12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 203

Следя, как питается Краснов, как быстро и уверенно его гибкие руки находят лучшие куски пищи, Самгин подумал:

«Этот всегда будет сыт».

Встряхнув кудрями, звонко заговорила рыженькая дама.

– Ужасно много событий в нашей стране! – начала она, вздыхая, выкатив синеватые, круглые глаза, и лицо ее от этого сделалось еще более кукольным. – Всегда так было, и – я не знаю: когда это кончится? Все события, события, и обо всем интеллигентный человек должен думать. Крестьянские и студенческие бунты, террор, японская война, террор, восстание во флоте, снова террор, 9-е Января, революция, Государственная дума, и все-таки террор! В конце концов – страшно выйти на улицу. Я совершенно теряюсь! Чем же это кончится?

Юрин, усмехаясь, прошептал Тосе что-то, она, погрозив ему пальцем, сказала:

– Не нужно! Не шали.

Все молчали. Самгин подумал, что эта женщина говорит иронически, но присмотрелся к ее лицу и увидал, что на глазах ее слезы и губы вздрагивают.

«Напилась», – решил он, а рыженькая продолжала, еще более тревожно и протестующе:

– Во Франции, в Англии интеллигенция может не заниматься политикой, если она не хочет этого, а мы – должны! Каждый из нас обязан думать обо всем, что делается в стране. Почему – обязан?

Она тихонько всхлипнула, Орехова, гладя ее плечо, задушевно, басом посоветовала ей:

– Не волнуйтесь, милая Анна Захаровна, – вам вредно.

– Так хочется порядка, покоя, – нервозно вскричала Анна Захаровна, отирая глаза маленьким платочком.

Самгин посмотрел на нее неприязненно и думая: «Как грубо можно исказить весьма ценную мысль!»

Примирительно заговорил Краснов:

– В нашей воле отойти ото зла и творить благо. Среди хаотических мыслей Льва Толстого есть одна христиански правильная: отрекись от себя и от темных дел мира сего! Возьми в руки плуг и, не озираясь, иди, работай на борозде, отведенной тебе судьбою. Наш хлебопашец, кормилец наш, покорно следует…

Его не слушали. Орехова и рыженькая, встав из-за стола, прощались с Тосей, поднялся и Ногайцев. Дронов сказал Самгину:

– Значит – едем?

Идя домой, по улицам, приятно освещенным луною, вдыхая острый, но освежающий воздух, Самгин внутренне усмехался. Он был доволен. Он вспоминал собрания на кулебяках Анфимьевны у Хрисанфа и все, что наблюдалось им до Московского восстания, – вспоминал и видел, как резко изменились темы споров, интересы, как открыто говорят о том, что раньше замалчивалось.

«Конечно, это – другие люди, – напомнил он себе, но тотчас же подумал: – Однако с какой-то стороны они, пожалуй, интереснее. Чем? Ближе к обыденной жизни?»

Не решая этот вопрос, он нашел, что было приятно чувствовать себя самым умным среди этих людей. Неприятна только истерическая выходка этой глупой рыжей куклы.

«Какая дура».

В общем, чутко прислушиваясь к себе, Самгин готов был признать, что, кажется, никогда еще он не чувствовал себя так бодро и уверенно. Его основным настроением было настроение самообороны, и он далеко не всегда откровенно ставил пред собою некоторые острые вопросы, способные понизить его самооценку. Но на этот раз он спросил себя:

«Неужели это потому, что я, получив наследство, стал независимым человеком? Временно независимым», – добавил он, вспомнив, что ценность наследства неизвестна ему. Но этот вопрос почему-то не потребовал решения, может быть, потому, что в памяти встала фигура Тоси, ее бюст, воинственно приподнятый сарафаном. Самгин был в том возрасте, когда у многих мужчин и женщин большого сексуального опыта нормальное биологическое влечение становится физиологическим любопытством, которое принимает характер настойчивого желания узнать, чем тот или та не похожи на этого или эту. В подобных случаях память и воображение, соединясь, могут на некоторых действовать так же тиранически, как и страстная любовь. Но Мессалина, вероятно, недолго удовлетворяла бы любопытство Дон-Жуана, так же как и он ее любопытство. Тося казалась Самгину соблазнительной и легко доступной. Он думал о ней с удовольствием и, представляя ее раздетой, воображал похожей на Марину, какой видел ее после «радения». Она все еще оставалась мозолью его мозга, одним из наиболее обидных моментов жизни и, ночами, нередко мешала ему уснуть. К тому же с некоторого времени он в качестве средства, отвлекающего от неприятных впечатлений, привык читать купленные в Париже книги, которые, сосредоточивая внимание на играх чувственности, легко прекращали бесплодную и утомительную суету мелких мыслей.

