Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 160
Крепко сжимая ладонями виски его, она сказала еще тише:
– И – вот что: ты с Зотовой не очень…
«Ревнует?» – мелькнула у Самгина догадка, и – все стало проще, понятней.
– Не откровенничай с ней.
Он, усмехаясь, гладя ее голову, спросил:
– Почему?
– Про нее нехорошо говорят здесь.
– Кто?
– Многие.
В дверь постучали, всунул голову старичок слуга и сказал:
– Провожать приехали!
– Ну, прощай, – сказала Дуняша. Самгин почувствовал, что она целует его не так, как всегда, – нежнее, что ли… Он сказал тоже шепотом:
– Спасибо! Этого я не забуду.
Смахивая платком слезы, она ушла. Самгин подошел к запотевшему окну, вытер стекло и приложился к стеклу лбом, вспоминая: когда еще он был так взволнован? Когда Варвара сделала аборт?
«Но тогда я боялся, а – теперь?»
Было ясно: ему жалко, что Дуняша уехала.
«Ревнует» – это глупо я подумал».
У подъезда гостиницы стояло две тройки. Дуняшу усаживал в сани седоусый военный, толпилось еще человек пять солидных людей. Подъехала на сером рысаке Марина. Подождав, когда тройки уехали, Самгин тоже решил ехать на вокзал, кстати и позавтракать там.
Стоя в буфете у окна, он смотрел на перрон, из-за косяка. Дуняшу не видно было в толпе, окружавшей ее. Самгин машинально сосчитал провожатых: тридцать семь человек мужчин и женщин. Марина – заметнее всех.
«Тридцать семь, – повторил он про себя. – Слава!»
Седой военный ловко подбросил Дуняшу на ступеньки вагона, и вместе с этим он как бы толкнул вагон, – провожатые хлопали ладонями, Дуняша бросала им цветы.
Провожая ее глазами, Самгин вспомнил обычную фразу: «Прочитана еще одна страница книги жизни». Чувствовал он себя очень грустно – и пришлось упрекнуть себя:
«А я все-таки немножко сентиментален!»
Он сел пить кофе против зеркала и в непонятной глубине его видел свое очень истощенное, бледное лицо, а за плечом своим – большую, широколобую голову, в светлых клочьях волос, похожих на хлопья кудели; голова низко наклонилась над столом, пухлая красная рука работала вилкой в тарелке, таская в рот куски жареного мяса. Очень противная рука.
Когда в дверях буфета сочно прозвучал голос Марины, лохматая голова быстро вскинулась, показав смешное, плоское лицо, с широким носом и необыкновенными глазами, – очень большие белки и маленькие, небесно-голубые зрачки. Собственник этого лица поспешно привстал, взглянул в зеркало, одной рукой попробовал пригладить волосы, а салфеткой в другой руке вытер лицо, как вытирают его платком, – щеки, лоб, виски. Затем он сел, беспокойно мигая; брови у него были белесые, так же как маленькие усики, и эта растительность была почти незаметна на желтоватой коже плоского, пухлого лица. К нему подошла Марина, – он поднялся на ноги и неловко толкнул на нее стул; она успела подхватить падавший стул и, постукивая ладонью по спинке его, неслышно сказала что-то лохматому человеку; он в ответ потряс головой и хрипло кашлянул, а Марина подошла к Самгину.
– Опоздал проводить Дуняшу? – спросила она, внимательно разглядывая его. – Мороз, а ты все таешь. Зайди ко мне, насчет денег.
– Когда можно?
Она сказала, что через полчаса будет в магазине, и ушла. Самгину показалось, что говорила она с ним суховато, да и глаза ее смотрели жестко.
В зеркало он видел, что лохматый человек наблюдает за ним тоже недоброжелательно и, кажется, готов подойти к нему. Все это было очень скучно.
«Еще день, два и – уеду отсюда, – решил он, но тотчас же представил себе Варвару. – В Крым уеду».
Когда он вошел в магазин Марины, красивенький Миша, низко поклонясь, указал ему молча на дверь в комнату. Марина сидела на диване, за самоваром, в руках у нее – серебряное распятие, она ковыряла его головной шпилькой и терла куском замши. Налила чаю, не спросив – хочет ли он, затем осведомилась:
– На похоронах остатков губернатора не был?
– Нет. Кажется, говорят: останков?
– Верно, останков! Угрожающую речь сказал в сторону вашу прокурор. Ты – что, сочувствуешь, втайне, террору-то?
