12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XII. Уж не Дантон ли он?

Le besoin d'anxiete, tel était le caractère de la belle Marguerite de Valois, ma tante, qui bientôt épousa le roi de Navarre, que nous voyons de présent régner en France sous le nom de Henri IV-e. Le besoin de jouer formait tout le secret du caractère de cette princesse aimable; de lа ses brouilles et ses raccommodements avec ses frères des l'âge de seize ans. Or, que peut jouer une jeune fille? Ce qu'elle a de plus précieux: sa réputation, la considération de toute sa vie.
Mémoires du duc d'Angoulême, fils naturel de Charles IX1
1 Жажда треволнений -- таков был характер прекрасной Маргариты Валуа, моей тетки, которая вскоре вступила в брак с королем Наваррским, царствующим ныне во Франции под именем Генриха IV. Потребность рисковать -- вот в чем секрет характера этой обворожительной принцессы; отсюда и все ее ссоры и примирения с братьями, начиная с шестнадцатилетнего возраста. А чем может рисковать молодая девушка? Самым драгоценным, что у нее есть: своим добрым именем. По нему судится вся жизнь ее.
"Мемуары герцога Ангулемского, побочного сына Карла IX".

«Между Жюльеном и мною нет никакого контракта, никакого нотариуса; всё героически, всё — дело случая. Если исключить дворянство, которого ему не хватает, то это совсем как любовь Маргариты де Валуа к молодому де Ла Молю, самому замечательному человеку своего времени. Разве моя вина, что придворные молодые люди являются такими горячими сторонниками приличия и бледнеют при одной мысли о сколько-нибудь необыкновенной авантюре? Маленькое путешествие в Грецию или в Африку кажется им верхом отваги, да и то они могут решиться на него лишь гурьбою. Стоит им остаться одним, они начинают бояться, но не копья бедуина, а смешного положения, и эта боязнь сводит их с ума.

Жюльен же мой, напротив, любит действовать всегда один. Никогда этому исключительному существу не приходит в голову искать у других помощи или поддержки! Он презирает других, потому-то я не презираю его!

Если бы при своей бедности Жюльен был дворянином, то любовь моя к нему была бы заурядной глупостью, пошлым мезальянсом и я бы отказалась от нее; в ней не было бы того, что характеризует великие страсти: громадности препятствий, которые приходится преодолевать, и мрачной неуверенности в будущем».

Мадемуазель де Ла Моль настолько увлеклась этими прекрасными рассуждениями, что на другой день, сама того не замечая, стала превозносить Жюльена маркизу де Круазнуа и своему брату. Ее красноречие зашло так далеко, что задело их.

— Остерегайтесь-ка этого молодого человека и его энергии! — воскликнул ее брат. — Если начнется революция, он всех нас отправит на эшафот.

Она ничего не ответила, а поспешила подшутить над братом и маркизом за страх, который им внушала всякая решимость. В сущности, это страх непредвиденного, боязнь быть застигнутым им врасплох…

— Постоянно, постоянно у вас боязнь смешного, господа, этого чудища, которое, к несчастью, умерло в тысяча восемьсот шестнадцатом году.

«Более не существует смешного в стране, где есть две партии», — говаривал маркиз де Ла Моль, и дочь его усвоила эту мысль.

— Итак, господа, — сказала она врагам Жюльена, — вы будете бояться всю вашу жизнь, а потом вам скажут: «Это был не волк, а лишь его тень».

Матильда вскоре оставила их. Слова брата привели ее в ужас и беспокойство, но на другой же день она усмотрела в них высшую похвалу.

«В наше время, когда всякая решимость вымерла, его решимость пугает их. Я передам ему слова брата. Посмотрим, что он на это ответит. Но я выберу момент, когда глаза его горят; тогда он не может лгать мне. Он был бы Дантоном! — прибавила она после долгого и смутного раздумья. — Ну что ж! Если бы вновь началась революция, какую роль играли бы Круазнуа и брат? Эта роль предначертана заранее: величественная покорность судьбе. Они оказались бы героическими баранами, безропотно позволяющими перерезать себе горло. И умирая, они боялись бы только одного: погрешить против хорошего тона. А мой Жюльен всадил бы пулю в лоб каждому якобинцу, который явился бы арестовать его, если бы имел хоть малейшую надежду спастись. Уж он-то не побоялся бы дурного тона».

