Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 82
Человек, похожий на Витте, разломил беленький, смеющийся череп, показал половинку его даме и упрекающим голосом спросил лакея:
– Человек! Где же мозг, а? Что ж вы даете?
Еврей сконфуженно оглянулся и спрятал голову в плечи, заметив, что Тагильский смотрит на него с гримасой. Машина снова загудела, Тагильский хлебнул вина и наклонился через стол к Самгину:
– Нет, в самом деле, – храбрый малый, не правда ли? – спросил он.
– Может быть – обозлен, – заметил Клим.
– Может быть, но – все-таки! Между прочим, он сказал, что правительство, наверное, откажется от административных воздействий в пользу гласного суда над политическими. «Тогда, говорит, оно получит возможность показать обществу, кто у нас играет роли мучеников за правду. А то, говорит, у нас слишком любят арестантов, униженных, оскорбленных и прочих, которые теперь обучаются, как надобно оскорбить и унизить культурный мир».
Подвинув Климу портсигар, с тоненькими папиросками, он спросил:
– Вы замечаете, как марксизм обостряет отношения?
Самгин молча пожал плечами. Он, протирая очки, слушал очень внимательно и подозревал, что этот плотненький, уютный человечек говорит не то, что слышал, а то, что он сам выдумал.
«Весьма похоже, что он хочет спровоцировать меня на откровенность», – соображал Клим.
Однако Тагильский как будто стал трезвее, чем он был на улице, его кисленький голосок звучал твердо, слова соскакивали с длинного языка легко и ловко, а лицо сияло удовольствием.
– А ведь согласитесь, Самгин, что такие пр-рямолинейные люди, как наш общий знакомый Поярков, обучаются и обучают именно вражде к миру культурному, а? – спросил Тагильский, выливая в стакан Клима остатки вина и глядя в лицо его с улыбочкой вызывающей.
– Не знаю, чему и кого обучает Поярков, – очень сухо сказал Самгин. – Но мне кажется, что в культурном мире слишком много… странных людей, существование которых свидетельствует, что мир этот – нездоров.
Говоря, он думал:
«Несомненно провоцирует, скотина!»
И, чтобы перевести беседу на другие темы, спросил:
– У вас – государственные экзамены?
Тагильский утвердительно кивнул головою и зачем-то стукнул по столу розовым кулачком.
– Куда же вы затем?
– Удивитесь, если я в прокуратуру пойду? – спросил он, глядя в лицо Самгина и облизывая губы кончиком языка; глаза его неестественно ярко отражали свет лампы, а кончики закрученных усов приподнялись.
– Чему же удивляться? Я – адвокат, вы – прокурор…
– А представьте, что вы – обвиняемый в политическом процессе, а я – обвинитель?
– Не пощадите?
– Нет. Этот Кучин, Кичин – черт! – говорит: «Чем умнее обвиняемый, тем более виноват», а вы – умный, искреннее слово! Это ясно хотя бы из того, как вы умело молчите.
Ресторан уже опустел. Лакеи смотрели на запоздавших гостей уныло и вопросительно, один из них красноречиво прятал зевки в салфетку, и казалось, что его тошнит.
– Пора уходить, – сказал Самгин.
На улице минуты две-три шли молча; Самгин ожидал еще какой-нибудь выходки Тагильского и не ошибся:
– Россия нуждается в ассенизаторах, – не помните, кто это сказал? – спросил Тагильский, Клим ответил:
– Вы сказали.
– Нет, я – повторил. А сказал Леонтьев, помнится. Он или Катков.
– Не знаю.
Через несколько шагов Тагильский снова спросил:
– Не хотите ли посетить двух сестер, они во всякое время дня и ночи принимают любезных гостей? Это – очень близко.
Клим отказался. Тогда Тагильский, пожав его руку маленькой, но крепкой рукою, поднял воротник пальто, надвинул шляпу на глаза и свернул за угол, шагая так твердо, как это делает человек, сознающий, что он выпил лишнее.
«Ассенизатор, – подумал Самгин, взглянув вслед ему. – Воображает себя умником. Похож на альфонса, утешителя богатых старух».
Ругаясь, он подумал о том, как цинично могут быть выражены мысли, и еще раз пожалел, что избрал юридический факультет. Вспомнил о статистике Смолине, который оскорбил товарища прокурора, потом о длинном языке Тагильского.
«Врет он, не пойдет в прокуратуру, храбрости не хватит…»
Кончив экзамены, Самгин решил съездить дня на три домой, а затем – по Волге на Кавказ. Домой ехать очень не хотелось; там Лидия, мать, Варавка, Спивак – люди почти в равной степени тяжелые, не нужные ему. Там «Наш край», Дронов, Иноков – это тоже мало приятно. Случай указал ему другой путь; он уже укладывал вещи, когда подали телеграмму от матери.
