12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XIII. Заговор

Des propos décousus, des rencontres par effet du hasard, se transforment en preuves de la dernière évidence aux yeux de l'homme а'imagination, s'il a quelque feu dans le coeur.
Schiller1
1 Обрывки разговоров, случайные встречи превращаются в неопровержимые доказательства для человека, наделенного воображением, если в сердце его сокрыта хоть искра пламени.
Шиллер.

На следующий день Жюльен опять застал Норбера и его сестру разговаривающими о нем. Как и накануне, при его появлении наступило мертвое молчание. Тогда подозрения его потеряли всякие пределы. «Уж не задумали ли эти милые молодые люди насмехаться надо мною? Признаться, это гораздо вероятнее и гораздо естественнее, чем воображаемая страсть мадемуазель де Ла Моль к ничтожному секретарю. Во-первых, способны ли эти люди на страсть? Их дело дурачить других. Они завидуют тому, что я, быть может, интереснее их в разговоре. Зависть тоже одна из их слабостей. Теперь весь план их понятен. Мадемуазель де Ла Моль хочет убедить меня в своем расположении единственно для того, чтобы выставить на посмешище своему жениху».

Это жестокое подозрение нарушило душевное равновесие Жюльена и без труда разрушило ту любовь, которая зарождалась в его сердце. Любовь эта основывалась лишь на редкой красоте Матильды или, скорее, на ее царственной осанке и восхитительных туалетах. В этих вещах Жюльен был еще настоящим простаком. Уверяют, что когда какой-нибудь умный простолюдин добирается до верхов общества, то больше всего его поражает красота великосветских дам. Все предыдущие дни Жюльен мечтал вовсе не о характере Матильды. У него было достаточно здравого смысла, чтобы понять, что этого характера он совершенно не знал, а то, что он в нем видел, могло ему только казаться.

Например, Матильда ни за что на свете не пропустила бы воскресной обедни и почти ежедневно сопровождала свою мать в церковь. Если в салоне де Ла Моля какой-нибудь неосторожный гость забывал, где он находится, И позволял себе хотя бы самый отдаленный намек на шутку над истинными или предполагаемыми интересами трона или Церкви, Матильда немедленно напускала на себя ледяную серьезность. Ее взгляд, обычно столь живой, принимал надменное и бесстрастное выражение старого фамильного портрета.

А между тем Жюльен знал, что у нее в комнате постоянно были два-три тома Вольтера наиболее философского содержания. Он сам частенько брал по нескольку томов из прекрасного издания в великолепных переплетах и, раздвигая немного тома, маскировал таким образом то, что уносил с собою; вскоре, однако, он заметил, что кто-то другой тоже читает Вольтера. Тогда он употребил семинарскую хитрость: он положил несколько волосков на те тома, которые, по его мнению, могли интересовать мадемуазель де Ла Моль. Они исчезали на целые недели.

Господин де Ла Моль, выведенный из терпения своим книгопродавцом, присылавшим ему только подложные «Мемуары», поручил Жюльену покупать все сколько-нибудь интересные новинки. Но для того чтобы отрава эта не распространилась по дому, секретарю было приказано убирать эти книги в книжный шкаф, стоявший в кабинете самого маркиза. Он вскоре убедился, что все новые книги, сколько-нибудь враждебные престолу и Церкви, немедленно исчезали. Конечно, не Норбер читал их.

Жюльен, преувеличивая смысл этих фактов, приписывал мадемуазель де Ла Моль лукавство Макиавелли. Это мнимое коварство составляло в его глазах большую, почти единственную в ее характере прелесть. До такой крайности довела его скука, нагоняемая лицемерием и добродетельными разговорами.

Он скорее возбуждал свое воображение, чем был действительно увлечен любовью. Влюблен он бывал лишь после долгих мечтаний об изящной талии мадемуазель де Ла Моль, об изысканности ее туалета, о белизне и красоте ее рук, о disinvoltura {Непринужденность (ит.).} всех ее движений. Тогда, для полноты очарования, он воображал ее себе Екатериной Медичи, приписывал ей такой характер, для которого не существует ничего слишком злодейского. Это был идеал Малонов, Фрилеров и Кастанедов, которыми он восхищался в юности. Одним словом, это был его идеал Парижа.

Может ли быть что-нибудь комичнее, чем приписывать глубину или злодейство характеру парижан?

«Не может быть, чтобы это трио смеялось надо мною», — думал Жюльен. Зная хоть немного его характер, можно представить себе то мрачное и холодное выражение, которое приняли его глаза при встрече со взором Матильды. С горькой иронией были отвергнуты уверения в дружбе, на которые мадемуазель де Ла Моль отважилась два или три раза.