Весь следующий день Самгин прожил одиноко все в том же бодром настроении, снисходительно размышляя о Дронове и его знакомых. За окном буйно кружилась, выла и свистела вьюга, бросая в стекла снегом, изредка в белых вихрях появлялся, исчезал большой, черный, бородатый царь на толстом, неподвижном коне, он сдерживал коня, как бы потеряв путь, не зная, куда ехать. Самгин, покуривая, ходил, сидел, лежал и, точно играя в шахматы, расставлял фигуры знакомых людей, стараясь найти в них сходства. Сначала он отвел в сторону группу людей наименее интересных и наиболее неприятных ему. Это были люди, ограниченные определенной системой фраз, их возглавлял Кутузов, и заранее можно было знать, что́ каждый из них скажет по тому или иному данному поводу.

«Конченые люди, не способные к дальнейшему росту. – Попы социалистической церкви, – назвал он их. – Забыли, что социализм выдуман буржуазией и является производным от нищенской фантастики христианства. Проповедники классовой борьбы и абсолютно невозможной диктатуры пролетариата, всячески безграмотного. Я – не отрицаю социализм в той форме, как он понят немцами. В Германии он – естественный для буржуазной культуры шаг вперед. Там он – исторически понятен. Но у нас? В стране, где возможны Разин, Пугачев, аграрные погромы, Московское восстание… Безумие. Авантюризм честолюбцев, которым нечего терять…»

Он сам был искренно удивлен резкостью и определенностью этой оценки, он никогда еще не думал в таком тоне, и это сразу приподняло, выпрямило его. Взглянув в зеркало, он увидал, что смоченные волосы, высохнув, лежат гладко и этим обнаруживают, как мало их и как они стали редки. Он взял щетку, старательно взбил их, но, и более пышные, они все-таки заставили его подумать:

«Скоро буду лысым».

Это было очень неприятно.

Держа в одной руке щетку, приглаживая пальцами другой седоватые виски, он минуты две строго рассматривал лицо свое, ни о чем не думая, прислушиваясь к себе. Лицо казалось ему значительным и умным. Несколько суховатое, но тонкое лицо человека, который не боится мыслить свободно и органически враждебен всякому насилию над независимой мыслью, всем попыткам ограничить ее.

«Ин-те-лли-гент, – мысленно и с уважением назвал он себя. – Новая сила истории, сила, еще недостаточно осознавшая свое значение и направление». Затем счесал гребенкой со щетки выпавшие волосы, свернул их в комок, положил в пепельницу, зажег спичку, а когда волосы, затрещав, сгорели – вздохнул. После этого, несколько охлажденный своей жертвой времени, он снова начал соединять людей по признакам сходства характеров. Дронова он поставил рядом с Митрофановым. Затем присоединил к ним Тагильского. Подумав, прибавил к ним четвертого – Макарова, но тотчас же сообразил, что это – нехорошо, неудачно.

«К ним нужно Лютова. И Бердникова. Да, именно скота Бердникова».

Но тяжелая туша Бердникова явилась в игре Самгина медведем сказки о том, как маленькие зверки поселились для дружеской жизни в черепе лошади, но пришел медведь, спросил – кто там, в черепе, живет? – и, когда зверки назвали себя, он сказал: «А я всех вас давишь», сел на череп и раздавил его вместе с жителями.

Неприятное, унижающее воспоминание о пестрой, цинической болтовне Бердникова досадно спутало расстановку фигур, сделало игру неинтересной. Да и сами по себе фигуры эти, при наличии многих мелких сходств в мыслях и словах, обладали только одним крупным и ясным – неопределенностью намерений.

«На чем пытаются утвердить себя Макаров, Тагильский? Чего хотят? Почему Лютов давал деньги эсерам? Чем ему мешало жить самодержавие?»

За окном, в снежной буре, подпрыгивал на неподвижном коне черный, бородатый царь в шапке полицейского, – царь, ничем, никак не похожий на другого, который стремительно мчался на Сенатской площади, попирая копытами бешеного коня змею.

Самгин отошел от окна, лег на диван и стал думать о женщинах, о Тосе, Марине. А вечером, в купе вагона, он отдыхал от себя, слушая непрерывную, возбужденную речь Ивана Матвеевича Дронова. Дронов сидел против него, держа в руке стакан белого вина, бутылка была зажата у него между колен, ладонью правой руки он растирал небритый подбородок, щеки, и Самгину казалось, что даже сквозь железный шум под ногами он слышит треск жестких волос.

