Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 159
– Если не уеду.
– Заходи, заходи, – сказала она, сильно встряхивая руку его.
Он вынес на улицу чувство острого раздражения, которое даже удивило его.
«Что это я, почему? Ну – противна, глупа, фальшива, а мне-то что?»
Отыскивая причину раздражения, он шел не спеша и заставлял себя смотреть прямо в глаза всем встречным, мысленно ссорясь с каждым. Людей на улицах было много, большинство быстро шло и ехало в сторону площади, где был дворец губернатора.
«Оживлены убийством», – вспомнил он слова Митрофанова – человека «здравого смысла», – слова, сказанные сыщиком по поводу радости, с которой Москва встретила смерть министра Плеве. И снова задумался о Лидии.
«Она не хотела говорить о Зотовой, – ясно! Почему?»
Дома, едва он успел раздеться, вбежала Дуняша и, обняв за шею, молча ткнулась лицом в грудь его, – он пошатнулся, положил руку на голову, на плечо ей, пытаясь осторожно оттолкнуть, и, усмехаясь, подумал:
«Какие бабьи дни!»
Но видеть Дуняшу приятно было, – он спросил почти ласково:
– Ну, как ты – успешно укрощала строптивых?
Отскочив от него, она бросилась на диван, ее пестренькое лицо сразу взмокло слезами; задыхаясь, всхлипывая, она взмахивала платком в одной руке, другою колотила себя по груди и мычала, кусая губы.
«Пьяная?» – подумал Самгин, повернулся спиною к ней и стал наливать воду из графина в стакан, а Дуняша заговорила приглушенным голосом, торопливо и бессвязно:
– Ты не имеешь права издеваться, – тебе стыдно, умник! Я ведь – не знала…
Он посмотрел на нее через плечо, – нет, она трезва, омытые слезами глаза ее сверкают ясно, а слова звучат уже твердо.
– Но если б и знала, все равно, что я могла сделать?
– Не понимаю, – сказал Самгин, подавая ей воду. – Что случилось?
– Они там – черт знает чего наделали, – заговорила Дуняша, оттолкнув его руку. – Одному кузнецу перебили позвонки, так что у него ноги отнялись, четверых застрелили, девять ранено. А я, дура, пою! Ка-ак они засвистят! – с ужасом, широко открыв глаза, сказала она и зажмурилась, тряся головой. – Ну, знаешь, я точно сквозь землю провалилась, – ничего не понимаю! Ты был прав тогда – сволочь они! Это ты и напророчил мне! Солдаты там, капитан какой-то. В рабочей казарме стекла выбиты, из окон подушки торчат… В красных наволочках, как мясо. Я приехала вечером, ничего не видела…
Самгин курил, морщился и вдруг представил себя тонким и длинным, точно нитка, – она запутанно протянута по земле, и чья-то невидимая, злая рука туго завязывает на ней узлы.
– Ты успокойся, – пробормотал он, щадя себя, но Дуняша, обмахивая мокрым платком покрасневшее лицо, потрясая кулаком другой, говорила:
– Я ему, этой пучеглазой скотине – как его? – пьяная рожа! «Как же вы, говорю, объявили свободу собраний, а – расстреливаете?» А он, сукин сын, зубы скалит: «Это, говорит, для того и объявлено, чтоб удобно расстреливать!» Понимаешь? Стратонов, вот как его зовут. Жена у него – морда, корова, – грудища – вот!
Дуняша показала объем грудищи, вытянув руки, сделав ими круг и чуть сомкнув кончики пальцев.
– «Родитель, говорит, мой – сын крестьянина, лапотник, а умер коммерции советником, он, говорит, своей рукой рабочих бил, а они его уважали». «Ах ты, думаю, мать…» извини, пожалуйста, Клим!
