12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XV. Заговор ли это?

Ah! que j'intervalle est cruel entre un grand projet conèu et son exécution! Que de vaines terreurs! que d'irrésolutions! Il s'agit de la vie. -- Il s'agit de buen plus: de l'honneur!
Schiller1
1 О, сколь мучителен промежуток времени, отделяющий смелый замысел от его выполнения! Сколько напрасных страхов! Сколько колебаний! На карту ставится жизнь -- более того, много более: честь!
Шиллер.

«Это становится серьезным, — подумал Жюльен. — И слишком ясным, — прибавил он, подумав. — Как! эта прелестная мадемуазель может, слава богу, с полной свободой поговорить со мной в библиотеке; маркиз никогда не заходит туда из страха, чтобы я не пристал к нему со счетами. Мадемуазель де Ла Моль и граф Норбер — единственные лица, которые туда входят, — почти целый день не бывают дома, и очень легко проследить минуту их возвращения. А между тем прелестнейшая Матильда, руку которой впору бы получить только владетельному принцу, желает, чтобы я совершил ужаснейшее безрассудство.

Очевидно, что меня хотят погубить или, по крайней мере, посмеяться надо мною. Сначала меня хотели погубить моими письмами; но они оказались осторожными. Так вот теперь им нужен такой поступок, который выдал бы меня с головой. Эти красавчики считают меня или уж очень глупым, или большим фатом. Черт возьми! В самый разгар полнолуния влезать по лестнице в бельэтаж на высоту двадцать пять футов! Меня успеют заметить даже из соседних домов. Хорош я буду на своей лестнице!»

Жюльен поднялся к себе в комнату и, насвистывая, принялся укладывать свой чемодан. Он твердо решил уехать, даже не ответив.

Но это мудрое решение не принесло покоя его сердцу. «А что если Матильда искренна? — внезапно сказал он себе, покончив с укладкой. — В таком случае я окажусь в ее глазах настоящим трусом. У меня нет знатного происхождения, мне нужны достоинства, поступки, а не предположения, нужно наличное золото, а не кредит…»

Он раздумывал целые четверть часа. «Зачем отрицать? — сказал он наконец. — В ее глазах я буду трусом. Я потеряю не только расположение самой блестящей особы высшего общества, как они все выражались на балу у герцога де Реца, но и лишусь высшего наслаждения видеть, как для меня жертвуют маркизом де Круазнуа, сыном герцога, который со временем сам будет герцогом, молодым человеком, очаровательным, одаренным всеми качествами, которых недостает мне, — находчивостью, знатностью, богатством… Угрызения совести будут преследовать меня всю жизнь не из-за нее, собственно, ведь любовниц так много.

„Но честь — одна!“ — говорит старый дон Диего, а в этом случае я открыто отступаю перед первой возникшей опасностью, так как дуэль с господином де Бовуази была скорее шуткой. Теперь — дело совсем другое. Меня может подстрелить любой слуга, но это еще наименьшая из опасностей: меня могут опозорить.

Это становится серьезным, милейший, — добавил он на гасконском наречии и с чисто гасконской веселостью. — Дело идет о чести. Подобный случай никогда не представится снова такому несчастному бедняку, как я, брошенному судьбой столь низко; любовные приключения у меня будут, но гораздо более низкого порядка…»

Он долго раздумывал, прохаживаясь быстрыми шагами и время от времени внезапно останавливаясь. К нему в комнату поставили великолепный мраморный бюст кардинала Ришелье, который невольно привлекал к себе его взгляды. Казалось, бюст этот смотрел на него строго, как бы упрекая его за недостаток отваги, столь свойственной французской натуре: «В твое время, великий человек, стал бы я колебаться?»

«В худшем случае, — сказал себе наконец Жюльен, — предположим, что все это ловушка, но она очень коварна и скандальна для молодой мадемуазель. Они знают, что я не из таких людей, чтобы молчать. Значит, придется убить меня. Это было хорошо в тысяча пятьсот семьдесят четвертом году, во времена Бонифаса де Ла Моля, но де Ла Моль нашего времени никогда не осмелится на это: они совсем другие люди. Мадемуазель де Ла Моль так завидуют! Завтра же о ее позоре будут греметь в четырехстах гостиных, и еще с каким удовольствием!

Прислуга уже болтает между собой о явном предпочтении, оказываемом мне, я это знаю, я слышал разговоры.

С другой стороны, ее письма!.. Они, пожалуй, думают, что я ношу их при себе и что они отнимут их, застав меня в ее комнате. Мне придется иметь дело с двумя, тремя, быть может, четырьмя людьми. Но где взять им этих людей? Где найти в Париже молчаливых слуг? Все они боятся суда… Ей-богу! Да и все эти Кейлюсы, Круазнуа, де Люзы… Их соблазнила перспектива момента и мой дурацкий вид перед ними. Берегитесь участи Абеляра, господин секретарь!

Ну так ладно же! Вы будете носить знаки моих ударов; я буду бить по лицу, как солдаты Цезаря при Фарсале. Что же касается писем, то я могу спрятать их в надежное место».

Жюльен переписал копии с двух последних писем, вложил их в один из томов великолепного издания Вольтера, находившегося в библиотеке, а оригиналы отнес собственноручно на почту.

