Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 81
Вечером на другой день его вызвала к телефону Сомова, спросила: здоров ли, почему не пришел на вокзал проводить Лидию?
– Простудился, не выхожу, – ответил он и зачем-то прибавил: – Я к пасхе тоже поеду домой.
– Вместе едем, ладно?
Но ехать домой он не думал и не поехал, а всю весну, до экзаменов, прожил, аккуратно посещая университет, усердно занимаясь дома. Изредка, по субботам, заходил к Прейсу, но там было скучно, хотя явились новые люди: какой-то студент института гражданских инженеров, длинный, с деревянным лицом, драгун, офицер Сумского полка, очень франтоватый, но все-таки похожий на молодого купчика, который оделся военным скуки ради. Там все считали; Тагильский лениво подавал цифры:
– Шестьсот сорок три тысячи тонн… Позвольте: это неверно, обороты Крестьянского банка выразились…
Воинственно шагал Стратонов, поругивая немцев, англичан, японцев.
По вечерам, не часто, Самгин шел к Варваре, чтоб отдохнуть часок в привычной игре с нею, поболтать с Любашей, которая, хотя несколько мешала игре, но становилась все более интересной своей осведомленностью о жизни различных кружков, о росте «освободительного», – говорила она, – движения.
Она хорошо сжилась с Варварой, говорила с нею тоном ласковой старшей сестры, Варвара, будучи весьма скупой, делала ей маленькие подарки. Как-то при Сомовой Клим пошутил с Варварой слишком насмешливо, – Любаша тотчас же вознегодовала:
– За такие турецкие манеры я бы тебе уши надрала!
– Но ведь это шутка, – быстро и миролюбиво воскликнула Варвара.
Клим видел в Любаше непонятное ему, но высоко ценимое им желание и уменье служить людям – качество, которое делало Таню Куликову в его глазах какой-то всеобщей и святой горничной. Веселая и бойкая Любаша обладала хлопотливостью воробьихи, которая бесстрашно прыгает по земле среди огромных, сравнительно с нею, людей, лошадей, домов, кошек. Она прыгала и бегала, воодушевленная неутолимой жаждой как можно скорее узнать отношения и связи всех людей, для того, чтоб всем помочь, распутать одни узлы, навязать другие, зашить и заштопать различные дырки. Она работала в политическом «Красном Кресте», ходила в тюрьму на свидания с Маракуевым, назвавшись его невестой.
– Это должна бы делать Варвара, – заметил Самгин.
– А делаю я, потому что Варя не могла бы наладить связь с тюрьмой.
Клим усмехнулся:
– И потому, что Маракуев надоел ей.
– Чему причина – ты, – сердито сказала Любаша и, перестав сматывать шерсть в клубок, взглянула в лицо Клима с укором: – Скверно ты, Клим, относишься к ней, а она – очень хорошая:
Самгин снова усмехнулся иронически.
– Сваха, – сквозь зубы процедил он.
Нет, Любаша не совсем похожа на Куликову, та всю жизнь держалась так, как будто считала себя виноватой в том, что она такова, какая есть, а не лучше. Любаше приниженность слуги для всех была совершенно чужда. Поняв это, Самгин стал смотреть на нее, как на смешную «Ванскок», – Анну Скокову, одну из героинь романа Лескова «На ножах»; эту книгу и «Взбаламученное море» Писемского, по их «социальной педагогике», Клим ставил рядом с «Бесами» Достоевского.
Любаша всегда стремилась куда-то, боялась опоздать, утром смотрела на стенные часы со страхом, а около или после полуночи, уходя спать, приказывала себе:
– Встану в половине седьмого.
Она могла одновременно шить, читать, грызть любимые ею толстые «филипповские» сухари с миндалем и задумчиво ставить Климу различные не очень затейливые вопросы:
– Классовая точка зрения совершенно вычеркивает гуманизм, – верно?
– Совершенно правильно, – отвечал он и, желая смутить, запугать ее, говорил тоном философа, привыкшего мыслить безжалостно. – Гуманизм и борьба – понятия взаимно исключающие друг друга. Вполне правильное представление о классовой борьбе имели только Разин и Пугачев, творцы «безжалостного и беспощадного русского бунта». Из наших интеллигентов только один Нечаев понимал, чего требует революция от человека.
Тут Самгин чувствовал, что говорит он не столько для Сомовой, сколько для себя.
