12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XIV. Мысли молодой девушки

Que de perplexités! Que de nuits passées sans sommeil! -- Grand Dieu! vais-je me rendre méprisable! il me méprisera lui-même. Mais il part, il s'éloigne.
Alfred de Musset1
1 Какие муки нерешительности! Сколько ночей, проведенных без сна! Боже великий! неужели я дойду до такого унижения? Он сам будет презирать меня! Но он уезжает, уезжает далеко.
Альфред де Мюссе.

Матильда написала свое письмо не без борьбы с самой собой. Каким бы образом ни зародилось ее чувство к Жюльену, вскоре оно восторжествовало над гордостью, которая с тех пор, как она помнила себя, безраздельно царила в ее сердце. Эта возвышенная и холодная душа была в первый раз увлечена страстью. Но если страсть эта торжествовала над гордостью, то все же она еще считалась с привычками. Два месяца внутренней борьбы и новых ощущений переродили, так сказать, все ее нравственное существо.

Матильде казалось, что счастье открывается перед нею. Этой иллюзии, всевластной над людьми с мужественной душой и высоким умом, пришлось долго бороться с самолюбием и с чувствами обыденного долга. Однажды она вошла к своей матери в семь часов утра и умоляла позволить ей уехать в Виллекье. Маркиза не соблаговолила даже ей ответить, а посоветовала пойти и лечь снова в постель. Это было последнее усилие обыденного благоразумия и уважения к принятым взглядам.

Боязнь поступить дурно или оскорбить те идеи, которые были священны для разных де Кейлюсов, де Люзов, де Круазнуа, не имели над Матильдой большой власти; ей казалось, что существа, подобные им, не созданы для того, чтобы понимать ее; она готова была советоваться с ними лишь в том случае, если дело шло о покупке коляски или имения. Действительно же боялась она одного: что Жюльен будет недоволен ею.

А может быть, он тоже только кажется человеком выдающимся.

Она ненавидела отсутствие характера, и в этом заключался ее главный упрек тем прекрасным молодым людям, которые ее окружали. Чем остроумнее они вышучивали все то, что уклоняется от моды или неумело следует за нею, тем более они теряли в ее глазах.

«Они храбры, и только. Да впрочем, в чем их храбрость? — думала она. — В дуэлях? Но ведь теперь дуэль — это простая церемония, в которой известно заранее все, даже то, что следует сказать при падении. Лежа на траве и приложив руку к сердцу, надо великодушно простить своего противника и упомянуть о возлюбленной, часто вымышленной или такой, которая в самый день вашей смерти пойдет на бал из боязни возбудить подозрения.

Легко презирать опасность, находясь во главе эскадрона, сверкающего оружием, но если это — опасность для одного, исключительная, непредвиденная, в сущности, некрасивая!..

Увы! — говорила Матильда, — только при дворе Генриха Третьего были люди, столь же выдающиеся по характеру, как и по рождению. О, если бы Жюльен участвовал в сражениях при Жарнаке или Монконтуре, тогда бы у меня не было сомнений. В те времена полные энергии и силы французы не были куклами. День битвы был днем, когда нет времени для нерешительности.

Жизнь их не была заключена, подобно египетской мумии, в какой-то покров, для всех одинаковый. Да, — добавила она, — надо было больше действительной храбрости для того, чтобы выйти одному в одиннадцать часов вечера из дворца „Суассон“, где жила Екатерина Медичи, чем теперь для того, чтобы отправиться в Алжир. Жизнь человека состояла из смены случайностей. В наше время цивилизация изгнала случайность и уже более не существует неожиданного. А если появится в мыслях, на него обрушивается достаточно эпиграмм; если же проявится в событиях, то нет такой подлости, перед которой наша трусость остановилась бы. На какое бы безумие она нас ни толкнула, ей найдется извинение. Выродившийся и скучный век! Что бы сказал Бонифас де Ла Моль, если бы, подняв из могилы свою отрубленную голову, увидел, что в тысяча семьсот девяносто третьем году семнадцать человек из его потомков позволили схватить себя как бараны, чтобы погибнуть на гильотине два дня спустя? Смерть была для них неизбежна, но защищаться и убить хотя бы одного или двух якобинцев считалось признаком дурного тона. О! в героическую эпоху Франции, во времена Бонифаса де Ла Моля, Жюльен был бы командиром эскадрона, а брат мой — молодым добродетельным священником с благоразумием в очах и рассудительностью на устах».