«Какое безумие я затеваю!» — сказал он себе с удовольствием и ужасом, когда вернулся домой. Он провел целые четверть часа, не думая о том, что предстояло ему сделать ночью.

«Если я откажусь, то потом буду презирать себя. Поступок этот останется для меня на всю жизнь источником сомнений, а для меня подобное сомнение мучительнее всякого несчастья. Разве я не испытал этого по отношению к любовнику Аманды? Мне кажется, что я скорее простил бы себе настоящее преступление; раз сознавшись, я перестал бы о нем думать.

Как! вступив в соперничество с человеком, носящим одно из самых громких имен Франции, я сам, без всякой причины, объявлю себя побежденным! В сущности, не пойти туда — это малодушие. Слово это решает все! — воскликнул Жюльен, вскочив с места. — К тому же она так хороша!

Если только это не предательство, то на какое безумие решается она ради меня!.. Если же это мистификация, господа, то, черт возьми, от меня одного зависит придать шутке серьезный оборот, и так я и сделаю.

Но если они свяжут мне руки, как только войду в комнату? Они, может быть, поставили там какую-нибудь хитрую машину.

Это похоже на дуэль, — сказал он себе, смеясь. — Всякий удар можно отбить, говорит мой учитель фехтования, но Господь Бог, желая покончить дело, заставляет одного из противников забывать парировать удары. Впрочем, вот чем мы им ответим». Он вынул свои пистолеты и перезарядил их, хотя в этом не было нужды.

До момента действия оставалось еще много времени, и Жюльен стал писать Фуке: «Друг мой, ты вскроешь прилагаемое письмо только в том случае, если услышишь, что со мною случилось что-нибудь особенное. Тогда сотри имена собственные в посылаемой мною рукописи и сделай с нее восемь копий, которые ты разошлешь в газеты Марселя, Бордо, Лиона, Брюсселя и т. д.; десять дней спустя отдай эту рукопись в печать. Первый же экземпляр отошли маркизу де Ла Молю, а остальные разбросай ночью по улицам Верьера недели две спустя».

В той оправдательной записке, написанной в виде сказки, которую Фуке должен был вскрыть только в случае какого-нибудь особого происшествия, Жюльен старался возможно меньше скомпрометировать мадемуазель де Ла Моль, но все-таки очень точно описал свое положение.

Жюльен запечатывал свой конверт, когда прозвонил колокол к обеду и заставил забиться его сердце. Его воображение, полное только что написанным рассказом, находилось во власти трагических предчувствий. Он воочию представлял себе, как слуги хватают его, вяжут и, заткнув ему рот, тащат в подвал. Там один из слуг стережет его. А если бы честь благородной семьи потребовала, чтобы происшествие завершилось трагически, то было бы очень легко все покончить с помощью одного из ядов, не оставляющих после себя никаких следов. Тогда бы его мертвого перенесли в его комнату и сказали бы, что он умер от такой-то болезни.

Будучи, как настоящий драматический автор, взволнован придуманной им самим сказкой, Жюльен испытывал действительный страх, входя в столовую. Он смотрел на лакеев в парадных ливреях и вглядывался в их физиономии. «Которых из них выбрали для сегодняшней ночной экспедиции? — думал он про себя. — В этой семье так живы воспоминания о дворе Генриха Третьего, о них так часто говорят, что, сочтя себя оскорбленными, они будут действовать с большей решимостью, чем другие особы их ранга». Он взглянул на мадемуазель де Ла Моль, желая в ее глазах прочесть замыслы ее семьи: она сидела бледная, с лицом как на средневековом портрете. Никогда он не видел у нее такого значительного выражения: она была действительно прекрасна и величественна. Он почти влюбился в нее. «Pallida morte futura» {Бледна перед лицом смерти (ит.).}, — подумал он. (Ее бледность указывает на великие замыслы.)

После обеда он напрасно долго гулял по саду — мадемуазель де Ла Моль не показывалась. А в данную минуту разговор с нею снял бы с его души большое бремя.

Отчего не сознаться? Он испытывал страх и не стыдясь отдавался этому чувству, потому что твердо решился действовать. «Какое значение имеет то, что я чувствую сейчас, — повторял он себе, — лишь бы в нужную минуту я нашел в себе необходимое мужество!» Он пошел разузнать заранее, где находится лестница и насколько она тяжела.

«Вот орудие, — сказал он себе, смеясь, — которым мне написано на роду пользоваться! Как в Верьере, так и здесь. Но какая разница! Там, — прибавил он со вздохом, — мне не нужно было остерегаться той самой особы, ради которой рисковал. Да и опасность другая!

Если бы я был убит в садах господина де Реналя, то в этом не было бы никакого бесчестия для меня. Просто бы заявили, что смерть моя необъяснима. А здесь каких только отвратительных историй не станут рассказывать в салонах де Шона, де Кейлюса, де Реца, словом, повсюду. Я прослыву извергом в потомстве. В продолжение двух-трех лет… — продолжал он, посмеиваясь над самим собой. Однако эта мысль подавляла его. — И кто сможет защитить меня? Предположим, что Фуке напечатает мой посмертный памфлет, он окажется подлостью. Как! Я был принят в дом и в награду за оказанное гостеприимство и за расточаемую мне доброту я печатаю памфлет о том, что там происходит! Оскорбляю честь женщин! О, в тысячу раз лучше остаться в дураках!»

Этот вечер был ужасен.