«Отец опасно болен, советую съездить Выборг».
Отец – человек хорошо забытый, болезнь его не встревожила Самгина, а возможность отложить визит домой весьма обрадовала; он отвез лишние вещи Варваре и поехал в Финляндию.
В чистеньком городке, на тихой, широкой улице с красивым бульваром посредине, против ресторана, на веранде которого, среди цветов, играл струнный оркестр, дверь солидного, но небольшого дома, сложенного из гранита, открыла Самгину плоскогрудая, коренастая женщина в сером платье и, молча выслушав его объяснения, провела в полутемную комнату, где на широком диване у открытого, но заставленного окна полулежал Иван Акимович Самгин. Лицо его перекосилось, правая половина опухла и опала, язык вывалился из покривившегося рта, нижняя губа отвисла, показывая зубы, обильно украшенные золотом. Правый глаз отца, неподвижно застывший, смотрел вверх, в угол, на бронзовую статуэтку Меркурия, стоявшего на одной ноге, левый улыбался, дрожало веко, смахивая слезы на мокрую, давно не бритую щеку; Самгин-отец говорил горлом:
– Км… Дм…
Самгин-сын посмотрел на это несколько секунд и, опустив голову, прикрыл глаза, чтоб не видеть. В изголовье дивана стояла, точно вырезанная из гранита, серая женщина и ворчливым голосом, удваивая гласные, искажая слова, говорила:
– Ээто вваа ударр. Одна-а – маленьки, ништево-о!
Лицо у нее широкое, с большим ртом без губ, нос приплюснутый, на скуле под левым глазом бархатное родимое пятно.
– Вваа рребенки, – говорила она, показывая Климу два пальца, как детям показывают рога.
«Что же я тут буду делать с этой?» – спрашивал он себя и, чтоб не слышать отца, вслушивался в шум ресторана за окном. Оркестр перестал играть и начал снова как раз в ту минуту, когда в комнате явилась еще такая же серая женщина, но моложе, очень стройная, с четкими формами, в пенсне на вздернутом носу. Удивленно посмотрев на Клима, она спросила, тихонько и мягко произнося слова:
– Вы – не Димитри, вы – Килим? О, понимаю!
Рядом с каменным лицом первой, ее лицо показалось Климу приятным. Она пригладила ладонью вставшие дыбом волосы на голове больного, отерла платком слезоточивый глаз, мокрую щеку в белой щетине, и после этого все пошло очень хорошо и просто. Прежде всего хорошо было, что она тотчас же увела Клима из комнаты отца; глядя на его полумертвое лицо, Клим чувствовал себя угнетенно, и жутко было слышать, что скрипки и кларнеты, распевая за окном медленный, чувствительный вальс, не могут заглушить храп и мычание умирающего.
В столовой, стены которой были обшиты светлым деревом, а на столе кипел никелированный самовар, женщина сказала:
– Мое имя – Айно, можно говорить Анна Алексеевна. Та, – она указала на дверь в комнату отца, – сестра, Христина.
Закурив папиросу, она долго махала пред лицом своим спичкой, не желавшей угаснуть, отблески огонька блестели на стеклах ее пенсне. А когда спичка нагрела ей пальцы, женщина, бросив ее в пепельницу, приложила палец к губам, как бы целуя его.
– Как вы узнали? – спросила она. – Я послала телеграмму Дмитри.
Клим солидно объяснил ей, что, живя под надзором полиции, брат не может приехать и переслал телеграмму матери.
– Так, – сказала она, наливая чай. – Да, он не получил телеграмму, он кончил срок больше месяца назад и он немного пошел пешком с одними этнографы. Есть его письмо, он будет сюда на эти дни.
Голос у нее был сильный, но не богатый оттенками, и хотя она говорила неправильно, но не затруднялась в поисках слов.
– Вы хотите дождать его говорить об имущество или не хотите? – спросила она, подвигая Климу стакан.
Несколько сконфуженный ее осведомленностью о Дмитрии, Самгин вежливо, но решительно заявил, что не имеет никаких притязаний к наследству; она взглянула на него с улыбкой, от которой углы рта ее приподнялись и лицо стало короче.
– Нет, – сказала она. – Это – неприятно и нужно кончить сразу, чтоб не мешало. Я скажу коротко: есть духовно завещание – так? Вы можете читать его и увидеть: дом и все это, – она широко развела руками, – и еще много, это – мне, потому что есть дети, две мальчики. Немного Димитри, и вам ничего нет. Это – несправедливо, так я думаю. Нужно сделать справедливо, когда приедет брат.