Эти последние слова заставили ее задуматься; они будили тяжелые воспоминания и отымали у нее всю смелость, так как напомнили ей насмешки де Кейлюса, де Круазнуа, де Люза и ее брата. Эти господа в один голос упрекали Жюльена за его поповский вид, смиренный и лицемерный.

— А между тем, — сказала она вдруг, с блестящим от радости взором, — горечь и частое повторение этих насмешек доказывают, что это самый выдающийся из всех людей, которых мы перевидали за эту зиму. Что значат те недостатки или смешные стороны, которые у него есть? В нем есть величие, и оно-то их неприятно поражает, несмотря на всю их доброту и снисходительность. Конечно, он бедняк и готовился стать священником; они же командуют эскадронами и не нуждаются ни в каких знаниях; это гораздо покойнее.

Ясно как день, что достоинства его внушают им опасения, несмотря на недостатки его всегда черного костюма и поповской мины, которую необходимо иметь этому бедному малому, чтобы не умереть с голоду. А уж поповская мина совершенно исчезает, как только мы остаемся одни хоть на несколько минут. Когда этим господам случается сказать фразу, которую они считают тонкой и неожиданной, то разве их первый взгляд не обращается к Жюльену? Это я очень хорошо заметила. А между тем они отлично знают, что он никогда не заговаривает с ними, если они не обратятся к нему с вопросом. Он говорит только со мной одной, потому что признает у меня высокую душу. На их замечания он отвечает лишь постольку, поскольку этого требует вежливость, и тотчас возвращается к почтительности. Со мной он спорит целыми часами и не уверен в своей мысли, пока я нахожу на нее малейшее возражение. Наконец, всю эту зиму мы ни разу не повздорили; он обращал на себя внимание только разговорами. И мой отец, человек выдающийся, который может высоко поднять славу нашего дома, уважает Жюльена. Все остальные его ненавидят, но никто не презирает, кроме ханжей — приятельниц моей матери.

Граф де Кейлюс старался прослыть большим любителем лошадей; всю свою жизнь он проводил у себя на конюшне и частенько там завтракал. Благодаря этой страсти, а также привычке никогда не улыбаться он пользовался большим уважением среди своих друзей: в их маленьком кружке он считался орлом.

На другой день, когда кружок этот собрался за креслом госпожи де Ла Моль (Жюльена при этом не было), господин де Кейлюс без всякого повода, как только увидел мадемуазель де Ла Моль, стал вместе с де Круазнуа и Норбером горячо оспаривать хорошее мнение Матильды о Жюльене. Она сейчас же поняла их уловку и пришла от нее в восхищение.

«Теперь все они сплотились против одного гениального человека, у которого нет и десяти луидоров ренты, — подумала она, — и он имеет право ответить им только, если к нему обратятся с вопросом. Даже в своей черной одежде он внушает им страх. Что же было бы, если бы он носил эполеты?»

Никогда еще она так не блистала. С первых же нападок она покрыла веселыми сарказмами Кейлюса и его союзников. Когда запас шуток у этих блестящих офицеров истощился, она сказала господину де Кейлюсу:

— Если завтра какой-нибудь дворянчик из Франш-Конте спохватится, что Жюльен — его незаконный сын, и даст ему имя вместе с несколькими тысячами франков, то через шесть недель, господа, у него будут такие же усы, как у вас, а через шесть месяцев он будет таким же, как вы, гусарским офицером. И тогда величие его характера не будет уже смешным. Я вижу, господин будущий герцог, что у вас остался лишь старый и плохой довод: преимущество придворного дворянства над дворянством провинциальным. Но что же вам останется делать, если я пойду до конца и коварно дам в отцы Жюльену какого-нибудь испанского герцога, безансонского пленника со времен Наполеона, который, мучимый угрызениями совести, признает Жюльена на смертном одре?

Все эти предположения о незаконном происхождении показались довольно-таки дурного тона господам де Кейлюсу и де Круазнуа. Вот и все, что они усмотрели в рассуждениях Матильды.