– Ни красному, ни белому.
– Вчера гимназист застрелился, единственный сын богатого купца. Родитель – простачок, русак, мать – немка, а сын, говорят, бомбист. Вот как, – рассказывала она, не глядя на Клима, усердно ковыряя распятие. Он спросил:
– Что это ты делаешь?
– Поп крест продал, вещь – хорошая, старинное немецкое литье. Говорит: в земле нашел. Врет, я думаю. Мужики, наверное, в какой-нибудь усадьбе со стены сняли.
– Был я у Лидии, – сказал Самгин, и, помимо его воли, слова прозвучали вызывающе.
– Знаю. Обо мне расспрашивал.
Самгин заметил, что уши ее покраснели, и сказал мягче:
– Поверь, что это не простое любопытство.
– Верю. Весьма лестно, если не простое.
Она замолчала. Самгин, подождав, сказал уже совсем примирительно:
– Ты не сердись, – сама виновата! Прячешься в какую-то таинственность.
– Перестань, а то глупостей наговоришь, стыдно будет, – предупредила она, разглядывая крест. – Я не сержусь, понимаю: интересно! Девушка в театрах петь готовилась, эстетикой баловалась и – вдруг выскочила замуж за какого-то купца, торгует церковной утварью. Тут, пожалуй, даже смешное есть…
– Не обычное, – вставил Самгин, а она продолжала лениво и равнодушно:
– Могу поверить, что ты любопытствуешь по нужде души… Но все же проще было бы спросить прямо: как веруешь?
Она выпрямилась, прислушиваясь, и, бросив крест на диван, бесшумно подошла к двери в магазин, заговорила строго:
– Ты что делаешь? А? Запри магазин и ступай домой. Что-о?
Скрылась в магазин, и, пока она распекала там лепообразного отрока, Самгин встал, спрашивая себя:
«Что мне надобно от нее?»
В углу, на маленькой полке стояло десятка два книг в однообразных кожаных переплетах. Он прочитал на корешках: Бульвер Литтон «Кенельм Чиллингли», Мюссе «Исповедь сына века», Сенкевич «Без догмата», Бурже «Ученик», Лихтенберже «Философия Ницше», Чехов «Скучная история». Самгин пожал плечами: странно!
– Книжками интересуешься? – спросила Марина, и голос ее звучал явно насмешливо: – Любопытные? Все – на одну тему, – о нищих духом, о тех, чей «румянец воли побледнел под гнетом размышления», – как сказано у Шекспира. Супруг мой особенно любил Бульвера и «Скучную историю».
– А ты, кажется, читаешь по вопросам религии, философии?
– Читала немножко, но – тоскливо это, – сказала она, снова садясь на диван, и, вооружаясь шпилькой, добавила:
– Литераторы философствуют прозрачней богословов и философов, у них мысли воображены в лицах и скудость мыслей – яснее видна.
Работая шпилькой, она продолжала, легонько вздохнув:
– Тебе охота знать, верую ли я в бога? Верую. Но – в того, которого в древности звали Пропатор, Проарх, Эон, – ты с гностиками знаком?
– Нет, – то есть…
– Не знаком. Ну, так вот… Они учили, что Эон – безначален, но некоторые утверждали начало его в соборности мышления о нем, в стремлении познать его, а из этого стремления и возникла соприсущая Эону мысль – Эннойя… Это – не разум, а сила, двигающая разумом из глубины чистейшего духа, отрешенного от земли и плоти…
В самоваре точно комары пели. Марина говорила вполголоса, как бы для себя, не глядя на Самгина, усердно ковыряя распятие; Самгин слушал, недоумевая, не веря, но ожидая каких-то очень простых, серьезных слов, и думал, что к ее красивой, стройной фигуре не идет скромное, темненькое платье торговки. Она произносила имена ересиархов, ортодоксов, апологетов христианства, философов, – все они были мало знакомы или не знакомы Самгину, и разноречия их не интересовали его. Говорила она долго, но Самгин слушал невнимательно, премудрые слова ее о духе скользили мимо него, исчезали вместе с дымом от папиросы, память воспринимала лишь отдельные фразы.
– Душа сопричастна страстям плоти, дух же – бесстрастен, и цель его – очищение, одухотворение души, ибо мир исполнен душ неодухотворенных…
Сунув распятие в угол дивана, вытирая пальцы чайной салфеткой, она продолжала говорить еще медленнее, равнодушней, и это равнодушие будило в Самгине чувство досады.
