодного пламени. Миры сгорают, а я – пустой зритель катастрофы.
Дмитрий ослепленно мигнул и стер ладонью морщины с широкого лба, но тотчас же, наклонясь к брату, спросил:
– А может быть, следует, чтоб идеология стесняла? А?
– Зачем? – осведомился Клим.
– Есть в человеке тенденция расплываться, стихийничать.
– Мысль – церковная.
– Н-да, похоже, – согласился Дмитрий, но, подумав несколько секунд, заметил:
– В государственном праве – тоже эта мысль.
Попросил Айно налить ему чаю и оживленно начал рассказывать:
– Домохозяин мой, рыбак, помор, как-то сказал мне:
«Вот, Иваныч, внушаешь ты, что людям надо жить получше, полегче, а ведь земля – против этого! И я тоже против; потому что вижу: те люди, которые и лучше живут, – хуже тех, которые живут плохо. Я тебе, Иваныч, прямо скажу: работники мои – лучше меня, однакож я им снасть и шняку не отдам, в работники не пойду, коли бог помилует. А, по совести говорю, знаю я, что работники лучше меня и что нечестно я с ними живу, как все хозяева. Ну, а сделай ты их хозяевами, они тоже моим законом будут жить. Вот какой тут узелок завязан».
Дмитрий начал рассказывать нехотя, тяжеловато, но скоро оживился, заговорил торопливо, растягивая и подчеркивая отдельные слова, разрубая воздух ребром ладони. Клим догадался, что брат пытается воспроизвести характер чужой речи, и нашел, что это не удается ему.
«Бездарен он».
Дмитрий замолчал, и ожидающий, вопросительный взгляд его принудил Клима сказать:
– Выходит так, что как будто идеология не стесняла этого человека.
– Это – плохой человек, – решительно заметила Айно.
– Плохой, думаете? – спросил Дмитрий, рассматривая ее.
– О да, я так думаю. Я не знаю, как сказать, но – очень плохой!
Дмитрий, наморщив лоб, вздохнул и пробормотал:
– Ну, тут надобно знать что-то, чего я не знаю.
И продолжал, обращаясь к брату:
– Пробовал я там говорить с людями – не понимают. То есть – понимают, но – не принимают. Пропагандист я – неумелый, не убедителен. Там все индивидуалисты… не пошатнешь! Один сказал: «Что ж мне о людях заботиться, ежели они обо мне и не думают?» А другой говорит: «Может, завтра море смерти моей потребует, а ты мне внушаешь, чтоб я на десять лет вперед жизнь мою рассчитывал». И все в этом духе…
Он вызывал у Клима впечатление человека смущенного, и Климу приятно было чувствовать это, приятно убедиться еще раз, что простая жизнь оказалась сильнее мудрых книг, поглощенных братом.
Снова заговорила Айно, покуривая папиросу, сидя в свободной позе.
– Это – очень сытые мысли, мысли сильных людей. Я люблю сильные люди, да! Которые не могут жить сами собой, те умирают, как лишний сучок на дерево; которые умеют питаться солнцем – живут и делают всегда хорошо, как надобно делать все. Надобно очень много работать и накоплять, чтобы у всех было все. Мы живем, как экспедиция в незнакомый край, где никто не был. Слабые люди очень дорого стоят и мешают. Когда у вас две мысли, – одна лишняя и вредная. У русских – десять мысли и все – не крепки. Птичий двор в головах, – так я думаю.
Она тихонько засмеялась. А потом, не сумев скрыть зевок, сказала:
– Мне спать.
Клим тоже ушел, сославшись на усталость и желая наедине обдумать брата. Но, придя в свою комнату, он быстро разделся, лег и тотчас уснул.
Утром, за кофе, он спросил брата:
– Ты знаешь, что Кутузов арестован?
– Опять? Когда? – очень тревожно воскликнул Дмитрий, но, выслушав объяснение Клима, широко улыбнулся:
– Он – в Нижнем, под надзором. Я же с ним все время переписывался. Замечательный человек Степан, – вдумчиво сказал он, намазывая хлеб маслом. И, помолчав, добавил:
– Айно вчера неплохо говорила о сильных.
– В духе страны, – авторитетно заметил Клим.
– Хорошая баба.
– А что ты знаешь о Марине?
– Ничего не знаю, – очень равнодушно откликнулся Дмитрий. – Сначала переписывался с нею, потом оборвалось. Она что-то о боге задумалась одно время, да, знаешь, книжно как-то. Там поморы о боге рассуждают – заслушаешься.
Он усмехнулся, стряхнул пальцами крошки хлеба с бороды.
– Я, брат, едва не женился там на одной.
– Ссыльная?
– Поморка, дочь рыбака. Вчера я об ее отце рассказывал. Крепкая такая семья. Три брата, две сестры.
Неласково дергая бороду, он вздохнул:
– Там, знаешь, одолевает желание посостязаться с морем, с тундрой. Укрепиться. И к женщине тянет весьма сильно. Женщины там чудовищные…
Вошла Айно и, улыбаясь, указывая пальцем на Клима, сказала:
– Вас хочет один человек, его – сюда?
– Меня? – удивился Клим, вставая.
– Вас, вас, – дважды кивнула она головою, исчезла, и через минуту в столовую вошел незнакомый, очень высокий, длинноволосый человек.
– Вы – Клим Самгин? – спросил он тоном полицейского, неодобрительно осматривая комнату, Самгина, осмотрел и, указав пальцем на Дмитрия, спросил:
– А это кто?