– Понимаешь, какая штука, – вполголоса торопливо говорил Дронов, его скуластое лицо морщилось, глаза, как и прежде, беспокойно бегали, заглядывая в окно, в темноту, разрываемую искрами и огнями, в лицо Самгина, в стакан. – Не хочется оказаться в дураках. Жизнь – черт ее знает – вдруг как будто постарела, сморщилась, а вместе с этим началось в ней что-то судорожное, эдакая, знаешь, поспешность… хватай, ребята! Ну, в промышленности, в торговле это – естественно, тут – как марксисты учат – или фабрикуй нищих, или сам нищим будешь. А – нищенство хотя и национальное ремесло, но – не из приятных, росту гордости – не способствует. А «человек – это звучит гордо», и он, черт, хочет быть гордым. Ну, понимаешь…

Запрокинув голову, он вылил вино в рот, облил подбородок, грудь, сунул стакан на столик и, развязывая галстук, продолжал:

– Меня, брат, интеллигенция смущает. Я ведь – хочешь ты не хочешь – причисляю себя к ней. А тут, понимаешь, она резко и глубоко раскалывается. Идеалисты, мистики, буддисты, йогов изучают. «Вестник теософии» издают. Блаватскую и Анну Безант вспомнили… В Калуге никогда ничего не было, кроме калужского теста, а теперь – жители оккультизмом занялись. Казалось бы, после революции…

– Это движение началось еще до революции, – напомнил Самгин.

– В качестве предохранительной прививки? Профилактика? – спросил Дронов, бережно поставив бутылку в угол дивана.

– Возможно, – согласился Самгин.

– Н-да. Значит, кто-то что-то предусмотрел? Кто же это командует?

Самгин, усмехаясь, молча пожал плечами.

– Литераторы-реалисты стали пессимистами, – бормотал Дронов, расправляя мокрый галстук на колене, а потом, взмахнув галстуком, сказал: – Недавно слышал я о тебе такой отзыв: ты не имеешь общерусской привычки залезать в душу ближнего, или – в карман, за неимением души у него. Это сказал Тагильский, Антон Никифоров…

– Я очень мало знаю его, – поторопился заявить Самгин.

– А он тебя, по-моему, правильно… оценил, – охлажденно и как будто обиженно продолжал Дронов. – К людям ты относишься… неблагосклонно. Даже как будто брезгливо…

– Это – неверно, – строго сказал Самгин. – Он так же мало знает меня, как я – его. Ты давно знаком с ним?..

– Года два уже. Познакомились на бегах. Он – деньги потерял или – выкрали. Занял у меня и – очень выиграл! Предложил мне половину. Но я отказался, ставил на ту же лошадь и выиграл втрое больше его. Ну – кутнули… немножко. И познакомились.

– Что это за человек? – настороженно спросил Самгин.

– Черт его знает, – задумчиво ответил Дронов и снова вспыхнул, заговорил торопливо: – Со всячинкой. Служит в министерстве внутренних дел, может быть в департаменте полиции, но – меньше всего похож на шпиона. Умный. Прежде всего – умен. Тоскует. Как безнадежно влюбленный, а – неизвестно – о чем? Ухаживает за Тоськой, но – надо видеть – как! Говорит ей дерзости. Она его терпеть не может. Вообще – человек, напечатанный курсивом. Я люблю таких… несовершенных. Когда – совершенный, так уж ему и черт не брат.

«Это он – про меня», – сообразил Самгин и сказал: – Жена у тебя интересная…

– Все одобряют, – сказал Дронов, сморщив лицо. – Но вот на жену – мало похожа. К хозяйству относится небрежно, как прислуга. Тагильский ее давно знает, он и познакомил меня с ней. «Не хотите ли, говорит, взять девицу, хорошую, но равнодушную к своей судьбе?» Тагильского она, видимо, отвергла, и теперь он ее называет путешественницей по спальням. Но я – не ревнив, а она – честная баба. С ней – интересно. И, знаешь, спокойно: не обманет, не продаст.

– А Юрин? – спросил Самгин.

– Большевичок. Умненький. Но, как видишь, отыгранная карта. Вот он – Тоськина любовь, но – материнская.

Он говорил таким скучным тоном, что заставил Самгина подумать:

«Притворяется».

Минуты две молчали, потом Дронов сказал:

– Ну, что же, спать, что ли? – Но, сняв пиджак, бросив его на диван и глядя на часы, заговорил снова: – Вот, еду добывать рукописи какой-то сногсшибательной книги. – Петя Струве с товарищами изготовил. Говорят: сочинение на тему «играй назад!». Он ведь еще в 901 году приглашал «назад к Фихте», так вот… А вместе с этим у эсеров что-то неладно. Вообще – развальчик. Юрин утверждает, что все это – хорошо! Дескать – отсевается мякина и всякий мусор, останется чистейшее, добротное зерно… Н-да…

– Взгляд – правильный, – сказал Самгин, чтобы сказать что-нибудь.

– Не знаю, – откликнулся Дронов и замолчал, но, сидя на постели уже в ночном белье и потирая подбородок, вдруг и сердито пробормотал:

– Знаешь, все-таки самое меткое и грозное, что придумано, – это классовая теория и идея диктатуры рабочего класса.

