12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава I. Удовольствия сельской жизни

О rus quano ego te aspiciam!
Horace1
1 О деревня, когда же я тебя увижу!
Гораций.

— Вы, конечно, дожидаетесь почтовой кареты в Париж, сударь? — спросил Жюльена хозяин постоялого двора, где он остановился, чтобы позавтракать.

— Сегодняшней или завтрашней — мне все равно, — ответил Жюльен.

Пока он прикидывался равнодушным, почтовая карета подъехала. В ней оказалось два свободных места.

— Как! Это ты, мой бедный Фалькоз, — сказал ехавший из Женевы путешественник тому, который вместе с Жюльеном садился в карету.

— Я думал, что ты обосновался в окрестностях Лиона, в прелестной долине близ Роны, — сказал Фалькоз.

— Хорошо обосновался. Я удираю.

Фалькоз расхохотался:

— Как! Ты удираешь? Ты — Сен-Жиро! Неужели с таким благонравным видом ты совершил преступление?

— Право, стоило бы… Я бегу от той отвратительной жизни, какою живет провинция. Ты знаешь, я люблю лесную прохладу и спокойствие, ведь ты даже обвинял меня в романтизме. Никогда в жизни я не хотел и слышать о политике, и вот политика гонит меня.

— К какой же ты партии принадлежишь?

— Ни к какой, и это меня и погубило. Вот в чем вся моя политика: я люблю музыку, живопись; хорошая книга является для меня событием. Мне скоро исполнится сорок четыре года. Сколько времени осталось мне еще прожить? Лет пятнадцать--двадцать, самое большее — тридцать. Так вот! Я убежден, что через тридцать лет министры будут такими же подлецами, как сейчас, разве только немного искуснее. История Англии — это зеркало нашего будущего. Короли всегда будут стремиться расширить свои прерогативы; честолюбивое желание попасть в депутаты, слава Мирабо и сотни тысяч франков, полученных им, всегда будут лишать сна богатых провинциалов: они назовут это либерализмом и любовью к народу. Даже крайние элементы всегда заразятся желанием попасть в пэры или в камер-юнкеры. На правительственном корабле все пожелают быть кормчими, так как это хорошо оплачивается. Неужели же на нем никогда не найдется несчастного местечка для простого пассажира?

— К делу, к делу, это должно быть забавно при твоем характере. Уж не последние ли выборы выгнали тебя из провинции?

— Несчастье мое началось гораздо раньше. Четыре года назад мне минуло сорок лет и у меня было пятьсот тысяч франков; сейчас я на четыре года старше и, вероятно, беднее тысяч на пятьдесят, которые потерял на продаже моего дивного замка в Монфлери, на берегу Роны.

В Париже мне надоела эта беспрерывная комедия, которую вы называете цивилизацией девятнадцатого века. Я жаждал добродушия и простоты и вот купил имение в горах на Роне, прелестнее которого нет ничего на всем земном шаре.

В течение полугода деревенские священники и местные дворянчики ухаживали за мною. А я задавал им обеды. Я покинул Париж, сказал я им, чтобы никогда в жизни не говорить и даже ничего не слышать о политике. Как видите, я не выписываю ни одной газеты, и чем реже почтальон приносит мне письма, тем я довольнее.

Это не входило в расчеты священника; вскоре меня начинают осаждать тысячами нелепых требований, сплетен и тому подобным. Я намеревался давать двести или триста франков в год на бедных, у меня стали требовать на духовные общины Святого Иосифа, Пресвятой Девы и так далее, я отказал: тогда на меня посыпались сотни оскорблений, а я имел глупость обидеться. Я не могу уже больше утром выйти полюбоваться красотой гор, тут же какая-нибудь неприятность нарушает мои грезы и напоминает мне самым отвратительным образом о людях и их злобе. Например, во время крестных ходов перед Вознесением, а я очень люблю это пение (это, вероятно, греческая мелодия), священник более не благословляет моих полей, так как, по его словам, они принадлежат нечестивцу. У одной старой святоши-крестьянки околевает корова; она заявляет, что это произошло от соседства с прудом, принадлежащим мне, философу-нечестивцу, приехавшему из Парижа, и неделю спустя я нахожу всех своих рыб брюхом вверх — их отравили известкой. Всевозможные дрязги окружают меня. Мировой судья, человек честный, но боящийся потерять место, всегда решает дело не в мою пользу. Мир полей обратился для меня в ад. Как только увидали, что я оставлен священником, главой сельской конгрегации, и что отставной капитан, глава либералов, тоже меня не поддерживает, так все на меня накинулись вплоть до каменщика, которого я содержал целый год, вплоть до каретника, вздумавшего безнаказанно обманывать меня при починке плугов.