Несколько месяцев тому назад Матильда отчаивалась встретить существо, хоть немного отличающееся от общей мерки. Некоторое удовольствие она находила в переписке с несколькими молодыми людьми из общества. Эта вольность, столь неприличная и неосторожная для молодой мадемуазель, могла опозорить ее в глазах де Круазнуа, отца его герцога де Шона и всего этого дома, который, видя, что предполагаемый брак расстроился, пожелал бы знать причину этого. Поэтому-то в те дни, когда Матильда писала одно из своих писем, она не могла заснуть. А между тем письма эти были лишь ответами.

Теперь она осмелилась заявить о своей любви. Она написала первая (какое ужасное слово!) человеку, стоящему на последних ступенях общества.

В случае обнаружения обстоятельство это грозило ей вечным позором. Ни одна из бывавших у ее матери дам не отважилась бы принять ее сторону! Какие нелепости пришлось бы им повторять для того, чтобы ослабить удар ужасающего презрения светских гостиных?

Даже говорить было ужасно, но писать! «Есть вещи, которых, не пишут!», — воскликнул Наполеон, узнав о капитуляции Байлена. И как раз Жюльен рассказал ей об этих словах, как будто предупреждая ее,

Впрочем, все это было еще ничего; беспокойство Матильды происходило из других причин. Не заботясь об ужасном впечатлении на общество, о несмываемом, полном презрения бесчестии — ибо оскорбляла свою касту, — она решилась написать человеку совершенно иной породы, чем все эти де Круазнуа, де Люзы и де Кейлюсы.

Но глубина, непостижимость характера Жюльена могли бы испугать даже при обыденных отношениях с ним. А она намеревается сделать его своим возлюбленным, быть может, властелином!

«Каких не изъявит он претензий, если когда-нибудь приобретет надо мною власть? Ну что ж! Я скажу себе как Медея: „Посреди стольких опасностей мне остается мое Я“. У Жюльена нет никакого уважения к благородству крови, — думала она. — Более того, у него, может быть, нет никакой любви ко мне».

К этим минутам ужасных сомнений прибавилось еще чувство женской гордости. «Все должно быть необыкновенно в судьбе такой девушки, как я!» — вскричала раздосадованная Матильда. В это время гордость, внушенная ей с колыбели, боролась с добродетелью. В эту-то минуту отъезд Жюльена ускорил ход событий.

(К счастью, подобные характеры весьма редки.)

Вечером, очень поздно, Жюльен возымел коварство отослать вниз, к привратнику, очень тяжелый чемодан; он поручил сделать это лакею, ухаживавшему за горничной мадемуазель де Ла Моль. «Хитрость эта может остаться без последствий, — подумал он. — Если же она удастся, то Матильда подумает, что я уехал». И заснул, очень довольный своей проделкой. Матильда не сомкнула глаз.

На другой день, очень рано утром, Жюльен вышел из особняка незамеченным и вернулся еще до восьми часов.

Едва он очутился в библиотеке, как мадемуазель де Ла Моль появилась в дверях. Он передал ей свой ответ. Ему казалось, что он должен что-то сказать ей, по крайней мере момент был удобный, но мадемуазель де Ла Моль не пожелала его слушать и исчезла. Жюльен остался очень доволен, так как не знал, что ей сказать.

«Если все это не игра, условленная с графом Норбером, то ясно, что именно мои холодные взгляды зажгли в этой высокорожденной девице какую-то странную любовь. Я буду невероятно глуп, если позволю себе увлечься этой высокой белокурой куклой». Рассуждение это сделало его более чем когда-либо холодным и расчетливым.