Самгин, наклонив голову, взглянул на него через очки, но Дронов уже лег, натянул на себя одеяло.

«Обиделся, – решил Самгин, погасив огонь. – Он стал интереснее и, кажется, умней. Но все-таки напрасно я допустил его говорить со мною на “ты”».

– Смешно, – сказал Дронов.

– Что?

– Человек, родом – немец, обучает русских патриотизму.

Помолчав, а затем, уступая желанию оборвать Дронова, – Самгин сказал сухо и докторально:

– Струве имеет вполне определенные заслуги пред интеллигенцией: он первый указал ей, что роль личности в истории – это иллюзия, самообман…

– А – еще что? – спросил Дронов, помолчав.

«А еще – он признал за личностью право научного бесстрастного наблюдения явлений», – хотел сказать Самгин, но не решился и сказал сонным голосом:

– Поздно. Давай уснем…

Дронов, не уступая, лежа на боку и размешивая пальцем сумрак, говорил ядовито, повысив голос:

– Роль личности он отрицал, будучи марксистом, а затем, как тебе известно, перекрестился в идеализм, а идеализм без индивидуализма не бывает, а индивидуализм, отрицающий роль личности в жизни, – чепуха! Невозможен…

Самгин не ответил ему, но подумал, засыпая:

«Я мало читаю по вопросам философии».

– Москва! – разбудил его Дронов, одетый в толстый, мохнатый костюм табачного цвета, причесанный, солидный.

– Завтракаем в «Московской», в час? – предложил он.

– Если успею, – сказал Самгин и, решив не завтракать в «Московской», поехал прямо с вокзала к нотариусу знакомиться с завещанием Варвары. Там его ожидала неприятность: дом был заложен в двадцать тысяч частному лицу по первой закладной. Тощий, плоский нотариус, с желтым лицом, острым клочком седых волос на остром подбородке и красненькими глазами окуня, сообщил, что залогодатель готов приобрести дом в собственность, доплатив тысяч десять – двенадцать.

– Не больше? – спросил Самгин, сообразив, что на двенадцать тысяч одному можно вполне прилично прожить года четыре. Нотариус, отрицательно качая лысой головой, почмокал и повторил:

– Не больше.

Нотариус не внушал доверия, и Самгин подумал, что следует посоветоваться с Дроновым, – этот, наверное, знает, как продают дома. В доме Варвары его встретила еще неприятность: парадную дверь открыла девочка подросток – черненькая, остроносая и почему-то с радостью, весело закричала:

– Варвары Кирилловны дома нет, в Петербург уехали!

Радость ее показалась Самгину неприличной, он строго сказал:

– Варвара Кирилловна – померла!

– Господи, – тихонько произнесла девочка, но, отшатнувшись, спросила: – А может, вы врете? – И тотчас же визгливо закричала: – Фелицата Назарна!

Явилась знакомая – плоскогрудая, тонкогубая женщина в кружевной наколке на голове, важно согнув шею, она молча направила стеклянные глаза в лицо Самгина, а девчушка тревожно и торопливо говорила, указывая на него пальцем:

– Он говорит – померла Варвара-то Кирилловна.

– Мне ничего неизвестно, – сказала женщина, не помогая Самгину раздеться, а когда он пошел из прихожей в комнаты, встала на дороге ему.

– Позвольте-с, как же это…

– Подите прочь, – крикнул Самгин. – Что вы – не знаете меня?

– Знаю-с, но – не могу…

И, отступив на шаг в сторону, деревянным голосом скомандовала:

– Анка, позвони в участок, чтобы Мирон Петрович пришел.

– Вы – дура! – заявил Самгин. – Я вас выгоню, – крикнул он и тотчас устыдился своего гнева, а женщина, следуя за ним по пятам, говорила однотонно и убийственно скучно:

– Если право имеете – можете и выгнать, а ругать не имеете права. Я служащая, мне поручено имущество.

– Но ведь вы же знаете, кто я, – миролюбиво напомнил Самгин.

– Я Варваре Кирилловне служу, и от нее распоряжений не имею для вас… – Она ходила за Самгиным, останавливаясь в дверях каждой комнаты и, очевидно, опасаясь, как бы он не взял и не спрятал в карман какую-либо вещь, и возбуждая у хозяина желание стукнуть ее чем-нибудь по голове. Это продолжалось минут двадцать, все время натягивая нервы Самгина. Он курил, ходил, сидел и чувствовал, что поведение его укрепляет подозрения этой двуногой щуки.

«Если ее оставить даже на сутки – она обворует», – соображал он.

Наконец пришел толстый, чернобородый помощник пристава, молча выслушал стороны и сказал внушительным басом:

– Как юрист, вы должны бы предъявить удостоверение врача или больницы о смерти.