– Требует она, чтоб человек покорно признал себя слугою истории, жертвой ее, а не мечтал бы о возможности личной свободы, независимого творчества.
Удовлетворяя потребность сказать вслух то, о чем он думал враждебно, Самгин, чтоб не выдать свое подлинное чувство, говорил еще более равнодушным тоном:
– История относится к человеку суровее, жестче природы. Природа требует, чтоб человек удовлетворял только инстинкты, вложенные ею в него. История насилует интеллект человека.
– Это как будто из Толстого? – вопросительно соображала Любаша.
Самгин видел, что Варвара сидит, точно гимназистка, влюбленная в учителя и с трепетом ожидающая, что вот сейчас он спросит ее о чем-то, чего она не знает. Иногда, как бы для того, чтоб смягчить учителя, она, сочувственно вздыхая, вставляла тихонько что-нибудь лестное для него.
– Как трагически смотрите вы на жизнь!
– Пессимист, – сказала Любаша.
Слова вообще не смущали, не пугали ее.
– А я не моту думать без жалости, – говорила она.
Самгин почувствовал в ней мягкое, но неодолимое упрямство и стал относиться к Любаше осторожнее, подозревая, что она – хитрая, «себе на уме», хотя и казалась очень откровенной, даже болтливой. И, если о себе самой она говорит усмешливо, а порою даже иронически, – это для того, чтоб труднее понять ее.
Что Любаша не такова, какой она себя показывала, Самгин убедился в этом, присутствуя при встрече ее с Диомидовым. Как всегда, Диомидов пришел внезапно и тихо, точно из стены вылез. Волосы его были обриты и обнаружили острый череп со стесанным затылком, большие серые уши без мочек. У него опухло лицо, выкатились глаза, белки их пожелтели, а взгляд был тоскливый и невидящий.
– В больнице лежал двадцать три дня, – объяснил он и попросил Варвару дать ему денег взаем до поры, пока он оправится и начнет работать.
Сомова, перестав шить, начала бесцеремонно и вызывающе рассматривать его; он, взглянув на нее раза два, сердито спросил:
– Что смотрите? Нехорош?
– Мне про вас Лидия Варавка много рассказывала. Ведь вы – анархист?
– Человек я, – ответил он угрюмо и отвернулся.
Самгин был чрезвычайно удивлен обилием и жестокостью злых насмешек, которыми Любаша начала истязать Диомидова. Ее глазки холодно посветлели, слушая тоже злые ответы Диомидова, она складывала толстые губы свои так, точно хотела свистнуть, и, перекусывая нитки, как-то особенно звучно щелкала зубами. Самгин не мог представить себе, чтоб эта кругленькая Матрешка, будто бы неспособная думать без жалости, могла до такой степени жестко и ядовито говорить с человеком полубольным. Она заставила его затравленно съежиться и сказать:
– Шуточки все. Насмешечки. Погодите, посмеются и над вами.
– Улита едет, да – когда-то будет? – ответила она и еще более удивила Самгина, тотчас же заговорив ласково, дружески:
– Хотите познакомиться с человеком почти ваших мыслей? Пчеловод, сектант, очень интересный, книг у него много. Поживете в деревне, наберетесь сил.
– Я секты не люблю, – пробормотал Диомидов, прощально пожимая руку хозяйки. С Климом он не простился, а Сомовой сердито сказал, не подав руки:
– В деревню – не хочу.
Когда он ушел, Клим спросил Любашу:
– Зачем тебе нужно знакомить его с каким-то сектантом?
– Ну, а – куда же его?
– Ты чувствуешь себя призванной размещать людей сообразно твоим… вкусам, что ли?
– Вот именно! Равняйся! – ответила она, не подняв головы от шитья.
Желая вышутить ее, Самгин не отставал и, наконец, заставил неохотно высказаться:
– Деревня так безграмотно и мало думает, что ей полезны всякие идеи, лишь бы они тревожили ум.
– Оригинальная мысль, – иронически сказал Самгин, – она, не взглянув на него, ответила:
– Ты не знаешь деревню.
Она мешала Самгину обдумывать будущее, видеть себя в нем значительным человеком, который живет устойчиво, пользуется известностью, уважением; обладает хорошо вышколенной женою, умелой хозяйкой и скромной женщиной, которая однако способна говорить обо всем более или менее грамотно. Она обязана неплохо играть роль хозяйки маленького салона, где собирался бы кружок людей, серьезно занятых вопросами культуры, и где Клим Самгин дирижирует настроением, создает каноны, законодательствует.
