12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 158

– А я, видишь ли, вице-председательница «Общества помощи девицам-сиротам», – школа у нас, ничего, удачная школа, обучаем изящным рукоделиям, замуж выдаем девиц, оберегаем от соблазнов. В тюремном комитете членствую, женский корпус весь в моих руках. – Приподняв густые брови, она снова и уже острее усмехнулась.

– Вот эдакие, как ты, да Кутузов, да Алеша Гогин, разрушать государство стараетесь, а я – замазываю трещины в нем, – выходит, что мы с тобой антагонисты и на разных путях.

Чтобы сказать что-нибудь, Самгин напомнил:

– Все дороги в Рим ведут. Курить можно?

– Кури. Я тоже курю, когда читаю.

Помолчав, разливая чай, она внезапно спросила:

– В какой Рим-то?

– В будущее, – ответил Самгин, пожав плечами.

– Ну, это не очень определенно! Я думала, скажешь: на кладбище. По глазам ты пессимист.

Самгин ждал, когда она начнет выспрашивать его, а он тоже спросит ее: чем она живет?

«Мне тридцать пять, она – моложе меня года на три, четыре», – подсчитал он, а Марина с явным удовольствием пила очень душистый чай, грызла домашнее печенье, часто вытирала яркие губы салфеткой, губы становились как будто еще ярче, и сильнее блестели глаза.

– Не боишься жить на окраине одна?

– Какая же здесь окраина? Рядом – институт благородных девиц, дальше – на горе – военные склады, там часовые стоят. Да и я – не одна, – дворник, горничная, кухарка. Во флигеле – серебряники, двое братьев, один – женатый, жена и служит горничной мне. А вот в женском смысле – одна, – неожиданно и очень просто добавила Марина.

– Скучно? – спросил Самгин, не взглянув на нее.

– Нет еще. Многие – сватаются, так как мы – дама с капиталом и не без прочих достоинств. Вот что сватаются – скушно! А вообще – живу ничего! Читаю. Английский язык учу, хочется в Англии побывать…

– Почему именно в Англии?

Она усмехнулась, блеснули крупные, плотно составленные зубы, и в глазах появились юмористические искорки.

– А видишь ли, супруг мой дважды был там, пять лет с лишком прожил и очень интересно рассказывал про англичан. У меня так сложилось, что это – самый смешной, наивный и доверчивый народ. Блаватской поверили и Анне Безант, а вот князь Петр Кропоткин, Рюрикович, и Ницше, Фридрих – не удивили британцев, хотя у нас Фридриха даже после Достоевского пророком сочли. И ученые их, Крукс, примерно, Оливер Лодж – да разве только эти двое? – проживут атеистами лет шестьдесят и – в бога поверуют. Хотя тут, наверное, привычка к порядку действует, а уж где – больше порядка, чем у бога в церкви? Верно?

– Странно ты шутишь, – сказал Самгин, раздосадованный, но и любуясь невольно ее кокетством, начитанностью.

– Почему – странно? – тотчас откликнулась она, подняв брови. – Да я и не шучу, это у меня стиль такой, приучилась говорить о премудростях просто, как о домашних делах. Меня очень серьезно занимают люди, которые искали-искали свободы духа и вот будто – нашли, а свободой-то оказалась бесцельность, надмирная пустота какая-то. Пустота, и – нет в ней никакой иной точки опоры для человека, кроме его вымысла.

– Разве ты… я думал, что ты – верующая, – сказал Самгин, недоверчиво взглянув на лицо ее, в потемневшие глаза, – она продолжала, легко соединяя слова:

– Печально, когда человек сосредоточивается на плотском своем существе и на разуме, отметая или угнетая дух свой, начало вселенское. Аристотель в «Политике» сказал, что человек вне общества – или бог или зверь. Богоподобных людей – не встречала, а зверье среди них – мелкие грызуны или же барсуки, которые защищают вонью жизнь свою и нору.

По легкости, с которой она говорила, Самгин догадывался, что она часто говорит такие речи, и почувствовал в ее словах нечто, заставившее его подозрительно насторожиться.

– Ты много читаешь? – спросил он.

– Я много читаю, – ответила она и широко улыбнулась, янтарные зрачки разгорелись ярче – Но я с Аристотелем, так же как и с Марксом, – не согласна: давления общества на разум и бытия на сознание – не отрицаю, но дух мой – не ограничен, дух – сила не земная, а – космическая, скажем.