Тогда, чтобы иметь какую-нибудь поддержку и выиграть хоть некоторые из моих тяжб, я становлюсь либералом; но, как ты сам сказал, подходят эти проклятые выборы, у меня требуют, чтобы я голосовал.

— За неизвестного тебе человека?

— Ничего подобного… За человека, мне слишком хорошо известного. Я отказываю — ужасная неосторожность! — с этого момента и либералы тоже обрушились на меня, и положение мое становится невыносимым. Я уверен, что если бы священнику пришло в голову обвинить меня в убийстве моей служанки, то от обеих партий явилось бы по крайней мере двадцать свидетелей, которые присягнули бы, что видели, как я совершал убийство.

— Ты хочешь жить в деревне, не угождая страстям твоих соседей и даже не слушая их болтовни? Какое заблуждение!..

— Но теперь оно исправлено. Монфлери продается; если нужно, я потеряю пятьдесят тысяч франков, но я весел, так как покидаю этот ад лицемерия и дрязг. Я отправляюсь искать уединения и деревенской тишины в единственное место, где они существуют во Франции, а именно на четвертом этаже с окнами на Елисейские Поля. Да и то я еще обдумываю: не начать ли мне своей политической карьеры с раздачи просфор прихожанам Рульского квартала.

— Всего этого с тобою не случилось бы при Бонапарте, — сказал Фалькоз со взглядом, сверкавшим от гнева и сожаления.

— Еще бы! Только вот почему он не умел сидеть на месте, твой Бонапарт? Все то, от чего мне приходится теперь страдать, сделал он.

При этих словах внимание Жюльена удвоилось. Он с первых же слов понял, что бонапартист Фалькоз был старый друг детства господина де Реналя, отвергнутый им в 1816 году, а философ Сен-Жиро был, вероятно, братом того начальника канцелярии …ской префектуры, который сумел по дешевке завладеть домами, принадлежавшими общинам.

— И все это наделал твой Бонапарт, — продолжал Сен-Жиро, — честный и безобидный человек, сорока лет от роду и пятьюстами тысячами франков в кармане, не может поселиться в провинции и обрести там покой; священники и дворяне выгоняют его оттуда.

— О, не говори о нем дурно! — вскричал Фалькоз. — Никогда Франция не стояла так высоко в глазах других народов, как в течение тех тринадцати лет, когда он царствовал. На всем, что происходило тогда, лежал отблеск его величия.

— Черт бы побрал твоего императора, — возразил сорокачетырехлетний господин, — он был велик только на поле сражения да когда наводил порядок в финансах Франции в тысяча восемьсот втором году. А что значит все его последующее поведение? Своими камергерами, своей пышностью, своими приемами в Тюильри он повторил новое издание всех монархических глупостей. Правда, оно вышло исправленным и могло бы просуществовать один или два века; дворяне и священники, однако, предпочли вернуться к старому, но у них нет железной руки, необходимой для сбыта его широкой публике.

— Вот настоящая речь бывшего газетчика.

Но разгневанный газетчик продолжал:

— Кто гонит меня с моей земли? Священники, которых Наполеон призвал своим конкордатом, вместо того чтобы отнестись к ним так же, как государство относится к врачам, адвокатам, астрономам, и видеть в них только граждан, не заботясь о том, каким ремеслом каждый из них зарабатывает себе на хлеб. Разве существовали бы теперь наглые дворяне, если бы твой Бонапарт не понаделал из них баронов и графов? Нет, мода на них прошла. После священников более всего досаждали мне мелкие деревенские дворяне. Они и вынудили меня стать либералом.