Сомова говорила о будущем в тоне мальчишки, который любит кулачный бой и совершенно уверен, что в следующее воскресенье будут драться. С этим приходилось мириться, это настроение принимало характер эпидемии, и Клим иногда чувствовал, что постепенно, помимо воли своей, тоже заражается предчувствием неизбежности столкновения каких-то сил.
Благодаря своей наблюдательности, рассказам Любаши и Варвары он стал вместилищем всех ходовых идей, мнений, разногласий, афоризмов, анекдотов и эпиграмм. Он даже начал собирать «открытки» на политические темы; сначала их навязывала ему Сомова, затем он сам стал охотиться за ними, и скоро у него образовалась коллекция картинок, изображавших Финляндию, которая защищает конституцию от нападения двуглавого орла, русского мужика, который пашет землю в сопровождении царя, генерала, попа, чиновника, купца, ученого и нищего, вооруженных ложками; «Один с сошкой, семеро – с ложкой», – подписано было под рисунком. Варвара достала где-то и подарила ему фотографию с другого рисунка: на фоне полуразрушенной деревни стоял царь, нагой, в короне, и держал себя руками за фаллос, – «Самодержец», – гласила подпись. Был портрет Щедрина, окруженного чудовищами, Победоносцева в виде нетопыря и еще много таких же редкостей. Самгин считал эту коллекцию опасной, но уже гордился ею и продолжал пополнять ее, как судебный следователь материал для обвинительного акта.
Университет, где настроение студентов становилось все более мятежным, он стал посещать не часто, после того как на одной сходке студент, картинно жестикулируя, приглашал коллег требовать восстановления устава 64 года.
– Требуем! – неистово кричал сосед Клима, светловолосый, красивенький второкурсник. Толкнув Самгина локтем, он спросил:
– Вы что же, коллега? Требуйте!
– Я не знаю, какой это устав, – сухо сказал Клим.
– Да ведь и я не знаю, – признался студент и снова закричал: – Согласны! Петицию министру!
«Варавка прав: эмоциональная оппозиция», – не впервые подумал Самгин.
Учился он автоматически, без увлечения, уже сознавая, что сделал ошибку, избрав юридический факультет. Он не представлял себя адвокатом, произносящим речи в защиту убийц, поджигателей, мошенников. У него вообще не было позыва к оправданию людей, которых он видел выдуманными, двуличными и так или иначе мешавшими жить ему, человеку своеобразного духовного строя и даже как бы другой расы.
Пять, шесть раз он посетил уголовное отделение окружного суда. До этого он никогда еще не был в суде, и хотя редко бывал в церкви, но зал суда вызвал в нем впечатление отдаленного сходства именно с церковью; стол судей – алтарь, портрет царя – запрестольный образ, места присяжных и скамья подсудимых – клироса.
Первый раз он попал неудачно: судились воры, трое, рецидивисты; люди разного возраста, но почти одинаково равнодушные к своей судьбе. Они, видимо, хорошо знали технику процесса, знали, каков будет приговор, держались спокойно, как люди, принужденные выполнять неизбежную, скучную формальность, без которой можно бы обойтись; они отвечали на вопросы так же механически кратко и вежливо, как механически скучно допрашивали их председательствующий и обвинитель. Только один из воров, седовласый человек с бритым лицом актера, с дряблым носом и усталым взглядом темных глаз, неприлично похожий на одного из членов суда, настойчиво, но безнадежно пытался выгородить своих товарищей. Двое молодых адвокатов, очевидно, «казенные защитники», перешептывались, совсем как певчие на клиросе, и мало обращали внимания на своих подзащитных. Деревянно и сонно сидели присяжные, только один из них, совершенно лысый старичок с голеньким, розовым лицом новорожденного, с орденом на шее, непрерывно двигал челюстью, смотрел на подсудимых остренькими глазками и ехидно улыбался, каждый раз, когда седой вор спрашивал, вставая:
– Разрешите сказать? Позвольте напомнить?
От скуки Самгин сосчитал публику: мужчин оказалось двадцать три, женщин – девять. Толстая, большеглазая, в дорогой шубе и в шляпке, отделанной стеклярусом, была похожа на актрису в роли одной из бесчисленных купчих Островского. Затем, сосчитав, что троих судят более двадцати человек, Самгин подумал, что это очень дорогая процедура.