Говорила она спокойно и не как проповедница, а дружеским тоном человека, который считает себя опытнее слушателя, но не заинтересован, чтоб слушатель соглашался с ним. Черты ее красивого, но несколько тяжелого лица стали тоньше, отчетливее.

– Наши Аристотели из газет и журналов, маленькие деспоты и насильники, почти обоготворяют общество, требуя, чтоб я безоговорочно признала его право власти надо мной, – слышал Самгин.

Это было давно знакомо ему и могло бы многое напомнить, но он отмахнулся от воспоминаний и молчал, ожидая, когда Марина обнаружит конечный смысл своих речей. Ровный, сочный ее голос вызывал у него состояние, подобное легкой дремоте, которая предвещает крепкий сон, приятное сновидение, но изредка он все-таки ощущал толчки недоверия. И странно было, что она как будто спешит рассказать себя.

«Говорить она любит и умеет», – подумал он, когда она замолчала и, вытянув ноги, сложила руки на высокой груди. Он тоже помолчал, соображая:

«Что же она сказала? В сущности – ничего оригинального».

И спросил:

– Что ты понимаешь под словом «дух»?

– Этого не объяснить тому, в ком он еще не ожил, – сказала она, опустив веки. – А – оживет, так уж не потребуется объяснений.

Он не успел спросить ее еще о чем-то, – Марина снова заговорила:

– Ты знаешь, что Лидия Варавка здесь живет? Нет? Она ведь – помнишь? – в Петербурге, у тетки моей жила, мы с нею на доклады философского общества хаживали, там архиереи и попы литераторов цезарепапизму обучали, – было такое религиозно-юмористическое общество. Там я с моим супругом, Михаилом Степановичем, познакомилась…

Впервые она назвала имя своего мужа и снова стала провинциальной купчихой.

– Ну – и что же Лидия? – спросил Самгин.

– Приехала сегодня из Петербурга и едва не попала на бомбу; говорит, что видела террориста, ехал на серой лошади, в шубе, в папахе. Ну, это, наверное, воображение, а не террорист. Да и по времени не выходит, чтоб она могла наскочить на взрыв. Губернатор-то – дядя мужа ее. Заезжала я к ней, – лежит, нездорова, устала.

Марина взяла рюмку портвейна, отхлебнула и, позванивая по стеклу ногтями, продолжала:

– Неплохой человек она, но – разбита и дребезжит вся. Тоскливо живет и, от тоски, занимается религиозно-нравственным воспитанием народа, – кружок организовала. Надувают ее. Ей бы замуж надо. Рассказала мне, в печальный час, о романе с тобой.

– Представляю, как она рассказала, – пробормотал Самгин.

– Очень хорошо, – ты ошибаешься, – строговато возразила Марина. – Трогательный роман, и без виноватых. Никто не виноват, кроме вашей молодости, – это она хорошо понимает.

– Странно, что ни у нее, ни у тебя детей нет, – неожиданно для себя и вызывающе проговорил Самгин.

Марина тотчас же добавила:

– И у тебя нет.

Помолчали. Затем она спросила:

– А не кажется тебе, Клим Иванович, что дети – наибольше чужие люди родителям своим?

О Лидии она говорила без признаков сочувствия к ней, так же безучастно произнесла и фразу о детях, а эта фраза требовала какого-то чувства: удивления, печали, иронии.

– Вот – соседи мои и знакомые не говорят мне, что я не так живу, а дети, наверное, сказали бы. Ты слышишь, как в наши дни дети-то кричат отцам – не так, все – не так! А как марксисты народников зачеркивали? Ну – это политика! А декаденты? Это уж – быт, декаденты-то! Они уж отцам кричат: не в таких домах живете, не на тех стульях сидите, книги читаете не те! И заметно, что у родителей-атеистов дети – церковники…

Самгин подумал, что все это следовало бы сказать с некоторым задором или обидой, тревогой, а она сказала так, как будто нехотя дразнила кого-то, а сказав – зевнула:

– Ой, извини!

Самгин встал, нервно потирая руки, похрустывая пальцами.

– Интересный ты человек…

– Спасибо, – сказала она, улыбаясь.