Клим еще раз повторил, что ему ничего не нужно, но она усмехнулась:
– Это потому, что вы еще молодой и не знаете, сколько нужно деньги.
На минуту лицо ее стало еще более мягким, приятным, а затем губы сомкнулись в одну прямую черту, тонкие и негустые брови сдвинулись, лицо приняло выражение протестующее.
– Ваш отец был настоящий русский, как дитя, – сказала она, и глаза ее немножко покраснели. Она отвернулась, прислушиваясь. Оркестр играл что-то бравурное, но музыка доходила смягченно, и, кроме ее, извне ничего не было слышно. В доме тоже было тихо, как будто он стоял далеко за городом.
«Об отце она говорит, как будто его уже нет», – отметил Клим, а она, оспаривая кого-то, настойчиво продолжала, пристукивая ногою; Клим слышал, что стучит она плюсной, не поднимая пятку.
– Он был добрый. Знал – все, только не умеет знать себя. Он сидел здесь и там, – женщина указала рукою в углы комнаты, – но его никогда не было дома. Это есть такие люди, они никогда не умеют быть дома, это есть – русские, так я думаю. Вы – понимаете?
Клим согласно наклонил голову.
Уже совсем тихо она сказала:
– Он играл в преферанс, а думал о том, что английский народ глупеет от спорта; это волновало его, и он всегда проигрывал. Но ему любили за то, что проигрывал, и – не в карты – он выигрывал. Такой он был… смешной, смешной!
Ее серые глаза снова и уже сильнее покраснели, но она улыбалась, обнажив очень плотно составленные мелкие и белые зубы.
Самгин нашел, что и лицом и фигурой она напоминает мать, когда той было лет тридцать.
«Может быть, отец потому и влюбился в нее».
Но не это сходство было приятно в подруге отца, а сдержанность ее чувства, необыкновенность речи, необычность всего, что окружало ее и, несомненно, было ее делом, эта чистота, уют, простая, но красивая, легкая и крепкая мебель и ярко написанные этюды маслом на стенах. Нравилось, что она так хорошо и, пожалуй, метко говорит некролог отца. Даже не показалось лишним, когда она, подумав, покачав головою, проговорила тихо и печально:
– Он имел очень хороший организм, но немножко усердный пил красное вино и ел жирно. Он не хотел хорошо править собой, как крестьянин, который едет на чужой коне.
Пришла ее каменная сестра, садясь на стул, она точно переломилась в бедрах и коленях; хотя она была довольно полная, все ее движения казались карикатурно угловатыми. Айно спросила Клима: где он остановился?
– Я посылаю за ваши вещи, – а когда Клим стал отказываться от переезда в ее дом, она сказала просто, но твердо:
– Мне будет стыдно, когда сын живет не там, где умирает отец.
Вообще все шло необычно просто и легко, и почти не чувствовалось, забывалось как-то, что отец умирает. Умер Иван Самгин через день, около шести часов утра, когда все в доме спали, не спала, должно быть, только Айно; это она, постучав в дверь комнаты Клима, сказала очень громко и странно низким голосом:
– Иван помер.
Два дня прошли в хлопотах, лишенных той растерянности и бестолковой суеты, которые Клим наблюдал при похоронах в России. Ему было несколько неловко принимать выражения соболезнования русских знакомых отца и особенно надоедал молодой священник, говоривший об умершем таинственно, вполголоса и с восторгом, как будто о человеке, который неожиданно совершил поступок похвальный. Но и священник, лицом похожий на Тагильского, был приятный и, видимо, очень счастливый человек, он сиял ласковыми улыбками, пел высочайшим тенором, произнося слова песнопений округло, четко; он, должно быть, не часто хоронил людей и был очень доволен возможностью показать свое мастерство.
Айно шла за гробом одетая в черное, прямая, высоко подняв голову, лицо у нее было неподвижное, протестующее, но она не заплакала даже и тогда, когда гроб опустили в яму, она только приподняла плечи и согнулась немного.
Клим почувствовал желание нравиться ей и даже спросил ее по дороге к дому: где же дети?
– О! Их нет, конечно. Детям не нужно видеть больного и мертвого отца и никого мертвого, когда они маленькие. Я давно увезла их к моей матери и брату. Он – агроном, и у него – жена, а дети – нет, и она любит мои до смешной зависти.
Через день Клим хотел уехать, но она очень удивилась и не пустила его.
– Как это? Вы не видели брата стольки годы и не хотите торопиться видеть его? Это – плохо. И нам нужно говорить о духовной завещании.
Самгин устыдился, но сказал, что до приезда брата он хотел бы посмотреть Финляндию.
– Так. Посмотреть Суоми – можно! – разрешила она. – Я дам адресы мои друзья, вы поедете туда, сюда, и вам покажут страну.
