12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 153

За магазином, в небольшой комнатке горели две лампы, наполняя ее розоватым сумраком; толстый ковер лежал на полу, стены тоже были завешаны коврами, высоко на стене – портрет в черной раме, украшенный серебряными листьями; в углу помещался широкий, изогнутый полукругом диван, пред ним на столе кипел самовар красной меди, мягко блестело стекло, фарфор. Казалось, что магазин, грубо сверкающий серебром и золотом, – далеко отсюда.

– Я здесь с утра до вечера, а нередко и ночую; в доме у меня – пустовато, да и грусти много, – говорила Марина тоном старого доверчивого друга, но Самгин, помня, какой грубой, напористой была она, – не верил ей.

– Ну, рассказывай, – как жил, чем живешь? – предложила она; Клим ответил:

– Повесть длинная и неинтересная.

– Не скромничай, кое-что я знаю про тебя. Слышала, что ты как был неподатлив людям, таким и остался. На портрет смотришь? Супруг мой.

Марина, сняв абажур с лампы, подняла ее к портрету.

Неплохой мастер широкими мазками написал большую лысоватую голову на несоразмерно узких плечах, желтое, носатое лицо, яркосиние глаза, толстые красные губы, – лицо человека нездорового и, должно быть, с тяжелым характером.

– Интересное лицо, – сказал Самгин, но, чувствуя, что этого мало, прибавил: – весьма оригинальное лицо.

– Он из семьи Лордугина, – сказала Марина и усмехнулась. – Не слыхал такой фамилии? Ну, конечно! С кем был в родстве любой литератор, славянофил, декабрист – это вы, интеллигенты, досконально знаете, а духовные вожди, которых сам народ выдвигал мимо университетов, – они вам не известны.

– Лордугин? – переспросил Клим, заинтересованный ее иронией.

– Не вспоминай чего не знаешь, – ответила она и обратилась к Дуняше:

– Скучно, Дуня?

Та, сидя в кресле деревянно прямо, точно бедная родственница, смотрела в угол, где шубы на вешалке казались безголовыми стражами.

– Ну, что ты, – встрепенулась она. – Я скучать не умею…

– Ничего, поскучай маленько, – разрешила Марина, поглаживая ее, точно кошку. – Дмитрия-то, наверно, совсем книги съели? – спросила она, показав крупные белые зубы. – Очень помню, как ухаживал он за мной. Теперь – смешно, а тогда – досадно было: девица – горит, замуж хочет, а он ей все о каких-то неведомых людях, тиверцах да угличах, да о влиянии Востока на западноевропейский эпос! Иногда хотелось стукнуть его по лбу, между глаз…

Она произносила слова вкусной русской речи с таким удовольствием, что Самгин заподозрил: слова для нее приятны независимо от смысла, и она любит играть ими. Ей нравится роль купчихи, сытой, здоровой бабы. Конечно, у нее есть любовники, наверное, она часто меняет их.

А Марина, крепко обняв Дуняшу, говорила:

– В ту пору мужчина качался предо мною страшновато и двуестественно, то – плоть, то – дух. Говорила я, как все, – обыкновенное, а думала необыкновенно и выразить словами настоящие думы мои не могла…

«Врет, – отметил Самгин, питаясь удивительно вкусными лепешками и вспомнив сцену Марины с Кутузовым. – И торопится показать себя оригинальной».

В сумраке, среди ковров и мягкой мебели, Марина напоминала одалиску, изображенную жирной кистью какого-то француза. И запах вокруг нее – восточный: кипарисом, ладаном, коврами.

– Помнишь Лизу Спивак? Такая спокойная, бескрылая душа. Она посоветовала мне учиться петь. Вижу – во всех песнях бабы жалуются на природу свою…

– На природу все жалуются, и музыка об этом, – сказала Дуняша, вздохнув, но тотчас же усмехнулась. – Впрочем, мужчины любят петь: «Там за далью непогоды есть блаженная страна…»

Марина, тоже улыбаясь, проговорила лениво:

– Это – политики поют, такие вот, как Самгин. Они, как староверы, «Опоньское царство» выдумали себе, со страха жизни.

– Как ты странно говоришь, – заметил Самгин, глядя на нее с любопытством. – Кажется, мы живем во дни достаточно бесстрашные, то есть – достаточно бесстрашно живем.

Марина, точно отгоняя комара, махнула рукой.

– Свойственник мужа моего по первой жене два Георгия получил за японскую войну, пьяница, но – очень умный мужик. Так он говорит: «За трусость дали, боялся назад бежать – расстреляют, ну и лез вперед!»

Прихлебнув из рюмки глоток вина, запив его чаем, она, не спеша и облизывая губы кончиком языка, продолжала:

– Вот и вы, интеллигенты, отщепенцы, тоже от страха в политику бросаетесь. Будто народ спасать хотите, а – что народ? Народ вам – очень дальний родственник, он вас, маленьких, и не видит. И как вы его ни спасайте, а на атеизме обязательно срежетесь. Народничество должно быть религиозным. Земля – землей, землю он и сам отвоюет, но, кроме того, он хочет чуда на земле, взыскует пресветлого града Сиона…

Она сказала все это негромко, не глядя на Самгина, обмахивая маленьким платком ярко разгоревшееся лицо. Клим чувствовал: она не надеется, что слова ее будут поняты. Он заметил, что Дуняша смотрит из-за плеча Марины упрашивающим взглядом, ей – скучно.