Эта внезапная странность задела за живое молодую девушку, и сердце ее, обычно холодное, скучающее, чувствительное к одному остроумию, возгоралось всею страстью, на какую было способно. Но в характере Матильды было много гордости, и зарождение чувства, отдававшего ее счастье в руки другого, сопровождалось какой-то мрачной тоской.

Жюльен приобрел уже достаточный опыт со времени своего приезда в Париж, чтобы различить, что дело было не в сухой, тоскливой скуке. Вместо того чтобы, как прежде, стремиться на вечера, спектакли и всякого рода развлечения, она избегала их.

Французское пение нагоняло на Матильду смертельную скуку, а между тем Жюльен, считавший своим долгом присутствовать при разъездах в Опере, заметил, что она стремится бывать там гораздо чаще. Ему показалось, что она утратила часть той размеренности, которой отличались все ее поступки. Она отвечала иногда своим приятелям шутками оскорбительными, до того они были обидно резки. Жюльен находил, что она насмехалась над маркизом де Круазнуа. «Этот молодой человек должен безумно любить деньги, если не посылает к черту эту девушку, как бы богата она ни была», — думал Жюльен. И, возмущенный за него оскорблениями, наносимыми мужскому достоинству, он удваивал свою холодность по отношению к ней. Часто ответы его бывали прямо невежливы.

Жюльен, однако, не мог оставаться слепым и хотя твердо решил не попадать впросак и не отзываться на проявления внимания со стороны Матильды, но проявления эти бывали иногда так очевидны, а сама она казалась ему такой красивой, что он испытывал смущение.

«В конце концов ловкость и долготерпение этих великосветских молодых людей восторжествуют над моей неопытностью, — думал он. — Надо уехать и положить конец всему этому».

Маркиз поручил ему управление целым рядом мелких поместий и домов, принадлежавших ему в Южном Лангедоке. Необходимо было туда съездить. Господин де Ла Моль с трудом согласился отпустить Жюльена, так как тот сделался его правой рукой во всем, что только не касалось его честолюбия.

«В конце концов, им не удалось меня поймать, — думал Жюльен, готовясь к отъезду. — Меня забавляли насмешки мадемуазель де Ла Моль над этими господами, все равно, были ли они искренни или предназначались только для того, чтобы внушить мне доверие. Если не существует заговора против сына плотника, то поведение мадемуазель де Ла Моль необъяснимо, по крайней мере, столько же для маркиза де Круазнуа, сколько для меня. Вчера, например, досада его была совершенно неподдельна, и я имел удовольствие видеть, что меня предпочитают молодому человеку, который настолько же богат и знатен, насколько я беден и прост. Это лучшая из одержанных мною побед. Воспоминание о ней будет развлекать меня в почтовой карете во время моих поездок по равнинам Лангедока».

Он держал свой отъезд в секрете, но Матильда лучше его знала, что на следующий день он должен был покинуть Париж, и надолго. Она сослалась на сильнейшую головную боль, которую усиливал спертый воздух гостиной, и долго гуляла в саду, до такой степени преследуя своими едкими насмешками Норбера, маркиза де Круазнуа, де Кейлюса, де Люза и несколько других молодых людей, обедавших в доме де Ла Моля, что заставила их разойтись. На Жюльена она смотрела как-то особенно.

«Взгляд этот может быть притворством, — думал Жюльен, — но это стесненное дыхание, но ее волнение!.. Ба! — продолжал он, — кто я такой, чтобы судить о подобных вещах? Ведь дело идет о самой восхитительной из парижанок. Быть может, это прерывистое дыхание, чуть не растрогавшее меня, она переняла у Леонтины Фай, которую она так любит?»

Они остались одни; разговор явно не клеился. «Нет, Жюльен ничего не чувствует ко мне», — думала Матильда с искренним горем.

Когда он прощался с ней, она сильно сжала его руку.

— Сегодня вечером вы получите от меня письмо, — сказала она ему таким изменившимся голосом, что его трудно было узнать.

Это тотчас растрогало Жюльена.

— Отец мой, — продолжала она, — по-должному оценивает те услуги, которые вы ему оказываете. Не надо завтра уезжать; найдите какой-нибудь предлог.

И она убежала.

Сложена она была очаровательно; более красивую ножку трудно было вообразить, бежала она с грацией, восхитившей Жюльена. Но угадает ли читатель, какая была его первая мысль, когда она скрылась из виду? Его оскорбил повелительный тон, с которым она произнесла это слово надо. Людовик Пятнадцатый, будучи при смерти, был тоже сильно оскорблен этим же словом, некстати употребленным его лейб-медиком, а ведь Людовик XV не был каким-нибудь выскочкой.