Как ни привык Норбер подчиняться сестре, слова ее его были так ясны, что он принял важный вид, который, надо признаться, довольно плохо шел к его улыбающейся и добродушной физиономии, и отважился произнести несколько слов.

— Здоровы ли вы, друг мой? — ответила ему Матильда с серьезной миной. — Нужно быть серьезно больным, чтобы на шутки отвечать моралью. Моралью — вы! Уж не хлопочете ли вы о месте префекта?

Матильда очень скоро забыла обиженный вид графа де Кейлюса, досаду Норбера и молчаливое отчаяние де Круазнуа. Ей надо было разрешить одно роковое сомнение, внезапно охватившее ее душу.

«Жюльен довольно откровенен со мною, — думала она. — В его годы и в его положении, при его необыкновенном честолюбии, он чувствует потребность в друге. Этим другом, быть может, являюсь я; но я не вижу у него любви. При отважности своего характера он высказал бы мне это чувство».

Эта неуверенность, этот спор с самой собою, который отныне заполнял все ее время и для которого после каждого разговора с Жюльеном она находила все новые аргументы, рассеяли окончательно все приступы скуки, которым Матильда была так подвержена.

Мадемуазель де Ла Моль, как дочь человека умного, могущего сделаться министром и вернуть духовенству его права, была предметом неумеренной лести в монастыре Sacré-Coeur. Такое несчастье всегда бывает непоправимо. Ее убедили, что благодаря преимуществам своего происхождения, богатству и т. д. она должна быть счастливее всех других девушек. В этом кроется источник скуки всех принцев и их сумасбродств.

Матильда тоже не избежала пагубного влияния этих идей. Каким умом ни обладай, трудно в десять лет устоять против лести целого монастыря, да еще, по-видимому, лести, хорошо обоснованной.

С той минуты, как она решила, что любит Жюльена, Матильда более не скучала. Каждый день она поздравляла себя с принятым решением отдаться великой страсти. «Это развлечение представляет большие опасности, — думала она. — Тем лучше! В тысячу раз лучше! Я томилась скукой, не зная страсти, в самую лучшую пору жизни — от шестнадцати до двадцати лет. Я уже потеряла лучшие годы, вместо развлечений я была вынуждена выслушивать всякую чепуху от приятельниц моей матери, которые, как говорят, в тысяча семьсот девяносто втором году в Кобленце были совсем не так строги, как их теперешние проповеди».

В период этих великих сомнений, волновавших Матильду, Жюльен не понимал те долгие взгляды, которые она на нем останавливала. Правда, он заметил какую-то удвоенную холодность в обращении графа Норбера, а также большую надменность со стороны де Кейлюса, де Люза и де Круазнуа. К этому он привык. Подобная беда случалась с ним не раз после какого-нибудь вечера, на котором он блистал более, чем это позволяло его положение. Если бы не тот исключительный прием, который оказывала ему Матильда, и не любопытство, которое внушал ему весь этот ансамбль, он не стал бы следовать за этими блестящими молодыми усачами в сад, куда они после обеда сопровождали мадемуазель де Ла Моль.

«Да, я должен признаться, — говорил себе Жюльен, — мадемуазель де Ла Моль как-то особенно смотрит на меня. Но даже в те минуты, когда ее прекрасные голубые глаза устремлены на меня с самым непринужденным вниманием, я всегда улавливаю в них какой-то оттенок пытливости, холодности и упрямства. Неужели такова любовь? Какая разница со взором госпожи де Реналь!»

Однажды после обеда Жюльен, пройдя за господином де Ла Молем в его кабинет, быстро вернулся затем в сад. В то время как он неосмотрительно подходил к группе Матильды, Жюльен услыхал несколько слов, произнесенных очень громко. Она поддразнивала брата. Жюльен услышал свое имя, отчетливо произнесенное два раза. При его появлении внезапно воцарилось глубокое молчание, которое они тщетно старались прервать. Мадемуазель де Ла Моль и брат ее были слишком возбуждены, чтобы найти новый предмет для разговора. Де Кейлюс, де Крузнуа, де Люз и один из бывших с ними приятелей встретили Жюльена с ледяной холодностью. Он удалился.