Она снова тихонько заплакала, а Самгин с угрюмым напряжением ощущал, как завязывается новый узел впечатлений. С поразительной реальностью вставали перед ним дом Марины и дом Лидии, улица в Москве, баррикада, сарай, где застрелили Митрофанова, – фуражка губернатора вертелась в воздухе, сверкал магазин церковной утвари.
– Ну, перестань же, перестань, – машинально уговаривал он, хотя Дуняша не мешала ему, да и видел он ее далеко от себя, за облаком табачного дыма. Чувствовал он себя нехорошо, усталым, разбитым и снова подумал:
«Можно сойти с ума…»
Дуняша оборвала свои яростные жалобы, заявив:
– Я – есть хочу, напиться хочу!
Самгин послушно подошел к звонку и, проходя мимо Дуняши, легонько погладил ее плечо, – это снова разбудило ее гнев:
– Они там напились, орали ура, как японцы, – такие, знаешь. Наполеоны-победители, а в сарае люди заперты, двадцать семь человек, морозище страшный, все трещит, а там, в сарае, раненые есть. Все это рассказал мне один знакомый Алины – Иноков.
– Иноков? Зачем он там? – спросил Самгин, остановясь среди комнаты.
– Не знаю. Кажется, служит. Неприятный такой. Разве ты знаешь его?
– Это – не тот, – сказал Самгин.
– Он был в городе, когда губернатора убили…
– Тише, – предупредил Самгин. – А Судакова не видала там?
– Нет.
Самгин замолчал, отметив, что об Инокове и Судакове спрашивал как будто не он, а его люди эти не интересуют.
– Что же ты молчишь? – спросила Дуняша очень требовательно; в этот момент коридорный сказал, что «кушать подано в комнату барыни», и Самгин мог не отвечать.
– Сюда подайте! – сердито крикнула Дуняша, а когда еду и вино принесли, она тотчас выпила рюмку водки, оглянулась, нахмурясь, и сказала ворчливо:
– Черт знает что! Может, лучше бы я какие-нибудь рубашки шила, саваны для больниц… Скажи, – может – лучше?
– Ешь, – сказал Самгин. – Жаловаться – бесполезно. Все – обусловлено…
– Обусловлено, – с гримасой повторила она. – Нехорошее какое слово. Похоже на обуто. Есть прибаутка: «Федька – лапти обул, Федул – губы надул, – мне бы эти лапотки, да и Федькины портки, да и Федьку в батраки!»
Насмешливая прибаутка снова вызвала у нее слезы; смахнув их со щек пальцами, она задорно предложила:
– Чокнемся! И давай напьемся!
Самгин усмехнулся, глядя на нее.
– Ну? Что? – спросила она и, махнув на него салфеткой, почти закричала: – Да сними ты очки! Они у тебя как на душу надеты – право! Разглядываешь, усмехаешься… Смотри, как бы над тобой не усмехнулись! Ты – хоть на сегодня спусти себя с цепочки. Завтра я уеду, когда еще встретимся, да и – встретимся ли? В Москве у тебя жена, там я тебе лишняя.
«Ей хочется скандалить, – сообразил Самгин, снимая очки. – Не думал, что она истеричка».
Заставляя себя любезно улыбаться, он присматривался к Дуняше с тревогой и видел: щеки у нее побледнели, брови нахмурены; закусив губу, прищурясь, она смотрела на огонь лампы, из глаз ее текли слезинки. Она судорожно позванивала чайной ложкой по бутылке.
«Какое злое лицо», – подумал Самгин, вздохнув и наливая вино в стаканы. Коротенькими пальцами дрожащей руки Дуняша стала расстегивать кофточку, он хотел помочь ей, но Дуняша отвела его руку.
– Мне душно.
И, заглянув в его лицо, тихо сказала:
– Обидел ты меня тогда, после концерта.
Самгин, отодвигаясь от нее, спросил:
– Чем?
– Нет, не обидел, а удивил. Вдруг, такой не похожий ни на кого, заговорил, как мой муж!