Он поехал по Саймскому каналу, побывал в Котке, Гельсингфорсе, Або и почти месяц приятно плутал «туда-сюда» по удивительной стране, до этого знакомой ему лишь из гимназического учебника географии да по какой-то книжке, из которой в памяти уцелела фраза:
«Вот я в самом сердце безрадостной страны болот, озер, бедных лесов, гранита и песка, в стране угрюмых пасынков суровой природы».
Была в этой фразе какая-то внешняя правда, одна из тех правд, которые он легко принимал, если находил их приятными или полезными. Но здесь, среди болот, лесов и гранита, он видел чистенькие города и хорошие дороги, каких не было в России, видел прекрасные здания школ, сытый скот на опушках лесов; видел, что каждый кусок земли заботливо обработан, огорожен и всюду упрямо трудятся, побеждая камень и болото, медлительные финны.
– Хюва пейва[9], – говорили они ему сквозь зубы и с чувством собственного достоинства.
Ему нравилось, что эти люди построили жилища свои кто где мог или хотел и поэтому каждая усадьба как будто монумент, возведенный ее хозяином самому себе. Царила в стране Юмала и Укко серьезная тишина, – ее особенно утверждало меланхолическое позвякивание бубенчиков на шеях коров; но это не была тишина пустоты и усталости русских полей, она казалась тишиной спокойной уверенности коренастого, молчаливого народа в своем праве жить так, как он живет.
Самгин вспомнил, что в детстве он читал «Калевалу», подарок матери; книга эта, написанная стихами, которые прыгали мимо памяти, показалась ему скучной, но мать все-таки заставила прочитать ее до конца. И теперь сквозь хаос всего, что он пережил, возникали эпические фигуры героев Суоми, борцов против Хииси и Луохи, стихийных сил суровой природы, ее Орфея Вейнемейнена, сына Ильматар, которая тридцать лет носила его во чреве своем, веселого Лемникейнена – Бальдура финнов, Ильмаринена, сковавшего Сампо, сокровище страны.
«Вот этот народ заслужил право на свободу», – размышлял Самгин и с негодованием вспоминал как о неудавшейся попытке обмануть его о славословиях русскому крестьянину, который не умеет прилично жить на земле, несравнимо более щедрой и ласковой, чем эта хаотическая, бесплодная земля.
«Да, здесь умеют жить», – заключил он, побывав в двух-трех своеобразно благоустроенных домах друзей Айно, гостеприимных и прямодушных людей, которые хорошо были знакомы с русской жизнью, русским искусством, но не обнаружили русского пристрастия к спорам о наилучшем устроении мира, а страну свою знали, точно книгу стихов любимого поэта.
Удивительна была каменная тишина теплых, лунных ночей, странно густы и мягки тени, необычны запахи, Клим находил, что все они сливаются в один – запах здоровой, потной женщины. В общем он настроился лирически, жил в непривычном ему приятном бездумье, мысли являлись не часто и, почти не волнуя, исчезали легко.
Но в Выборг он вернулся несколько утомленный обилием новых впечатлений и настроенный, как чиновник, которому необходимо снова отдать себя службе, надоевшей ему. Встреча с братом, не возбуждая интереса, угрожала длиннейшей беседой о политике, жалобными рассказами о жизни ссыльных, воспоминаниями об отце, а о нем Дмитрий, конечно, ничего не скажет лучше, чем сказала Айно.
Дмитрий встретил его с тихой, осторожной, но все-таки с тяжелой и неуклюжей радостью, до боли крепко схватил его за плечи жесткими пальцами, мигая, улыбаясь, испытующе заглянул в глаза и сочным голосом одобрительно проговорил:
– Ка-акой ты стал! Ну, поцелуемся?
В пестрой ситцевой рубахе, в измятом, выцветшем пиджаке, в ботинках, очень похожих на башмаки деревенской бабы, он имел вид небогатого лавочника. Волосы подстрижены в скобку, по-мужицки; широкое, обветренное лицо с облупившимся носом густо заросло темной бородою, в глазах светилось нечто хмельное и как бы даже виноватое.
– А я тут шестой день, – говорил он негромко, как бы подчиняясь тишине дома. – Замечательно интересно прогулялся по милости начальства, больше пятисот верст прошел. Песен наслушался – удивительнейших! А отец-то, в это время, – да-а… – Он почесал за ухом, взглянув на Айно. – Рано он все-таки…
С Айно у него уже, видимо, установились дружеские отношения: Климу казалось, что она посматривает на Дмитрия сквозь дым папиросы с тем платоническим удовольствием, с каким женщины иногда смотрят на интересных подростков. Она уже успела сказать Климу:
– Он больше похожий на отца, как вы – я думаю.