12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XX. Японская ваза

Son coeur ne comprend pas d'abord tout l'excès de son malheur; il est plus troublé qu'ému. Mais а mesure que la raison revient, il sent la profondeur de son infortune. Tous les plaisirs de la vie se trouvent anzantis pour lui, il ne peut sentie que les vives pointes du désespoir qui le dédire. Mais а quoi bon parler de douleur physique. Quelle douleur sentie par le corps seulement est comparable а celle-ci?
Jean Paul1
1 Сердце его на первых порах еще не постигает своего несчастья; оно не столь удручено, сколько взволновано. Но постепенно, по мере того как возвращается рассудок, оно познает всю глубину своего горя. Все радости жизни исчезают для него, оно теперь ничего не чувствует, кроме язвящего жала отчаяния, пронзающего его. Да что говорить о физической боли! Какая боль, ощущаемая только телом, может сравниться с этой мукой?
Жан Поль.

Жюльен едва успел переодеться к обеду; в салоне он застал Матильду, которая упрашивала своего брата и господина де Круазнуа не ехать в этот день на вечер в Сюренн, к маршальше де Фервак.

Она была с ними как нельзя более очаровательна и любезна. После обеда появились господа де Люз, де Кейлюс и еще некоторые из их друзей. Можно было подумать, что мадемуазель де Ла Моль вместе с культом родственной приязни возобновила также самый строгий культ светскости. Несмотря на чудесный вечер, она настояла на том, чтобы не идти в сад; не захотела отлучаться от кушетки, в которой полулежала госпожа де Ла Моль, и снова, как и зимой, группа сосредоточилась вокруг голубого канапе.

Матильда, казалось, за что-то сердилась на сад, или, по крайней мере, он наводил на нее неприятные воспоминания: он слишком напоминал ей о Жюльене.

Горе притупляет разум. Наш герой имел неосторожность остановиться возле соломенного стульчика, свидетеля столь блестящих недавних триумфов. Сегодня никто даже не обращался к нему; его присутствие словно не замечалось… Те из друзей мадемуазель де Ла Моль, которые сидели близ него на диване, старались повернуться к нему спиной, по крайней мере ему так казалось.

«Это придворная немилость», — подумал он. Ему захотелось присмотреться к людям, которые, казалось, выражали ему свое презрение.

Дядюшка господина де Люза получил важную должность при короле, следствием чего было то, что этот блестящий офицер начинал свой разговор с каждым с этой пикантной новости: его дядя отправился в семь часов в Сен-Клу, рассчитывая там переночевать. Эта подробность передавалась хотя с простодушным видом, но неуклонно каждому.

Наблюдая за господином Круазнуа беспощадным оком несчастливца, Жюльен заметил, что этот любезный молодой человек приписывал огромное влияние всяким оккультным силам. Вера его во все таинственное доходила до того, что он огорчался и досадовал, если слышал объяснение какого-нибудь значительного события простой и естественной причиной. «Здесь есть доля безумия, — подумал Жюльен. — В его характере есть удивительное сходство с характером императора Александра, как мне его описывал князь Коразов». В первый год своего пребывания в Париже бедный Жюльен, только что покинувший семинарию и ослепленный блеском всех этих милых молодых людей, мог ими только восхищаться. Теперь перед ним стал обрисовываться их настоящий характер.

«Я играю здесь недостойную роль», — вдруг пришло ему в голову. Надо было расстаться со своим соломенным стульчиком, уйти, сделав это незаметно. Ему захотелось что-нибудь сочинить, он стал придумывать предлог, но ум его был занят другим. Надо было порыться в памяти, которая не была у него обременена подобным багажом; бедный малый имел еще мало светского опыт; и потому обратил на себя всеобщее внимание своей исключительной неловкостью, когда поднялся и ушел. Он был слишком заметно подавлен своим горем. В продолжение трех четвертей часа он играл роль человека ничтожного, от которого даже не считают нужным скрывать своего к нему отношения.