Сказала она это действительно с удивлением и, передернув плечами, точно от холода, сжав кулаки, постучала ими друг о друга.
– Когда я рассказала о муже Зотовой, она сразу поняла его, и правильно. Он, говорит, революционер от… меланхолии! – нет? От другого, как это? Когда ненавидят всех?
Теперь она стучала кулаком – и больно – по плечу Самгина; он подсказал:
– Мизантропии?
– Вот! От этого. Я понимаю, когда ненавидят полицию, попов, ну – чиновников, а он – всех! Даже Мотю, горничную, ненавидел; я жила с ней, как с подругой, а он говорил: «Прислуга – стесняет, ее надобно заменить машинами». А по-моему, стесняет только то, чего не понимаешь, а если поймешь, так не стесняет.
Она вскочила на ноги и, быстро топая по комнате, полусердито усмехаясь, продолжала:
– У Моти был дружок, слесарь, учился у Шанявского, угрюмый такой, грубый, смотрел на меня презрительно. И вдруг я поняла, что он… что у него даже нежная душа, а он стыдится этого. Я и говорю: «Напрасно вы, Пахомов, притворяетесь зверем, я вас насквозь вижу!» Он сначала рассердился: «Вы, говорит, ничего не видите и даже не можете видеть!» А потом сознался: «Верно, сердце у меня мягкое и очень не в ладу с умом, меня ум другому учит». Он действительно умный был, образованный, и вот уж он – революционер от любви к своему брату рабочему! Он дрался на Каланчевской площади и в Каретном, там ему офицер плечо прострелил, Мотя спрятала его у меня, а муж…
Остановилась, прищурясь, посмотрела в угол, потом, подойдя к столу, хлебнула вина, погладила щеки.
– Ну, черт с ним, с мужем! Отведала и – выплюнула.
Она снова, торопясь и бессвязно, продолжала рассказывать о каком-то веселом товарище слесаря, о революционере, который увез куда-то раненого слесаря, – Самгин слушал насторожась, ожидая нового взрыва; было совершенно ясно, что она, говоря все быстрей, торопится дойти до чего-то главного, что хочет сказать. От напряжения у Самгина даже пот выступил на висках.
– По-моему – человек живет, пока любит, а если он людей не любит, так – зачем он нужен?
Наклонясь к Самгину, она схватила руками голову его и, раскачивая ее, горячо сказала в лицо ему:
– И ты всех тихонько любишь, но тебе стыдно и притворяешься строгим, недовольным, молчишь и всех молча жалеешь, – вот какой ты! Вот…
Самгин ожидал не этого; она уже второй раз как будто оглушила, опрокинула его. В глаза его смотрели очень яркие, горячие глаза; она поцеловала его в лоб, продолжая говорить что-то, – он, обняв ее за талию, не слушал слов. Он чувствовал, что руки его, вместе с физическим теплом ее тела, всасывают еще какое-то иное тепло. Оно тоже согревало, но и смущало, вызывая чувство, похожее на стыд, – чувство виновности, что ли? Оно заставило его прошептать:
– Полно, ты ошибаешься…
– Нет, я не хуже собаки знаю, кто – каков! Я не умная, а – знаю…
Через час утомленный Самгин сидел в кресле и курил, прихлебывая вино. Среди глупостей, которые наговорила ему Дуняша за этот час, в памяти Самгина осталась только одна:
«Вот когда я стала настоящей бабой», – сказала она, пролежав минут пять в состоянии дремотном или полуобморочном. Он тоже несколько раз испытывал приступы желания сказать ей какие-то необыкновенные слова, но – не нашел их.
Теперь он посмотрел на ее голое плечо и разметанные по подушке рыжеватые волосы, соображая: как это она ухитряется причесывать гладко такую массу волос? Впрочем, они у нее удивительно тонкие.