«В готовящейся битве, — прибавил он, — дворянская спесь будет служить своего рода холмом, образующим военную позицию между ею и мною. На нее и надо действовать. Зря я остался в Париже: отсрочка моего отъезда унижает и подчиняет меня, если все это — только игра. Чем я рисковал, если бы уехал? Если они насмехаются надо мною, то я бы, в свою очередь, насмеялся над ними. Если же она действительно интересуется мною, то своим отъездом я бы увеличил этот интерес во сто раз».

Письмо мадемуазель де Ла Моль настолько польстило тщеславию Жюльена, что хотя он и подсмеивался над своим приключением, но забыл обдумать, следует ли ему уехать.

Роковой особенностью его характера была чрезвычайная чувствительность к собственным ошибкам. Поэтому он был сильно раздосадован и почти не вспоминал о той невероятной победе, которая предшествовала его промаху, когда вдруг, около девяти часов вечера, мадемуазель де Ла Моль появилась в дверях библиотеки, бросила ему письмо и убежала.

«Это, кажется, будет роман в письмах, — сказал он, поднимая его. — Неприятель делает вероломное движение, я же буду выказывать холодность и добродетель».

У него просили определенного ответа с высокомерием, которое его развеселило. Жюльен доставил себе удовольствие на двух страницах подурачить тех, кто хотел подшутить над ним, и в шутливой же форме объявил в конце письма, что отъезд его окончательно назначен на следующее утро.

Окончив письмо, он подумал: «Я передам его в саду», пошел туда и стал смотреть на окно комнаты мадемуазель де Ла Моль.

Она помещалась в первом этаже рядом с комнатами ее матери, над высокой антресолью.

Этот первый этаж был так высок, что Жюльена, который прогуливался по липовой аллее с письмом в руке, не видно было из окна мадемуазель де Ла Моль. Свод из тщательно подстриженных лип загораживал вид. «Ну вот, — подумал Жюльен с досадой, — опять неосторожность! Если они затеяли смеяться надо мной, то, показываясь с письмом в руке, я оказываю услугу своим врагам».

Комната Норбера находилась как раз над комнатой сестры, и если бы Жюльен вышел из-под свода, образованного подстриженными ветвями лип, то граф и друзья его могли бы следить за всеми его движениями.

Мадемуазель де Ла Моль появилась у своего окна. Он показал ей кусочек письма; она кивнула. Жюльен тотчас же взбежал к ней и по счастливой случайности встретил на главной лестнице прекрасную Матильду, которая взяла его письмо совершенно непринужденно и со смехом.

«Сколько страсти бывало во взгляде бедной госпожи де Реналь, — подумал Жюльен, — когда, уже после шестимесячной связи, она решилась взять у меня письмо! Мне кажется, что ни разу в жизни она не смотрела на меня смеющимися глазами».

Свои дальнейшие мысли Жюльен не выражал уже с такой ясностью. Стыдился ли он мелочности своих побуждений? «Но, с другой стороны, — добавлял он мысленно, — какая разница в изяществе утреннего туалета, в элегантности манер. Человек со вкусом, завидя мадемуазель де Ла Моль даже в тридцати шагах, легко отгадает, какое место она занимает в обществе».

Хотя Жюльен и подшучивал таким образом, но он все же не признавался самому себе в своих мыслях до конца: госпожа де Реналь не должна была жертвовать для Жюльена маркизом де Круазнуа. Единственным соперником его был этот отвратительный супрефект Шарко, который называл себя де Можироном, потому что Можиронов больше не было.

В пять часов Жюльен получил третье письмо: оно было брошено ему с порога двери в библиотеку. И опять мадемуазель де Ла Моль убежала. «Что за страсть к письмам! — сказал себе Жюльен со смехом, — когда так легко было бы говорить друг с другом! Неприятелю, очевидно, угодно иметь мои письма, да еще не одно!» Он не торопился вскрывать конверт. «Опять красивые фразы», — подумал он. Но побледнел, читая их. В письме было всего несколько строк:

«Мне необходимо переговорить с вами. Я должна это сделать сегодня же вечером; будьте в саду, когда пробьет час пополуночи. Возьмите возле колодца лестницу садовника, приставьте ее к моему окну и поднимитесь ко мне. Теперь полнолуние, но пускай!»