– Но – я тебя не понимаю…

– Потолкуем побольше – поймешь!.. К Лидии-то зайди, я сказала, что ты здесь. Будь здоров…

В пронзительно холодном сиянии луны, в хрустящей тишине потрескивало дерево заборов и стен, точно маленькие, тихие домики крепче устанавливались на земле, плотнее прижимались к ней. Мороз щипал лицо, затруднял дыхание, заставлял тело съеживаться, сокращаться. Шагая быстро, Самгин подсчитывал:

«Торгует церковной утварью и вольнодумничает. Хвастает начитанностью. Ест и пьет сластолюбиво. Грубовата. Врет, что «в женском смысле – одна», вероятно – есть любовник…»

Кроме этого, он ничего не нашел, может быть – потому, что торопливо искал. Но это не умаляло ни женщину, ни его чувство досады; оно росло и подсказывало: он продумал за двадцать лет огромную полосу жизни, пережил множество разнообразных впечатлений, видел людей и прочитал книг, конечно, больше, чем она; но он не достиг той уверенности суждений, того внутреннего равновесия, которыми, очевидно, обладает эта большая, сытая баба.

«Если она читала не те книги, какие читал я, – этим еще ничего не объясняется. Ее слова о духе – какая-то наивная чепуха…»

В конце концов он должен был признать, что Марина вызывает в нем интерес, какого не вызывала еще ни одна женщина, и это – интерес, неприятно раздражающий.

На другой день он пошел к Лидии.

Она жила на углу двух улиц в двухэтажном доме, угол его был срезан старенькой, облезлой часовней; в ней, перед аналоем, качалась монашенка, – над черной ее фигуркой, точно вырезанной из дерева, дрожал рыжеватый огонек, спрятанный в серебряную лампаду. Часовня примыкала к стене дома Лидии, в нижнем его этаже помещался «Магазин писчебумажных принадлежностей и кустарных изделий»; рядом с дверью в магазин выступали на панель три каменные ступени, над ними – дверь мореного дуба, без ручки, без скобы, посредине двери медная дощечка с черными буквами: «Л. Т. Муромская».

Самгин позвонил, спрашивая себя:

«Зачем это я засоряю голову мелочами?»

Дверь открыла пожилая горничная в белой наколке на голове, в накрахмаленном переднике; лицо у нее было желтое, длинное, а губы такие тонкие, как будто рот зашит, но когда она спросила: «Кого вам?» – оказалось, что рот у нее огромный и полон крупными зубами.

На лестнице было темновато, горничная с каждым шагом вверх становилась длиннее, и Самгину показалось, что он идет не вверх, а вниз.

«Как в Дарьяльском ущелье…»

Сумрак в прихожей был еще более густ; горничная, сняв с него пальто, строго сказала:

– Пройдите направо.

Самгин шагнул в маленькую комнату с одним окном; в драпри окна увязло, расплылось густомалиновое солнце, в углу два золотых амура держали круглое зеркало, в зеркале смутно отразилось лицо Самгина.

«А пожалуй, верно: похож я на Глеба Успенского», – подумал он, снял очки и провел ладонью по лицу. Сходство с Успенским вызвало угрюмую мысль:

«Среди таких людей легко сойти с ума».

Слева распахнулась не замеченная им драпировка, и бесшумно вышла женщина в черном платье, похожем на рясу монахини, в белом кружевном воротнике, в дымчатых очках; курчавая шапка волос на ее голове была прикрыта жемчужной сеткой, но все-таки голова была несоразмерно велика сравнительно с плечами. Самгин только по голосу узнал, что это – Лидия.

– Боже мой, – вот неожиданно! Хотя Марина сказала мне, что ты здесь…

Бросив перчатки на стул, она крепко сжала руку Самгина тонкими, горячими пальцами.

– А я собралась на панихиду по губернаторе. Но время еще есть. Сядем. Послушай, Клим, я ничего не понимаю! Ведь дана конституция, что же еще надо? Ты постарел немножко: белые виски и очень страдальческое лицо. Это понятно – какие дни! Конечно, он жестоко наказал рабочих, но – что ж делать, что?

Она говорила непрерывно, вполголоса и в нос, а отдельные слова вырывались из-за ее трех золотых зубов крикливо и несколько гнусаво. Самгин подумал, что говорит она, как провинциальная актриса в роли светской дамы.