Критические наблюдения, только что сделанные им над своими соперниками, помешали ему слишком серьезно отнестись к своему несчастью; он поддерживал свою гордость воспоминаниями событий третьего дня. «Каковы бы ни были их преимущества передо мною, — думал он, выходя одиноко в сад, — Матильда ни для одного из них не была тем, чем она удостоила подарить меня дважды».

Его благоразумие не пошло далее этого. Он совершенно не понимал характера странной особы, которую случай сделал абсолютной повелительницей всей его жизни.

На следующий день он старался снова уморить себя и свою лошадь. Вечером он не пытался даже приблизиться к голубому дивану, которому Матильда осталась верна. Он заметил, что граф Норбер, встречаясь с ним, даже не удостаивал его взглядом. «Ему это стоит, должно быть, больших усилий, — думал он, — обычно ведь он так вежлив».

В таком состоянии сон явился бы для Жюльена блаженством. Но, несмотря на физическую усталость, обольстительные воспоминания заполонили все его воображение. Он не мог сообразить, что его поездки по окрестностям Парижа действовали только на него лично, но отнюдь не на сердце и ум Матильды, и что случай по-прежнему повелевал его судьбой.

Ему казалось, что только одно может облегчить его горесть: это разговор с Матильдой. Но что мог бы он ей сказать?

Об этом он думал однажды утром, в семь часов, когда внезапно Матильда вошла в библиотеку.

— Я знаю, сударь, что вы хотите со мной говорить.

— О боже! кто вам это сказал?

— Я это знаю, не все ли вам равно? Если вы человек бесчестный, вы можете меня погубить или, по крайней мере, попытаться это сделать; но эта опасность — которой я, впрочем, не боюсь, — разумеется, не помешает мне быть искренней. Я больше вас не люблю, сударь, мое безумное воображение обмануло меня…

Этот ужасный удар так поразил Жюльена, обезумевшего от любви и горя, что он стал оправдываться. Ничего не может быть нелепее: оправдываться в том, что перестал нравиться. Но он уже не владел своими поступками. Слепой инстинкт толкал его отсрочить решительный момент. Ему казалось, что, пока он говорит, не все еще кончено. Матильда не слушала его, даже голос его раздражал ее, она не понимала, как он осмелился ее прервать.

Угрызения совести и оскорбленная гордость также сделали ее в это утро совершенно несчастной. Она не могла вынести мысли, что дала на себя права ничтожному аббату, сыну крестьянина. «Это почти то же, — говорила она себе, преувеличивая свое несчастье, — как если бы я упрекала себя за слабость к одному из лакеев».

Характеры гордые и смелые чрезвычайно быстро переходят от гнева на самих себя к раздражению против других; порывы бешенства в этом случае доставляют им живейшее удовольствие.

Мадемуазель де Ла Моль в один миг принялась осыпать Жюльена самыми чрезмерными выражениями презрения. Будучи чрезвычайно остроумной, она изумительно умела терзать чужое самолюбие, нанося ему жесточайшие удары.

В первый раз в жизни Жюльену приходилось выносить нападки сильного ума, воодушевленного самой яростной ненавистью. Менее всего на свете думая о том, чтобы защититься, он начал сам презирать себя. Выслушивая слова самого жестокого презрения, рассчитанного на то, чтобы разрушить в нем самом хорошее мнение о себе, он начал думать, что Матильда права и что она даже слишком сдержанна…

Что касается ее, она находила огромное удовольствие для своей гордости, так беспощадно бичуя его и себя за то обожание, которое она чувствовала к нем; несколько дней назад.

Ей не приходилось придумывать все те жестокости, которыми она осыпала его с таким удовольствием. Она повторяла только то, что уже в течение целой недели твердил в ее сердце голос, враждебный любви.

Каждое ее слово безмерно увеличивало адские муки Жюльена. Он хотел бежать, мадемуазель де Ла Моль властно схватила его за руку.

— Извольте заметить, — сказал он ей, — что вы говорите слишком громко, вас могут услышать из соседней комнаты.

