Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 202
– Ежели ересь злосмрадна – как же она может быть наименована религиозно-нравственной? Сугубо невежественно.
Публика зашумела, усердно обнаруживая друг пред другом возмущение речью епископа, но Краснов постучал чайной ложкой по столу и, когда люди замолчали, кашлянул и начал:
– Вульгарная речь безграмотного епископа не может оскорбить нас, не должна волновать. Лев Толстой – явление глубочайшего этико-социального смысла, явление, все еще не получившее правильной, объективной оценки, приемлемой для большинства мыслящих людей.
Он, видимо, приучил Ногайцева и женщин слушать себя, они смирно пили чай, стараясь не шуметь посудой. Юрин, запрокинув голову на спинку дивана, смотрел в потолок, только Дронов, сидя рядом с Тосей, бормотал:
– В Москву, обязательно, завтра. А – ты?
– Нет. Не хочу, – сказала Тося довольно громко, точно бросив камень в спокойно текущий ручей.
– В небольшой, но высоко ценной брошюре Преображенского «Толстой как мыслитель-моралист» дано одиннадцать определений личности и проповеди почтенного и знаменитого писателя, – говорил Краснов, дремотно прикрыв глаза, а Самгин, искоса наблюдая за его лицом, думал:
«Должно быть, он потому так натянуто прямо держится и так туго одет, что весь мягкий, дряблый, как его странные руки».
Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз. Лоб исчерчен продольными морщинами, длинные волосы на голове мягки, лежат плотно и поэтому кажутся густыми, но сквозь их просвечивает кожа. Глаза – невидимы, устало прикрыты верхними веками, нос – какой-то неудачный, слишком и уныло длинен.
«Вероятно, ему уже за сорок», – определил Самгин, слушая, как Краснов перечисляет:
– Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик и так далее и так далее и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть и эпикурейские и грубо утилитарные мотивы и социалистические и коммунистические тенденции, – на последнем особенно настаивают профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.
– И все – ерунда, – сказал Юрин, бесцеремонно зевнув. – Ерунда и празднословие, – добавил он, а Тося небрежно спросила оратора:
– Чаю хотите?
Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила:
– Я сомневаюсь, что речь Гермогена записана правильно…
– Верный источник, верный, – кричала Орехова, притопывая ногой.
Плотникова, стоя с чашкой чаю в руке, говорила Краснову:
– Анархист-коммунист – вы забыли напомнить! А это самое лучшее, что сказано о нем.
Ногайцев ласково уговаривал Юрина:
– Не-ет, вы чрезвычайно резко! Ведь надо понять, определить, с нами он или против?
– С кем с нами? – спрашивал Юрин. А Дронов, вытаскивая из буфета бутылки и тарелки с закусками, ставил их на стол, гремел посудой.
– Вот так всегда и спорят, – сказала Тося, улыбаясь Самгину. – Вы – не любите спорить?
– Нет, – сказал он, женщина одобрительно кивнула головой:
– Это – хорошо. А Женя – любит, хотя ему вредно.
Облако синеватого дыма колебалось над столом.
– Завтра еду в Москву, – сказал Дронов Самгину. – Нет ли поручения? Сам едешь? Завтра? Значит, вместе!
– Надо протестовать, – кричала рыжая, а Плотникова предложила:
– Послать речь Гермогена в Европу…
– Дорогой мой, – уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. – Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки, закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А – никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами говоря.
Юрин вскрикивал хрипло:
– Вы сами – комик…
– Ну да, – с вашей точки, люди или подлецы или дураки, – благодушным тоном сказал Ногайцев, но желтые глаза его фосфорически вспыхнули и борода на скулах ощетинилась. К нему подкатился Дронов с бутылкой в руке, на горлышке бутылки вверх дном торчал и позванивал стакан.
– Идем, идем, – сказал он, подхватив Ногайцева под руку и увел в гостиную. Там они, рыженькая дама и Орехова, сели играть в карты, а Краснов, тихонько покачивая головою, занавесив глаза ресницами, сказал Тосе:
– Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого…
– Вот какая у нас компания, – прервала его Тося, разливая красное вино по стаканам. – Интересная?