«Зачем этой здоровой, грудастой и, конечно, чувственной женщине именно такое словесное облачение? – размышлял Самгин. – Было бы естественнее и достоверней, если б она вкусным своим голосом говорила о боге церковном, боге попов, монахов, деревенских баб…»
Он видел, что распятие торчит в углу дивана вниз головой и что Марина, замолчав, тщательно намазывает бисквит вареньем. Эти мелочи заставили Самгина почувствовать себя разочарованным, точно Марина отняла у него какую-то смутную надежду.
– Все это слишком премудро и… далеко от меня, – сказал он и хотел усмехнуться, но усмешка у него не вышла, а Марина – усмехнулась снисходительно.
– Вижу, что скушно тебе.
– И, в сущности, – что же ты сказала о себе?
– Сказала все, что следовало…
Он спросил ее пренебрежительно и насмешливо, желая рассердить этим, а она ответила в тоне человека, который не хочет спорить и убеждать, потому что ленится. Самгин почувствовал, что она вложила в свои слова больше пренебрежения, чем он в свой вопрос, и оно у нее – естественнее. Скушав бисквит, она облизнула губы, и снова заклубился дым ее речи:
– Вы, интеллигенты, в статистику уверовали: счет, мера, вес! Это все равно, как поклоняться бесенятам, забыв о Сатане…
– Кто же Сатана?
– Разум, конечно.
– Эх, Марина, до чего это старо, плоско, – сказал Самгин, вздыхая.
– Исконно русское, народное. А вы – что придумали? Конституцию? Чем же и как поможет конституция смертной-то скуке твоей?
– Я о смерти не думаю.
– Скука и есть смерть. Потому и не думаешь, что перестал жить.
Сказав это, она взяла распятие и вышла в магазин.
«Конечно, она живет не этой чепухой», – сердито решил Самгин, проводив глазами ее статную фигуру. Осмотрел уютное логовище ее, окованную полосами железа дверь во двор и живо представил, как Марина, ночуя здесь, открывает дверь любовнику.
«Вот это – достоверно!»
Затем он решил, что завтра уедет в Москву и потом в Крым.
– Слушай-ко, что я тебе скажу, – заговорила Марина, гремя ключами, становясь против его. И, каждым словом удивляя его, она деловито предложила: не хочет ли он обосноваться здесь, в этом городе? Она уверена, что ему безразлично, где жить…
– Почему ты так думаешь?
– Городок – тихий, спокойный, – продолжала она, не ответив ему. – Жизнь дешевая. Я бы поручила тебе кое-какие мои делишки в суде, подыскала бы практику, устроила квартиру. Ну – как?
– Предложение – неожиданное, и… надо сообразить, – сказал Самгин, чувствуя, что его удивление становится похожим на робость.
– Сообрази. А теперь – отпусти меня, поеду губернаторшу утешать. У нас губернаторша – сестра губернатора, он был вдовец, и она вертела его, как веретено.
Говоря, она одевалась. Вышли на двор. Марина заперла железную дверь большим старинным ключом и спрятала его в муфту. Двор был маленький, тесный, и отовсюду на него смотрели окна, странно стесняя Самгина.
– Так – сообрази! Поживешь здесь, отдохнешь, одумаешься.
Разошлись в разные стороны. Самгин шагал не спеша, взвешивая предложение Марины, хотя уже признавал, что оно неплохо устраивает его.
«Поживу тихо, наедине с самим собою…»
Но, вспомнив, что единственным его сожителем всегда был он сам, зачеркнул одиночество.
«Дуняша будет приезжать. Изредка. Распутный ребенок. Любопытнейшие фигуры создает жизнь. И эта Зотова с ее Пропатором. Странно закончила она свою лекцию. Напрасно я раздражался против нее».
Он на другой же день сообщил ей свое решение.
– Вот и хорошо, – радушно сказала она. – Бери деньги, поезжай, кланяйся Алеше Гогину.
– Ты его знаешь?
– Ну да! Жил он здесь, месяца два, действовал. У нас ведь город эсеровский, и Алешу заклевали.
– Интересный ты человек! – искренно удивился Клим. – Как это ты объединяешь мистику и…
– Во-первых – гностицизм вовсе не мистика, а во-вторых – есть поговорка: «Большой мешок – не глиняный горшок, что ни положь умело – все будет цело, знай – носи, да не больно тряси».
– Это – любопытство Евы?
Посмеиваясь, Марина ответила:
– Ева-то одним грехом заинтересовалась, а я, может быть, – всеми…