– Вот как думаешь ты? – сказал он, улыбаясь. – А Кутузов знает эти мысли?

– Для этих мыслей Степан не открыт, – ответила Марина лениво, немножко сдвинув брови. – Но он к ним ближе других. Ему конституции не надо.

Она замолчала. Самгин тоже не чувствовал желания говорить. В поучениях Марины он подозревал иронию, намерение раздразнить его, заставить разговориться. Говорить с нею о поручении Гогина при Дуняше он не считал возможным. Через полчаса он шел под руку с Дуняшей по широкой улице, ярко освещенной луной, и слушал торопливый говорок Дуняши.

– Я ее – не люблю, но, знаешь, – тянет меня к ней, как с холода в тепло или – в тень, когда жарко. Странно, не правда ли? В ней есть что-то мужское, тебе не кажется?

– Она пошлости говорит, – сердито сказал Самгин. – Это ей муж, купец, набил голову глупостями. – Где ты познакомилась с нею?

Дуняша сказала, что ее муж вел какое-то дело Марины в судебной палате и она нередко бывала у него в Москве.

– Он очень восхищался ею и все, знаешь, эдак подпрыгивал петухом вокруг нее…

Впереди засмеялись, нестройно прокричали ура; из ворот дома вышла группа людей, и мягкий баритон запел:

Царь, подобно Муцию…Муцию Сцеволе, –
довольно стройно дополнил хор и пропел:

Дал нам конституцию…По собственной воле.
– А – для чего? – спросил баритон, – хор ответил:

Для того, чтобы народДружно двинулся вперед!
– Славно поют, – сказала Дуняша, замедляя шаг.

Власть свою убавил, –
запел баритон, – хор подхватил:

Не пищите только!А себе оставилМоно-монопольку.
– А – д-для чего? – снова спросил баритон, – хор ответил:

Пусть великий наш народСвой последний грош пропьет!
– Ой, как интересно! – тихонько вскричала Дуняша, замедляя шаг, а баритон снова запевал:

По этому случаюНаши алкоголики, –
продолжал хор:

Соберутся кучею,Сядут все за столики.
– А – зачем?

Чтобы выпить за народ,За святой девиз «вперед!»
Дуняша смеялась. Люди тесно шли по панели, впереди шагал высокий студент в бараньей шапке, рядом с ним приплясывал, прыгал мячиком толстенький маленький человечек; когда он поравнялся с Дуняшей и Климом, он запел козлиным голосом, дергая пальцами свой кадык:

Любви все возрасты покорны…
Несколько мужских и женских голосов сразу начали кричать:

– Уймите его!

– Мишка, не скандаль!

– Что за безобразие!

А толстенькая девица в шапочке на курчавых волосах радостно и даже как будто с испугом объявила:

– Господа, это – Стрешнева, честное слово!

Высокий студент, сняв шапку, извинялся:

– Это – хороший малый, вы его простите…

Хороший малый лежал вверх носом у ног Дуняши, колотил себя руками в грудь и бормотал:

– Так сражен Михайло Крылов собственным негодяйством.

Барышни предлагали Дуняше проводить ее, – она, ласково посмеиваясь, отказывалась; девушка, с длинной и толстой косой, крикнула:

– Граждане! Предлагаю поумнеть!

Дуняша, выскользнув из кольца молодежи, увлекая за собою Клима, оглядываясь, радостно говорила:

– Какие милые, а? Как остроумно сказала черноглазая: – ты слышал? «Предлагаю поумнеть!»?

– Своевременное предложение, – ворчливо откликнулся Самгин.

Высокий студент снова запел:

По причине этойЛибералы наши, –
дружно подхватил хор.

Песня эта напомнила Самгину пение молодежью на похоронный мотив стихов: «Долой бесправие! Да здравствует свобода!»

– Я так рада, что меня любит молодежь, – за простенькие мои песенки. Знаешь, жизнь моя была…

– Играют в революцию и сами же высмеивают ее, – пробормотал Самгин.

– Тогда мне жилось очень тяжело, но проще, чем теперь, и грусть и радость были проще.

– Не говори, простудишь горло, – посоветовал Самгин Дуняше, прислушиваясь к песне.

Но полезней, на их взгляд,Чтоб народ пошел назад…– Наши журналисты… –
запел баритон, но хлопнула дверь гостиницы и обрубила песню.

Дуняша предложила пройти в ресторан, поужинать; он согласился, но, чувствуя себя отравленным лепешками Марины, ел мало и вызвал этим тревожный вопрос женщины:

– Тебе – нездоровится?

После ужина она пришла к нему – и через час горячо шептала:

– Я люблю тебя за то, что ты все знаешь, но молчишь.