Разговор был бесконечен, сюжет его способен занимать Францию еще с полвека. Слыша, что Сен-Жиро настаивает на невозможности жить в провинции, Жюльен робко заговорил о господине де Ренале.

— Черт возьми, молодой человек, что вы выдумали! — воскликнул Фалькоз. — Чтобы не быть наковальней, он обратился в молот, да еще в какой ужасный! Но я чувствую, что де Вально потопит его. Знаете ли вы этого плута? Это уже настоящий. Что скажет ваш господин де Реналь, когда в одно ближайшее прекрасное утро увидит себя отставленным, а де Вально на своем месте?

— Он останется наедине со своими преступлениями, — ответил Сен-Жиро. — Вы, значит, знаете Верьер, молодой человек? Вот что! Бонапарт — будь он проклят со всеми его монархическими мошенничествами — сделал возможным царство Реналей и Шеланов, которое привело к царству Вально и Малонов.

Этот мрачный политический разговор удивлял Жюльена и отвлекал его от сладостных грез.

Он остался довольно равнодушным к первому впечатлению от Парижа, видневшегося вдалеке. Воздушные замки относительно предстоящей ему судьбы упорно боролись с еще свежим воспоминанием о сутках, проведенных в Верьере. Он давал себе клятву никогда не покидать детей своей возлюбленной, бросить все, чтобы защищать их, если дерзость духовенства приведет опять к республике и к преследованиям дворян.

Что бы произошло в ночь его приезда в Верьер, если бы в ту минуту, как он подставлял лестницу к окошку спальни госпожи де Реналь, в комнате этой оказался кто-нибудь чужой или господин де Реналь?

Но зато какие восхитительные два часа, когда подруга искренне хотела его прогнать, а он ее уговаривал, сидя возле нее в темноте. Люди с душой Жюльена сохраняют подобные воспоминания в течение целой жизни. Остальная часть свидания смешивалась в памяти с первыми днями их любви, четырнадцать месяцев назад.

Карета остановилась, и Жюльен вышел из глубокой задумчивости. Они въехали во двор почтовой станции на улице Жан Жака Руссо. Кучеру подъехавшего экипажа Жюльен сказал:

— Я хочу поехать в Мальмезон.

— В такой час, сударь, зачем?

— Какое вам дело! Поезжайте!

Всякая истинная страсть поглощена исключительно собою. Потому-то, мне кажется, страсти смешны в Париже, где всякий сосед воображает, что о нем много думают. Не стану рассказывать о восторгах Жюльена в Мальмезоне. Он плакал. Как! скажете вы, плакал, — несмотря на гадкие, выстроенные к этому году белые стены, которые разбили весь парк на куски? Да, сударь, для Жюльена, как и для потомства, не существовало ничего между Арколем, Святой Еленой и Мальмезоном.

В тот же день вечером Жюльен долго колебался, прежде чем решился войти в театр, ибо он имел странное представление об этом пагубном месте.

Какое-то глубокое недоверие мешало ему восторгаться живым Парижем, и только памятники, оставленные его героем, трогали его.

«Итак, я очутился в центре интриг и лицемерия! Здесь царят покровители аббата де Фрилера».

Вечером на третий день любопытство одержало в нем верх над желанием все осмотреть, прежде чем явиться к аббату Пирару. Этот последний холодным тоном объяснил ему, какая жизнь ожидает его у господина де Ла Моля.

— Если по прошествии нескольких месяцев вы не окажетесь полезны, то вернетесь в семинарию, но при благоприятных условиях. Вы будете жить у маркиза — одного из знатнейших французских вельмож, будете носить черную одежду, но такую, что носят люди в трауре, а не духовенство. Я требую, чтобы три раза в неделю вы посещали лекции богословия в семинарии, куда я вас представлю. Каждый день, в двенадцать часов, вы будете являться в библиотеку маркиза, который намерен поручить вам составление писем по его судебным и другим делам. На полях всякого получаемого письма он набрасывает в двух словах, какого рода должен быть ответ. Я бы хотел, чтобы по прошествии трех месяцев вы так умели бы составлять эти ответы, чтобы из двенадцати писем, представленных ему к подписи, маркиз одобрил бы восемь или девять. В восемь часов вечера вы приводите в порядок его бумаги, а в десять вы свободны.