– Дмитрий Самгин, брат мой.
– Ага-а! – удовлетворенно произнес гость и протянул Климу сжатый в пальцах бумажный шарик. – Это от Сомовой. Осторожно развертывайте, бумага тонкая.
Он бесцеремонно прошел к столу, сел, и Клим, развертывая бумажку, услыхал тихий его вопрос:
– Давно из ссылки?
Клим прочитал: «Это наш земляк, Платон Долганов, он даст тебе кое-что, привези. Л.».
Клим Самгин смял бумажку, чувствуя желание обругать Любашу очень крепкими словами. Поразительно настойчива эта развязная девица в своем стремлении запутать его в ее петли, затянуть в «деятельность». Он стоял у двери, искоса разглядывая бесцеремонного гостя. Человек этот напомнил ему одного из посетителей литератора Катина, да и вообще Долганов имел вид существа, явившегося откуда-то «из мрака забвения».
На хозяйку Клим не смотрел, боясь увидеть в светлых глазах ее выражение неудовольствия; она стояла у буфета, третий раз приготовляя кофе, усердно поглощаемый Дмитрием.
– Вы пьете кофе? – ласково спросила она Долганова.
– Обязательно! – сказал он и, плотно сложив длинные ноги свои, вытянув их, преградил, как шлагбаумом, дорогу Айно к столу. Самгин даже вздрогнул, ему показалось, что Долганов сделал это из озорства, но, когда Айно, – это уж явно нарочно! – подобрав юбку, перешагнула через ноги ниже колен, Долганов одобрительно сказал:
– Ловко! Вы – извините, так устал, что хоть под стол лечь.
– Не надо под стол, – посоветовала Айно тем тоном, каким она, вероятно, говорила с детьми.
– Финка? – спросил Долганов, измеряя ее глазами, она ответила ласковым кивком головы, тогда гость, тоже кивнув, сказал:
– Это – видно.
Клим Самгин прервал диалог, подойдя к Долганову вплоть, он сердито осведомился:
– Вам известно содержание записки?
– Ну, конечно. Только скажите ей, что я опоздал, впрочем, она, наверное, уже знает это.
Обжигаясь, оглядываясь, Долганов выпил стакан кофе, молча подвинул его хозяйке, встал и принял сходство с карликом на ходулях. Клим подумал, что он хочет проститься и уйти, но Долганов подошел к стене, постучал пальцами по деревянной обшивке и – одобрил:
– Практично. Это какое дерево?
– Клен, – торопливо ответил Дмитрий.
– Нет, – сказала хозяйка.
– Ну, все равно, – махнул рукою Долганов и, распахнув полы сюртука, снова сел, поглаживая ноги, а женщина, высоко вскинув голову, захохотала, вскрикивая сквозь смех:
– Зачем же… ах, если все равно, – зачем спрашивать?
Долганов удивленно взглянул на нее, улыбнулся и вдруг тоже взорвался смехом, подпрыгивая на стуле, качаясь, а отсмеявшись, сказал Дмитрию:
– Смешная!
И, подсунув ладони под ляжки себе, обратился к Айно:
– Конечно – глупо! Да ведь мало ли глупостей говоришь. И вы тоже ведь говорите.
Это еще более рассмешило женщину, но Долганов, уже не обращая на нее внимания, смотрел на Дмитрия, как на старого друга, встреча с которым тихо радует его, смотрел и рассказывал:
– У меня – ревматизм, адово ноют ноги. Сидел совершенно зря одиннадцать месяцев в тюрьме. Сыро там, надоело!
Смешная сцена не убавила опасений Клима, что этот человек скажет или сделает какую-нибудь глупость, уже не смешную. Долганов не понравился ему сразу, как только вошел, а особенно с той минуты, когда он подсунул под себя руки, это уж было сделано не с намерением насмешить. Самгин достаточно насмотрелся на чудаковатых людей и был уверен, что чудачество – ставка на внимание, нехитрая игра в оригинальность. Одет был Долганов нелепо, его узкие плечи облекал старенький, измятый сюртук, под сюртуком синяя рубаха-косоворотка, на длинных ногах – серые новенькие брюки из какой-то жесткой материи. Лицо тоже измятое, серое, с негустой порослью волос лубочного цвета, на подбородке волосы обещали вырасти острой бородою; по углам очень красивого рта свешивались – и портили рот – длинные, жидкие усы. Но старообразное и очень подвижное лицо это освещали приятные глаза, живые, усмешливые, золотистого цвета.
«Девичьи, глупые глаза», – определил Самгин, слушая гибкий басок Долганова.
– Развлекался только ссорами с начальником, лентяишко такой, пьяница, изображает чудовище, шляется по камерам, «иский, кого поглотити», скандалит, как в трактире. Я его дразню: «Перестаньте бурбошку играть, это у вас от скуки, а в сущности, вы не плохой парень, хотя – пехота». А он – сапером был и страшно сердился, что я его пехотой зову. Кричит: «Я вам не парень, я втрое старше вас!» Долго мы состязались, потом он говорит: «Вы, Долганов, престиж мой подрываете, какого черта!» Ну, посмеялись мы; конечно, тихонько смеемся, чтобы престиж не пострадал. Уговорил я его переплетную мастерскую наладить…
Айно, облокотясь на стол, слушала приоткрыв рот, с явным недоумением на лице. Она была в черном платье, с большими, точно луковки, пуговицами на груди, подпоясана светло-зеленым кушаком, концы его лежали на полу.