Час спустя лакей подал Жюльену письмо; это было замаскированное объяснение в любви.

«В слоге не заметно большой напыщенности, — говорил себе Жюльен, стараясь этими литературными ремарками обуздать радость, вызывавшую у него невольную улыбку. — Наконец-то я, — воскликнул он вдруг, не будучи в состоянии сдерживать свой восторг, — я, бедный крестьянин, получил объяснение в любви от знатной особы! Но и я держался недурно, — прибавил он, сдерживая, насколько возможно, свою радость. — Я сумел сохранить свое достоинство и ни разу не сказал, что люблю».

Он стал рассматривать форму букв; у мадемуазель де Ла Моль был красивый мелкий английский почерк. Ему нужно было какое-нибудь физическое занятие, чтобы отвлечься от доходившей до безумия радости.

«Ваш отъезд заставляет меня высказаться… Не видеть вас более было бы свыше моих сил…»

Одна мысль, словно какое-нибудь открытие, поразила Жюльена и, удвоив его радость, заставила прервать изучение письма Матильды.

«Я торжествую над маркизом де Круазнуа, — воскликнул он, — хотя и говорю только о серьезных вещах! А ведь он так красив! У него и усы, и восхитительный мундир, и он всегда находит в нужный момент остроумное и тонкое словцо…»

Жюльен пережил восхитительную минуту, бродя по саду вне себя от блаженства.

Потом он поднялся в кабинет и велел доложить о себе маркизу де Ла Молю, который, по счастью, был дома. Он без труда доказал ему, показав некоторые гербовые бумаги, полученные из Нормандии, что хлопоты о его нормандских тяжбах заставляют его отложить отъезд в Лангедок.

— Я очень рад тому, что вы не уезжаете, — сказал ему маркиз, когда они окончили деловые разговоры, — я люблю вас видеть.

Жюльен вышел, слова эти мучили его.

«А я собираюсь обольстить его дочь! Сделать, быть может, невозможным брак ее с маркизом де Круазнуа, о котором он так мечтает; если ему самому не удалось сделаться герцогом, то, по крайней мере, дочь его будет иметь право сидеть перед королем». У Жюльена мелькнула мысль все же уехать в Лангедок, несмотря на письмо Матильды, несмотря на объяснение с маркизом, но этот проблеск добродетели быстро исчез.

«Я чересчур добр, — сказал он себе, — мне, плебею, иметь сострадание к такой знатной семье! Мне, которого герцог де Шон называет лакеем! Какими способами увеличивает маркиз свое огромное состояние? Продавая ренту, когда узнает во дворце, что на другой день будет нечто вроде государственного переворота. А я, брошенный злой судьбой в последние ряды общества, я, которого она наделила благородным сердцем и отказала хотя бы в тысяче франков ренты, то есть в куске хлеба, буквально в куске хлеба, я должен отказаться от счастья, которое идет в руки! От светлого источника, из которого могу утолить свою жажду, в этой жгучей пустыне посредственности, путь через которую так труден! Честное слово, я не так глуп; всяк за себя в этой пустыне эгоизма, называемой жизнью».

И ему вспомнились презрительные взгляды, которые посылала ему госпожа де Ла Моль и особенно ее приятельницы.

Удовольствие победы над маркизом де Круазнуа довершило его отход с пути добродетели.

«Как бы я хотел, чтобы он рассердился; с какой уверенностью нанес бы я ему удар шпагой. — И он проделал движение выпада. — До этого письма я был просто злоупотреблявшим своей храбростью; после письма я ему ровня. Да, — говорил он себе медленно, с бесконечным наслаждением, — заслуги маркиза и мои были взвешены, и бедный плотник из Юры одержал верх».

— Хорошо же, — вскричал он, — я нашел, как подписать свой ответ. Не думайте, мадемуазель де Ла Моль, что я забываю свое положение. Я вам дам понять и глубоко почувствовать, что вы ради сына плотника отказываетесь от потомка знаменитого Ги де Круазнуа, который последовал за Людовиком Святым в Крестовый поход.

Жюльен был не в состоянии сдерживать свою радость. Он принужден был спуститься в сад. Комната, в которой он заперся на ключ, казалась ему слишком душной.