«В ней действительно есть много простого, бабьего. Хорошего, дружески бабьего», – нашел он подходящие слова. «Завтра уедет…» – скучно подумал он, допил вино, встал и подошел к окну. Над городом стояли облака цвета красной меди, очень скучные и тяжелые. Клим Самгин должен был сознаться, что ни одна из женщин не возбуждала в нем такого волнения, как эта – рыжая. Было что-то обидное в том, что неиспытанное волнение это возбуждала женщина, о которой он думал не лестно для нее.
«Бабьи дни, – повторил он. – Смешно…»
Простонав, Дуняша повернулась на другой бок, – Самгин тихонько спросил:
– Может быть, пойдешь к себе?
– Я у себя, – ответила она сквозь сон.
Самгин, улыбаясь, налил себе еще вина.
«Это – так: она – везде у себя, в любой постели».
Это была тоже обидная мысль, но, взвешивая ее, Самгин не мог решить: для кого из двух обиднее? Он прилег на коротенький, узкий диван; было очень неудобно, и неудобство это усиливало его жалость к себе.
«Она – везде у себя, а я – везде против себя, – так выходит. Почему? «Восемьдесят тысяч верст вокруг самого себя»? Это забавно, но неверно. «Человек вращается вокруг духа своего, как земля вокруг солнца»… Если б Марина была хоть наполовину так откровенна, как эта…»
Он задремал, затем его разбудил шум, – это Дуняша, надевая ботинки, двигала стулом. Сквозь веки он следил, как эта женщина, собрав свои вещи в кучу, зажала их под мышкой, погасила свечу и пошла к двери. На секунду остановилась, и Самгин догадался, что она смотрит на него; вероятно, подойдет. Но она не подошла, а, бесшумно открыв дверь, исчезла.
Это было хорошо, потому что от неудобной позы у Самгина болели мускулы. Подождав, когда щелкнул замок ее комнаты, он перешел на постель, с наслаждением вытянулся, зажег свечу, взглянул на часы, – было уже около полуночи. На ночном столике лежал маленький кожаный портфель, из него торчала бумажка, – Самгин машинально взял ее и прочитал написанное круглым и крупным детским почерком:
«…ох, Алиночка, такая они все сволочь, и попала я в самую гущу, а больше всех противен был один большой такой болван наглый».
Дальше Самгин не стал читать, положил письмо на портфель и погасил свечу, думая:
«Попадет она в какую-нибудь историю. Простодушна. В конце концов – она милая…»
Утром, когда он умывался, Дуняша пришла – одетая в дорогу.
– А я уже уложилась.
Лицо у нее было замкнутое, брови нахмурены, глаза потемнели.
– Ну… Если захочешь повидаться со мной – Лютовы всегда знают, где я…
– Конечно – захочу!
– Чай пить уже некогда, проспал ты, – сказала она, вздохнув, покусывая губы, а затем сердито спросила: – Не боишься, что арестуют тебя?
– Меня? За что? – удивленно спросил Самгин.
– Ну – за что! Не притворяйся. По-моему – всех вас перестреляют.
– Ну, полно, – сказал Самгин, целуя ее руку, и внезапно для себя спросил: – Ты о себе все рассказала Зотовой?
– Ей – все расскажешь, что она захочет знать, это такой… насос!
Подойдя к нему, она сняла очки с его носа и, заглядывая в глаза ему, ворчливо, тихо заговорила:
– Не обижайся, что – жалко мне тебя, право же – не обидно это! Не знаю, как сказать! Одинокий ты, да? Очень одинокий?
Самгин растерялся, – впервые говорили ему слова с таким чувством. Невольным движением рук он крепко обнял женщину и пробормотал:
– Ну, что ты? Зачем?
И – замолчал, не зная, как лучше: чтоб она говорила, или нужно целовать ее – и этим заставить молчать? А она горячо шептала:
– Ты – не думай, я к тебе не напрашиваюсь в любовницы на десять лет, я просто так, от души, – думаешь, я не знаю, что значит молчать? Один молчит – сказать нечего, а другой – некому сказать.