Самгин вспомнил, что она не первая говорит эти слова, Варвара тоже говорила нечто в этом роде. Он лежал в постели, а Дуняша, полураздетая, склонилась над ним, гладя лоб и щеки его легкой, теплой ладонью. В квадрате верхнего стекла окна светилось стертое лицо луны, – желтая кисточка огня свечи на столе как будто замерзла.

– Как много и безжалостно говорят все образованные, – говорила Дуняша. – Бога – нет, царя – не надо, люди – враги друг другу, все – не так! Но – что же есть, и что – так?

Самгин, утомленный, посмеивался – женщина забавляла его своей болтовней, хотя и мешала ему отдохнуть.

– Что же настоящее? – спрашивала она.

– Для женщины – дети, – сказал он лениво и только для того, чтоб сказать что-нибудь.

– Дети? – испуганно повторила Дуняша. – Вот уж не могу вообразить, что у меня – дети! Ужасно неловко было бы мне с ними. Я очень хорошо помню, какая была маленькой. Стыдно было бы мне… про себя даже совсем нельзя рассказать детям, а они ведь спросят!

«И эта философствует», – равнодушно отметил Самгин.

А она продолжала, переменив позу так, что лунный свет упал ей на голову, на лицо, зажег в ее неуловимых глазах золотые искры и сделал их похожими на глаза Марины:

– Нет, дети – тяжело и страшно! Это – не для меня. Я – ненадолго! Со мной что-нибудь случится, какая-нибудь глупость… страшная!

Самгин закрыл глаза, спрашивая себя: что такое Марина?

– По-моему, все – настоящее, что нравится, что любишь. И бог, и царь, и все. Сегодня – одно, завтра – другое. Ты хочешь уснуть? Ну, спи!

Поцеловав его, она соскочила с кровати и, погасив свечу, исчезла. После нее остался запах духов и на ночном столике браслет с красными камешками. Столкнув браслет пальцем в ящик столика, Самгин закурил папиросу, начал приводить в порядок впечатления дня и тотчас убедился, что Дуняша, среди них, занимает ничтожно малое место. Было даже неловко убедиться в этом, – он почувствовал необходимость объясниться с самим собою.

«Каприз пустой и взбалмошной бабенки…»

Давно уже и незаметно для себя он сделал из опыта своего, из прочитанных им романов умозаключение, не лестное для женщин: везде, кроме спальни, они мешают жить, да и в спальне приятны ненадолго. Он читал Шопенгауэра, Ницше, Вейнингера и знал, что соглашаться с их взглядами на женщин – не принято. Макаров называл отношение этих немцев к женщине «одним из наиболее тяжелых уродств индогерманского пессимизма». Но по «системе фраз» самого Макарова женщина смотрит на мужчину, как на приказчика в магазине модных вещей, – он должен показывать ей самые лучшие чувства и мысли, а она за все платит ему всегда одним и тем же – детьми.

В эту ночь, в пошленькой комнате гостиницы незнакомого города, Самгин почувствовал, что его небывало настойчиво тяготят мысли о женщинах. Он встал, подошел к двери, повернул ключ в замке, посмотрел на луну, – ярко освещая комнату, она была совершенно лишней, хотелось погасить ее. Полураздетый, он стал раздеваться на ночь с тем чувством, которое однажды испытал в кабинете доктора, опасаясь, что доктор найдет у него серьезную болезнь. Переложил подушки так, чтоб не видеть нахально светлое лицо луны, закурил папиросу и погрузился в сизый дым догадок, самооправданий, противоречий, упреков.

«Макаров утверждает, что отношения с женщиной требуют неограниченной искренности со стороны мужчины», – думал он, отвернувшись к стене, закрыв глаза, и не мог представить себе, как это можно быть неограниченно искренним с Дуняшей, Варварой. Единственная женщина, с которой он был более откровенным, чем с другими, это – Никонова, но это потому, что она никогда, ни о чем не выспрашивала.

«Ее служба в охранке – это, конечно, вынуждено, это насилие над нею. Жандармы всем предлагают служить у них, предлагали и мне».

Он очень живо, всей кожей вспомнил Никонову, сравнил ее с Дуняшей и нашел, что та была удобнее, а эта – лучше всех знает искусство наслаждения телом.

«Я несколько испорчен», – сознался он.

Признавая себя человеком чувственным, он, в минуты полной откровенности с самим собой, подозревал даже, что у него немало холодного полового любопытства. Это нужно было как-то объяснить, и он убеждал себя, что это все-таки чистоплотнее, интеллектуальней животно-обнаженного тяготения к самке. В эту ночь Самгин нашел иное, менее фальшивое и более грустное объяснение.

«Возраст охлаждает чувство. Я слишком много истратил сил на борьбу против чужих мыслей, против шаблонов», – думал он, зажигая спичку, чтоб закурить новую папиросу. Последнее время он все чаще замечал, что почти каждая его мысль имеет свою тень, свое эхо, но и та и другое как будто враждебны ему. Так случилось и в этот раз.

«Думать о мыслях легче и проще, чем о фактах».

Эта неприятная поправка требовала объяснения, – Самгин тотчас нашел его:

«Таково свойство интеллигенции вообще. Вернее – это качество интеллекта… не омраченного, не подавленного впечатлениями бытия».