«Я — бедный крестьянин из Юры, — повторял он без конца, — я, осужденный вечно носить эту унылую черную одежду! Увы! двадцать лет назад и я носил бы мундир, как они. В то время такой человек, как я, или был бы убит, или произведен в генералы в тридцать шесть лет». Зажатое в его руке письмо, казалось, придавало ему рост и осанку настоящего героя. «Правда, в наше время благодаря этой черной одежде можно в сорок лет быть обладателем стотысячного оклада и синей ленты, как, например, епископ Бовэ. Ну, что ж, — говорил он с мефистофельской улыбкой, — я умнее их и умею выбрать мундир, подходящий моему веку». И он почувствовал огромный прилив честолюбия и приверженности к духовной одежде. «Сколько было кардиналов еще более низкого, чем я, происхождения, а между тем они держали власть в своих руках! Как, например, мой соотечественник Гранвель».

Мало-помалу возбуждение Жюльена улеглось; благоразумие взяло верх. Он сказал себе, как его учитель Тартюф, роль, которую он знал наизусть:

Je puis croire ces mots, un artifice honnête.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Je ne me fоrai point a des propos si doux,

Qu’un peu de ses faveurs, après quoi je soupire,

Ne vienne m’assurer tout ce qu’ils m’ont pu dire1.

1 Я могу принять эти слова за невинную хитрость… И никогда не доверюсь столь сладостным речам, пока ее благосклонность, о которой я мечтаю, не подтвердит мне то, о чем они могли мне говорить.

«Тартюф», акт IV, сц. 5.

«Тартюфа тоже погубила женщина, а он был ничуть не хуже других… Мой ответ могут показать… Против этого мы найдем средство, — продолжал он медленно, с выражением сдерживаемой ярости, — а именно начнем его с самых пылких фраз из письма прелестнейшей Матильды.

Да, но четверо лакеев господина де Круазнуа бросаются на меня и вырывают у меня оригинал. Нет, ведь я хорошо вооружен, и всем известно, что я имею привычку стрелять в лакеев.

Ну что же! Один из них не лишен отваги; он бросается на меня: ему обещано сто луидоров. Я убиваю или раню его, и прекрасно, этого только и надо было. Меня бросают в тюрьму на самом законном основании; я предстаю перед судом исправительной полиции, и судьи по законам правосудия и справедливости отправляют меня в Пуасси, в компанию Фонтана и Магалона. Там я сплю вповалку с четырьмя сотнями бездельников».

— А я еще хочу иметь какую-то жалость к этим людям! — вскричал он, стремительно вскакивая. — Разве она есть у них, когда к ним в лапы попадают люди третьего сословия!

Этой фразой он покончил со своей признательностью господину де Ла Молю, которая до той минуты невольно мучила его.

«Успокойтесь, господа дворяне, я понимаю этот макиавеллический поступок; аббат Малон или господин Кастанед поступили бы не лучше. Вы похитили у меня возмутительное письмо, и я окажусь вторым полковником Кароном в Кольмаре.

Угодно вам обождать минутку, господа, я отправлю роковое письмо в наглухо запечатанном конверте на хранение аббату Пирару. Он человек честный, янсенист и, как таковой, гарантирован от экономических соблазнов. Да, но он вскрывает письма… Пошлю его Фуке».

Надо признаться, взгляд Жюльена был ужасен, а лицо отвратительно: оно дышало преступлением. Это был несчастный человек, сражающийся со всем обществом.

«К оружию!» — воскликнул Жюльен и одним прыжком бросился с крыльца дома. Войдя в лавочку уличного писца, он испугал того. «Перепишите это», — сказал он, подавая писцу письмо мадемуазель де Ла Моль.

Пока тот переписывал, он написал Фуке, прося его сохранить драгоценную вещь, посылаемую на хранение. «Нет, господа, — прервал он самого себя, — ведь черный кабинет на почте вскроет мое письмо и вернет вам то, что вы ищете…» Он пошел купить огромную Библию у одного протестантского книгопродавца, очень ловко спрятал письмо Матильды в ее переплет, велел запаковать книгу и отослать пакет по почте по адресу одного из работников Фуке, имени которого никто в Париже не знал.

Покончив с этим, он веселый, легкими шагами вернулся в особняк де Ла Моля. «Теперь — за дела!» — воскликнул он, запираясь в своей комнате на ключ и сбрасывая с себя верхнюю одежду.

«Как! — писал он Матильде, — неужели мадемуазель де Ла Моль через руки отцовского лакея Арсена пересылает такое обольстительное письмо бедному плотнику из Юры для того, без сомнения, чтобы посмеяться над его простосердечием…» И он переписал самые откровенные фразы из полученного им письма.

Его послание сделало бы честь дипломатической осторожности кавалера де Бовуази. Было всего десять часов. Жюльен отправился в Итальянскую оперу, опьяненный счастьем и сознанием своей силы, сознанием, столь новым для такого бедняги. Он услышал пение своего друга Джеронимо. Никогда музыка не приводила его в такой восторг. Он чувствовал себя почти богом.