– Да, очень, – любезно ответил Самгин, а Юрин пробормотал ‹что-то›, протягивая руку за стаканом.
– Ну – как? Читаете книжку Дюпреля? – спросил Краснов. Тося, нахмурясь, ответила:
– Пробую. Очень трудно понимать.
– Это «Философию мистики» – что ли? – осведомился Юрин и, не ожидая ответа, продолжал:
– Не читай, Тося, ерундовая философия.
– Докажите, – предложил Краснов, но Тося очень строго попросила:
– Нет, пожалуйста, не надо спорить! Вы, Антон Петрович, лучше расскажите про королеву.
Краснов, покорно наклонив голову, потер лоб ладонью, заговорил:
– Шведская королева Ульрика-Элеонора скончалась в загородном своем замке и лежала во гробе. В полдень из Стокгольма приехала подруга ее, графиня Стенбок-Фермор и была начальником стражи проведена ко гробу. Так как она слишком долго не возвращалась оттуда, начальник стражи и офицеры открыли дверь, и – что же представилось глазам их?
В гостиной люди громко назначали:
– Черви.
– Бубенцы, – выкрикивал Ногайцев.
– Королева сидела в гробу, обнимая графиню. Испуганная стража закрыла дверь. Знали, что графиня Стенбок тоже опасно больна. Послан был гонец в замок к ней и, – оказалось, что она умерла именно в ту самую минуту, когда ее видели в объятиях усопшей королевы.
– Ясно! – сказал Юрин. – Стража была вдребезги пьяная.
Краснов рассказал о королеве вполголоса и с такими придыханиями, как будто ему было трудно говорить. Это было весьма внушительно и так неприятно, что Самгин протестующе пожал плечами. Затем он подумал:
«Руки у него вовсе не дряблые».
Да, у Краснова руки были странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На слова Юрина Краснов не обратил внимания; покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру огня в красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом:
– О событии этом составлен протокол и подписан всеми, кто видел его. У нас оно опубликовано в «Историческом и статистическом журнале» за 1815 год.
– Нашли место, где чепуху печатать, – вставил Юрин, покашливая и прихлебывая вино, а Тося, усмехаясь, сказала:
– Я очень люблю все такое. Читать – не люблю, а слушать готова всегда. Я – страх люблю. Приятно, когда мураши под кожей бегают. Ну, еще что-нибудь расскажите.
– Охотно, – согласился Краснов.
– Без трех, – сердито, басом сказала Орехова.
– А – зачем ходили с дамы пик? – упрекнул ее Ногайцев.
– Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: «Приди с того света в день, когда я должен буду умереть». – «Слушаю, ваше благородие», – сказал солдат и помер.
– А у меня – десятка, хо-хо! – радостно возгласил Дронов.
– Через тридцать лет Пращев с женой, дочерью и женихом ее сидели ночью в саду своем. Залаяла собака, бросилась в кусты. Пращев – за нею и видит: стоит в кустах Середа, отдавая ему честь. «Что, Середа, настал день смерти моей?» – «Так точно, ваше благородие!»
– Вот это – дисциплина! – восхищенно сказал Юрин, но иронический возглас его не прервал настойчивого течения рассказа:
– Пращев исповедовался, причастился, сделал все распоряжения, а утром к его ногам бросилась жена повара, его крепостная, за нею гнался [повар] с ножом в руках. Он вонзил нож не в жену, а в живот Пращева, от чего тот немедленно скончался.
– Страшно жить, Тося! – вскричал Юрин.
– Страшно – слушать, а жить… жить-то не страшно, – ответила она, начиная убирать чайную посуду со стола.
В гостиной Ногайцев громко, тоскливо жаловался:
– Это не игра, а – уголовщина. Предательство.
Дронов – хохотал на О, а [рыжая дама захлебывалась звонким смехом, и сокрушенно мычала Орехова].
– Вы, господин Юрин, все иронизируете, – заговорил Краснов, передвигая Тосе вымытые чашки. – Я, видимо, кажусь вам идиотом…
– Диагноз приблизительно верный.
– Вот видите, вам уже хочется оскорбить меня…
– Тем, что я считаю ваше самоопределение правильным? – спросил Юрин.
– Ага, вы уже отняли слово приблизительно!