Может случиться, — продолжал аббат Пирар, — что какая-нибудь старая дама или сладкоречивый господин пообещает вам великолепные перспективы или просто-напросто предложит вам за деньги показать получаемые маркизом письма…

— О сударь! — вскричал Жюльен, вздрогнув.

— Странно, — сказал аббат с горькой усмешкой, — что при вашей бедности и после года, проведенного в семинарии, вы еще способны на такое благородное негодование. Вы, должно быть, совсем слепы! Или это — голос крови? — проговорил аббат вполголоса, как бы рассуждая сам с собой. — Что странно, — прибавил он; глядя на Жюльена, — так это то, что маркиз знает вас… Не знаю откуда. Для начала он дает вам сто луидоров жалованья. Человек этот действует всегда под влиянием каприза — в этом его главный недостаток; в спорах с вами он способен на ребячества. Если он останется вами доволен, оклад ваш может со временем возрасти до восьми тысяч франков. Но вы, конечно, понимаете, — спохватился аббат с иронией, — что он не даст вам таких денег ради ваших прекрасных глаз. Надо быть полезным. На вашем месте я бы говорил очень мало, и в особенности никогда не говорил бы о том, чего не знаю.

Да! — прибавил он, — я навел справки для вас и забыл сказать о семье маркиза де Ла Моля. Детей у него двое: дочь и сын девятнадцати лет, чрезвычайно элегантный молодой человек, немного взбалмошный, который никогда не знает в полдень, что будет делать в два часа. Он обладает умом, храбростью, участвовал в испанской войне. Не знаю почему, маркиз надеется, что вы подружитесь с молодым графом Норбером. Я сказал ему, что вы хороший латинист; быть может, он надеется, что вы обучите его сына нескольким готовым фразам из Цицерона и Вергилия.

На вашем месте я бы не позволял этому молодому красавцу подшучивать над собой, прежде чем соглашаться на его изысканные, отравленные иронией любезности, я не один раз заставил бы повторить их себе.

Не стану скрывать, что молодой граф де Ла Моль должен презирать вас уже потому, что вы не более как мелкий буржуа. Его предок был придворным и удостоился чести быть казненным на Гревской площади двадцать шестого апреля тысяча пятьсот семьдесят четвертого года за политическую интригу.

Вы же — сын верьерского плотника и, кроме того, состоите на жалованье у его отца. Взвесьте хорошенько эту разницу и изучите историю этого дома по книге Морери; все льстецы, бывающие у них на обедах, по временам делают, как говорится, тонкие намеки на нее.

Обдумывайте хорошенько свои ответы на шутки графа Норбера де Ла Моля, командира эскадрона гусаров и будущего пэра Франции, и не приходите потом ко мне с жалобами.

— Мне кажется, — проговорил Жюльен, весь вспыхнув, — что я не должен даже отвечать человеку, который меня презирает.

— Об их презрении вы не имеете и понятия, оно выразится лишь в преувеличенных любезностях. Если бы вы были дураком, то могли бы попасться на этом; если же вы хотите сделать карьеру, то вы должны позволить себя провести.

— Не покажусь ли я неблагодарным, — спросил Жюльен, — если в один прекрасный день, когда мне все это надоест, вернусь в свою маленькую келью под номером сто три?

— Конечно, все прихлебатели этого дома станут клеветать на вас, но тогда явлюсь на сцену я. Adsum qui feci {Я совершил это (лат.).}. Я скажу, что решение это исходит от меня.

Жюльен был удручен тем горьким, почти злым тоном, который он подметил у господина Пирара и который совершенно испортил его последний ответ.

На самом деле аббат совестился своей любви к Жюльену и с каким-то благоговейным ужасом принимал такое близкое участие в судьбе другого.