— Что мне за дело! — возразила гордая мадемуазель де Ла Моль. — Кто смеет мне сказать, что меня слышат? Я хочу раз и навсегда излечить ваше ничтожное тщеславие от представлений, которые оно осмелилось создать себе на мой счет.

Когда Жюльен смог выйти из библиотеки, он был настолько изумлен, что не сознавал всю величину своего несчастья. «Итак, она не любит меня больше, — повторял он себе громко, словно желая убедиться в своем положении. — Значит, она любила меня всего восемь или десять дней, а я полюбил ее на всю жизнь.

Возможно ли, еще так недавно она была ничем для моего сердца, ничем!»

Сердце Матильды переполнилось горделивым ликованием: она смогла порвать с ним навеки! Она чувствовала себя счастливой, одержав столь блистательную победу над столь мощной привязанностью. «Итак, этот господинчик поймет раз и навсегда, что он не имеет и никогда не будет иметь никаких прав на меня». Она чувствовала себя такой счастливой, что действительно позабыла о всякой любви в эту минуту.

У человека менее страстного, чем Жюльен, эта сцена, столь унизительная, столь жестокая, уничтожила бы всякие следы любви. Не унижая себя ни на минуту, мадемуазель де Ла Моль наговорила ему столько неприятных, беспощадных вещей, что они могли показаться справедливыми даже при воспоминании о них.

Заключение, которое Жюльен сделал в первую минуту после этой поразительной сцены, было то, что Матильда отличается безмерной гордостью. Он твердо поверил, что теперь все между ними кончено, а между тем на следующее утро, за завтраком, он ощутил в ее присутствии неловкость и робость. До сих пор его нельзя было в этом упрекнуть. Обыкновенно во всех обстоятельствах жизни, как в малом, так и в большом, он точно знал, чего хочет, и держал себя соответственно.

В этот день после завтрака, когда госпожа де Ла Моль попросила Жюльена передать ей брошюру, которую принес ее священник утром, он, доставая ее с консоли, уронил старинную голубую вазу, чрезвычайно безобразную.

Госпожа де Ла Моль вскочила с криком ужаса и подошла рассмотреть обломки своей любимой вазы.

— Это была японская ваза, — говорила она, — она досталась мне от моей тетки, аббатисы Шельской; она была подарена голландцами регенту, принцу Орлеанскому, подарившему ее затем своей дочери…

Матильда подошла вместе с матерью и казалась довольной тем, что разбили вазу, которую она находила чрезвычайно уродливой. Жюльен стоял молча, но не слишком взволнованный: мадемуазель де Ла Моль очутилась совсем близко от него.

— Эта ваза, — сказал он ей, — погибла навеки, и то же произошло с чувством, которое когда-то царило в моем сердце. Прошу вас извинить меня за все безумства, которые оно заставило меня проделать.

И он вышел.

— Можно подумать, — сказала госпожа де Ла Моль после его ухода, — что господин Сорель очень доволен и горд тем, что он сделал.

Эти слова поразили Матильду. «Правда, — подумала она, — моя мать верно угадала: это как раз то, что он чувствует». И только теперь она перестала радоваться сцене, которую она ему устроила накануне. «Ну что ж, все кончено, — сказала она себе с видимым спокойствием. — Это будет мне уроком; эта ошибка ужасна, унизительна. Она придаст мне мудрости на всю оставшуюся жизнь».

«Почему я не сказал правды, — думал Жюльен. — Почему любовь, которую я чувствовал к этой сумасбродке, все еще меня мучает?»

Эта любовь не только не потухла, как он надеялся, но, наоборот, возрастала с ужасающей силой. «Она сумасшедшая, это правда, — думал он, — но разве она оттого менее очаровательна? Возможно ли быть прекраснее? Разве не соединилось в ней все, что есть самого восхитительного в самой утонченной цивилизации?» Эти воспоминания о прошлом счастье овладели всем существом Жюльена и вскоре побороли все доводы разума.

Напрасно борется разум с подобными воспоминаниями; его суровые попытки только увеличивают их очарование.

Спустя сутки после того, как он разбил японскую вазу, Жюльен был положительно одним из самых несчастных людей на свете.