Самгин поморщился, думая:
«Кажется, начнут ругаться».
И действительно, Краснов заговорил голосом повышенным и шипящим, как бы втягивая воздух сквозь зубы.
– Вам, человеку опасно, неизлечимо больному, следовало бы…
– Умереть, – докончил Юрин. – Я и умру, подождите немножко. Но моя болезнь и смерть – мое личное дело, сугубо, узко личное, и никому оно вреда не принесет. А вот вы – вредное… лицо. Как вспомнишь, что вы – профессор, отравляете молодежь, фабрикуя из нее попов… – Юрин подумал и сказал просительно, с юмором: – Очень хочется, чтоб вы померли раньше меня, сегодня бы! Сейчас…
– Убейте, – предложил Краснов, медленно, как бы с трудом выпрямив шею, подняв лицо. Голубовато блеснули узкие глазки.
– Сил нет, – ответил Юрин.
Держа в руках самовар, Тося сказала негромко:
– Вы – что? С ума сошли? Прошу прекратить эти… шуточки. Тебе, Женя, вредно сердиться, вина пьешь ты много. Да и куришь.
Самгин, поправив очки, взглянул на нее удивленно, он не ожидал, что эта женщина способна говорить таким грубо властным тоном. Еще более удивительно было, что ее послушали, Краснов даже попросил:
– Извините…
– Лучше помогите-ка мне стол накрыть, ужинать пора.
Поставив самовар на столик рядом с буфетом, раскладывая салфетки, она обратилась к Самгину:
– Одни играют в карты, другие словами, а вы – молчите, точно иностранец. А лицо у вас – обыкновенное, и человек вы, должно быть, сухой, горячий, упрямый – да?
– Не знаю. Я еще не познал самого себя, – неожиданно произнес Самгин, и ему показалось, что он сказал правду.
– Точно иностранец, – повторила Тося. – Бывало, в кондитерской у нас кофе пьют, болтают, смеются, а где-нибудь в уголке сидит англичанин и всех презирает.
– Я далек от этого, – сказал Клим, а она сказала:
– Вот уж не люблю англичан! Такие… индюки! – И крикнула в гостиную:
– Картежники, вы – скоро?
Картежники явились, разделенные на обрадованных и огорченных. Радость сияла на лице Дронова и в глазах важно надутого лица Ореховой, – рыженькая дама нервно подергивала плечом, Ногайцев, сунув руки в карманы, смотрел в потолок.
Ужинали миролюбиво, восхищаясь вкусом сига и огромной индейки, сравнивали гастрономические богатства Милютиных лавок с богатствами Охотного ряда, и все, кроме Ореховой, согласились, что в Москве едят лучше, разнообразней. Краснов, сидя против Ногайцева, начал было говорить о том, что непрерывный рост разума людей расширяет их вкус к земным благам и тем самым увеличивает количество страданий, отнюдь не способствуя углублению смысла бытия.
– Истина буддизма в аксиоме: всякое существование есть страдание, но в страдание оно обращается благодаря желанию. Непрерывный рост страданий благодаря росту желаний и, наконец, смерть – убеждают человека в иллюзорности его стремления достигнуть личного блага.
– Нет, уж о смерти, пожалуйста, не надо, – строго заявила Тося, – Дронов поддержал ее:
– Я – тоже против. К черту!
– Женя правильно сказал: смерть – личное дело каждого.
– Однако, хотя и личное, – начал было Ногайцев, но, когда Тося уставила на него свои темные глаза, он изменил тон и быстро заговорил:
– А, знаете, ходит слух, что у эсеров не все благополучно.
– В головах? – спросил Юрин.
– В партии, в центре, – объяснил Дронов, видимо не поняв иронии вопроса или не желая понять. – Слух этот – не молод.
– Будто бы последние аресты – результат провокации…
Краснов сообщил, что в Петербург явился царицынский бунтовщик иеромонах Илиодор, вызванный Распутиным, и что Вырубова представила иеромонаха царице.
– Дела домашние, семейные дела, – сказал Ногайцев, а Дронов – сострил:
– Монах для дамы – вкуснее копченого сига…
– Ох, Ваничка, – вздохнула Тося.