За стеклами ее очков он не видел глаз, но нашел, что лицо ее стало более резко цыганским, кожа – цвета бумаги, выгоревшей на солнце; тонкие, точно рисунок пером, морщинки около глаз придавали ее лицу выражение улыбчивое и хитроватое; это не совпадало с ее жалобными словами.

– Он был либерал, даже – больше, но за мученическую смерть бог простит ему измену идее монархизма.

Самгин, доставая папиросы, наклонился и скрыл невольную усмешку. На полу – толстый ковер малинового цвета, вокруг – много мебели карельской березы, тускло блестит бронза; на стенах – старинные литографии, комнату наполняет сладковатый, неприятный запах. Лидия – такая тонкая, как будто все вокруг сжимало ее, заставляя вытягиваться к потолку.

– Ты, конечно, тоже за конституцию?

Самгин утвердительно кивнул головой, ожидая, скоро ли иссякнет поток ее слов.

– Я – понимаю, ты – атеист! Монархистом может быть только верующий. Нравственное руководство народом – священнодействие…

Нет, она не собиралась замолчать. Тогда Самгин, закурив, посмотрел вокруг, – где пепельница? И положил спичку на ладонь себе так, чтоб Лидия видела это. Но и на это она не обратила внимания, продолжая рассказывать о монархизме. Самгин демонстративно стряхнул пепел папиросы на ковер и почти сердито спросил:

– Почему ты так торопишься изложить мне твои политические взгляды?

– Нужна ясность, Клим! – тотчас ответила она и, достав с полочки перламутровую раковину в серебре, поставила ее на стол: – Вот пепельница.

– Я тебя задерживаю?

– Нет, нет! Я потому о панихиде, что это волнует. Там будет много людей, которые ненавидели его. А он – такой веселый, остроумный был и такой…

Не найдя слова, она щелкнула пальцами, затем сняла очки, чтоб поправить сетку на голове; темные зрачки ее глаз были расширены, взгляд беспокоен, но это очень молодило ее. Пользуясь паузой, Самгин спросил:

– Ты очень близка с Зотовой?

– Ради ее именно я решила жить здесь, – этим все сказано! – торжественно ответила Лидия. – Она и нашла мне этот дом, – уютный, не правда ли? И всю обстановку, все такое солидное, спокойное. Я не выношу новых вещей, – они, по ночам, трещат. Я люблю тишину. Помнишь Диомидова? «Человек приближается к себе самому только в совершенной тишине». Ты ничего не знаешь о Диомидове?

– Нет, – сухо ответил Самгин и, желая услышать еще что-нибудь о Марине, снова заговорил о ней.

– Но ведь ты знал ее почти в одно время со мной, – как будто с удивлением сказала Лидия, надевая очки. – На мой взгляд – она не очень изменилась с той поры.

Тон ее слов показался Климу фальшивым, и сидела она так напряженно прямо, точно готовилась спорить, отрицать что-то.

«Глупо выдумала себя и натянута на чужие мысли», – решил Самгин, а она, вздохнув, сказала:

– Да, она такая же, какой была в девицах, – умная, искренняя, вся – для себя. Я говорю о внутренней ее свободе, – добавила она очень поспешно, видимо, заметив его скептическую усмешку; затем спросила: – Не хочешь ли взять у меня книги отца? Я не знаю, что с ними делать. Они в прекрасных переплетах, отдать в городскую библиотеку – жалко и – невозможно! У него была привычка делать заметки на полях, а он так безжалостно думал о России, о религии… и вообще. Многие надписи мое чувство дочери заставило стереть резинкой…

– Вот как даже? – иронически воскликнул Самгин.

– Ты – тоже скептик, – тебя это не может смущать, – сказала она, а ему захотелось ответить ей чем-нибудь резким, но, пока он искал – чем? – она снова заговорила:

– В Крыму встретила Любовь Сомову, у дантистки, – еврейки, конечно. Она такая жалкая, полубольная, должно быть, делала себе аборты.

– Ее в Москве избили хулиганы, – сердито сказал Самгин.

– Да? Вот почему она такая озлобленная на все. Она была у меня на даче, но мы с ней едва не поссорились.

Самгин тоже почувствовал, что если не уйдет, то – поссорится с хозяйкой. Он встал.

– Ну, тебе пора на панихиду.

– Да, к сожалению. Но – ты еще зайдешь?