В другой раз он попал на дело, удивившее его своей анекдотической дикостью. На скамье подсудимых сидели четверо мужиков среднего возраста и носатая старуха с маленькими глазами, провалившимися глубоко в тряпичное лицо. Люди эти обвинялись в убийстве женщины, признанной ими ведьмой.
Солнце зимнего полудня двумя широкими лучами освещало по одну сторону зала гладко причесанную бронзовую голову прокурора и десять разнообразных профилей присяжных, десятый обладал такой большой головой и пышной прической, что головы двух его товарищей не были видны. По другую сторону – подсудимые в арестантских халатах; бородатые, они были похожи друг на друга, как братья, и все смотрели на судей одинаково обиженно. Пред ними подскакивал и качался на тонких ножках защитник, небольшой человек с выпученным животом и седым коком на лысоватой голове; он был похож на петуха и обладал раздражающе звонким голосом. Председательствовал бритый, удавленный золотым воротником до того, что оттопырились и посинели уши, а толстое лицо побагровело и туго надулось. Но говорил он мягким голосом женщины и даже нежно.
– Итак, вы сознаетесь, что первый признали убитую ведьмой?
Один из подсудимых, стоя, сложив руки на животе, оскорбленно ответил:
– Зачем – первый? Вся деревня знала. Мне только ветер помог хвост увидать. Она бельишко полоскала в речке, а я лодку конопатил, и было ветрено, ветер заголил ее со спины, я вижу – хвост!..
– Подождите! Вы знаете, что в промежности растут волосы?
– Чего это? – недоверчиво спросил подсудимый.
Председатель стал объяснять, люди, сидевшие на скамье по бокам Самгина, подались вперед, как бы ожидая услышать нечто удивительное. Подсудимый, угрюмо выслушав объяснение, приподнял плечи и сказал ворчливо:
– Это мы знаем. У нее – не волосья, а хвост метелкой, как у коровы, али у зайца, пучком, значит, вот что!
Присяжные ухмылялись, публика захихикала.
– Тише! Прикажу очистить зал, – погрозил председательствующий, расстегнул воротник мундира и, поставив мужику еще несколько уже менее рискованных вопросов, объявил перерыв.
Самгин ушел отупевшим, угнетенным, но через несколько дней, пересилив себя, снова сидел в зале суда. На этот раз слушалось дело отцеубийцы, толстого, черноволосого парня; защищал его знаменитый адвокат, тоже толстый, обрюзгший. Говорил он гибким, внушительным баском, и было ясно, что он в совершенстве постиг секрет: сколько слов требует та или иная фраза для того, чтоб прозвучать уничтожающе в сторону обвинителя, человека с лицом блудного сына, только что прощенного отцом своим. В осанке, в жестах защитника было много актерского, но все-таки казалось, что он-то и есть главнейший судья. Публики было много, полон зал, и все смотрели только на адвоката, а подсудимый забыто сидел между двух деревянных солдат с обнаженными саблями в руках, – сидел, зажав руки в коленях, и, косясь на публику глазами барана, мигал. Глаза его, в которых застыл тупой испуг, его низкий лоб, густые волосы, обмазавшие череп его, как смола, тяжелая челюсть, крепко сжатые губы – все это крепко въелось в память Самгина, и на следующих процессах он уже в каждом подсудимом замечал нечто сходное с отцеубийцей.
«Очевидно, Ломброзо все-таки прав: преступный тип существует, а Дриль не хотел признать его из чувства человеколюбия, в криминальной области неуместного. Даже – вредного».
Сделав этот вывод, Самгин вполне удовлетворился им, перестал ходить в суд и еще раз подумал, что ему следовало бы учиться в институте гражданских инженеров, как советовал Варавка.
Затем у него было еще одно очень неприятное впечатление. Поздно, лунной ночью возвращаясь от Варвары, он шел бульварами. За час перед этим землю обильно полил весенний дождь, теплый воздух был сыроват, но насыщен запахом свежей листвы, луна затейливо разрисовала землю тенями деревьев. Самгин был настроен благодушно и думал, что, пожалуй, ему следует переехать жить к Варваре, она очень хотела этого, и это было бы удобно, – и она и Анфимьевна так заботливо ухаживали за ним. В Варваре он открыл положительное качество: любовь к уюту, она неутомимо украшала свое гнездо. Самгин понимал:
«Ждет хозяина».
– Это вы, Самгин? – окрикнул его человек, которого он только что обогнал. Его подхватил под руку Тагильский, в сером пальто, в шляпе, сдвинутой на затылок, и нетрезвый; фарфоровое лицо его в красных пятнах, глаза широко открыты и смотрят напряженно, точно боясь мигнуть.
– За девочками охотитесь? Поздновато! И – какие же тут девочки? – болтал он неприлично громко. – Ненавижу девочек, пользуюсь, но – ненавижу. И прямо говорю: «Ненавижу тебя за то, что принужден барахтаться с тобой». Смеется, идиотка. Все они – воровки.
Самгин вспомнил, что с месяц тому назад он читал в пошлом «Московском листке» скандальную заметку о студенте с фамилией, скрытой под буквой Т. Студент обвинял горничную дома свиданий в краже у него денег, но свидетели обвиняемой показали, что она всю эту ночь до утра играла роль не горничной, а клиентки дома, была занята с другим гостем и потому – истец ошибается, он даже не мог видеть ее. Заметка была озаглавлена: «Ошибка ученого».
– Кстати, о девочках, – болтал Тагильский, сняв шляпу, обмахивая ею лицо свое. – На днях я был в компании с товарищем прокурора – Кучиным, Кичиным? Помните керосиновый скандал с девицей Ветровой, – сожгла себя в тюрьме, – скандал, из которого пытались сделать историю? Этому Кичину приписывалось неосторожное обращение с Ветровой, но, кажется, это чепуха, он – не ветреник.
Тагильский засмеялся, довольный своим каламбуром.
– Нет, он не Свидригайлов и вообще не свирепый человек, а – человек «с принципами» и эдакий, знаете, прямых линий…
Он поскользнулся, Самгин поддержал его.
– Постойте – я забыл в ресторане интересную книгу и перчатки, – пробормотал Тагильский, щупая карманы и глядя на ноги, точно он перчатки носил на ногах. – Воротимтесь? – предложил он. – Это недалеко. Выпьем бутылку вина, побеседуем, а?
И, не ожидая согласия Клима, он повернул его вокруг себя с ловкостью и силой, неестественной в человеке полупьяном. Он очень интересовал Самгина своею позицией в кружке Прейса, позицией человека, который считает себя умнее всех и подает свои реплики, как богач милостыню. Интересовала набалованность его сдобного, кокетливого тела, как бы нарочно созданного для изящных костюмов, удобных кресел.
– Давно не были у Прейса? – спросил Самгин.
– Я там немножко поссорился, чтоб рассеять скуку, – ответил Тагильский небрежно, толкнул ногою дверь ресторана и строго приказал лакею найти его перчатки, книгу. В ресторане он стал как будто трезвее и за столиком, пред бутылкой удельного вина стал рассказывать вполголоса, с явным удовольствием:
– Этот Кичин преинтересно рассуждал: «Хотя, говорит, марксизм вероучение солидно построенное, но для меня – неприемлемо, я – потомственный буржуа». Согласитесь, что надо иметь некоторое мужество, чтоб сказать так!
Его глаза с неподвижными зрачками взглянули в лицо Клима вызывающе, пухлые и яркие губы покривились задорной усмешкой, он облизал их языком длинным и тонким, точно у собаки. Сидели они у двери в комнату, где гудела и барабанила музыкальная машина. Было очень шумно, дымно, невдалеке за столом возбужденный еврей с карикатурно преувеличенным носом непрерывно шевелил всеми десятью пальцами рук пред лицом бородатого русского, курившего сигару, еврей тихо, с ужасом на лице говорил что-то и качался на стуле, встряхивал кудрявой головою. За другим столом лениво кушала женщина с раскаленным лицом и зелеными камнями в ушах, против нее сидел человек, похожий на министра Витте, и старательно расковыривал ножом череп поросенка. Тагильский, прихлебывая вино, рассказывал, очень понизив голос:
– «Людей, говорит, моего класса, которые принимают эту философию истории как истину обязательную и для них, я, говорит, считаю ду-ра-ка-ми, даже – предателями по неразумию их, потому что неоспоримый закон подлинной истории – эксплоатация сил природы и сил человека, и чем беспощаднее насилие – тем выше культура». Каково, а? А там – закоренелые либералы были…
Машина замолчала, последние звуки труб прозвучали вразнобой и как сквозь вату, еврей не успел понизить голос, и по комнате раскатились отчаянные слова:
– Ну, кто же будет строить эту фабрику, где никого нет? Туда нужно ехать семь часов на паршивых лошадях!