— Вы увидите также, — продолжал он все столь же неохотно и как бы исполняя тяжелую обязанность, — вы увидите также маркизу де Ла Моль. Это высокая, белокурая дама, набожная, надменная, утонченно вежливая, но в общем полное ничтожество. Она — дочь старого герцога де Шона, столь прославившегося своими дворянскими предрассудками. В этой великосветской даме чрезвычайно рельефно отражено все то, что составляет сущность характера женщины ее класса. Она даже и не скрывает, что иметь предков, участвовавших в Крестовых походах, является для нее единственным достойным уважения преимуществом. Богатство ценится гораздо ниже. Вас это удивляет? Ведь мы с вами уже не в провинции, друг мой.

В салоне ее вы встретите крупных сановников, отзывающихся с особого рода легкостью о наших принцах. Что касается самой госпожи де Ла Моль, то она из почтения понижает голос всякий раз, когда упоминает имя кого-либо из принцев и особенно из принцесс. Я вам не советовал бы говорить при ней, что Филипп Второй или Генрих Восьмой были извергами. То были короли, и это дает им неотъемлемое право на уважение таких низкорожденных созданий, как мы с вами. Но все-таки, — прибавил аббат, — мы с вами священники, ибо она и вас примет за такового; а в качестве священников она смотрит на нас как на своего рода лакеев, необходимых для ее спасения.

— Мне кажется, — проговорил Жюльен, — что я не пробуду долго в Париже.

— И прекрасно; но заметьте себе, что человек нашего звания может сделать свою карьеру только через покровительство вельмож. В характере вашем есть что-то такое, чего я не умею определить, но благодаря чему вы будете гонимы, если не создадите себе положения; для вас нет середины. Не обманывайте себя. Люди видят, что не доставляют вам удовольствия, заговаривая с вами; если вы не добьетесь почета в такой общительной стране, как наша, то вы обречены на страдания.

Что стало бы с вами в Безансоне, не случись этого каприза де Ла Моля? Когда-нибудь вы поймете всю необычайность того, что он для вас делает, и, если только вы не чудовище, то будете вечно признательны ему и его семье. Сколько бедных аббатов, более образованных, чем вы, живут годами в Париже на жалкие гроши, получаемые за мессы или от Сорбонны!.. Вспомните, что я рассказывал вам прошлой зимой о первых годах этого негодяя кардинала Дюбуа. Уж не думаете ли вы, по своей гордости, что вы талантливее его?

Например, я, человек спокойный и посредственный, рассчитывал умереть в своей семинарии и имел глупость привязаться к ней. И вот! Меня собирались сместить, но я сам подал в отставку. Знаете, каково было мое состояние? У меня было пятьсот двадцать франков — ни более, ни менее; ни одного друга, едва двое-трое знакомых. Из этого затруднительного положения выручил меня господин де Ла Моль, которого я никогда не видел; стоило только сказать ему одно слово, и мне дали приход, в котором прихожане — люди зажиточные, стоящие выше низменных пороков, а доход мой, мне даже стыдно, до такой степени он превышает мой труд. Я рассказываю вам все это так пространно только для того, чтобы немного образумить вас.

Еще одно слово: я имею несчастье быть вспыльчивым; весьма возможно, что мы перестанем видаться друг с другом.

Если высокомерие маркизы или злые шуточки ее сына сделают вам жизнь в этом доме невыносимой, то советую вам закончить учение в какой-нибудь семинарии, лье за тридцать от Парижа, — и лучше к северу, чем к югу. Север гораздо культурнее и, — прибавил он, понизив голос, — должен признаться, что близость парижских газет устрашает мелких тиранов.

Если же мы будем так же охотно видеться друг с другом, а дом маркиза вам придется не по вкусу, то я предлагаю вам у себя место викария и половину того, что дает этот приход. Я вам должен это, и даже гораздо больше, — прибавил он, отстраняя благодарность Жюльена, — за то необычайное предложение, которое вы сделали мне в Безансоне. Если бы вместо пятиста двадцати франков у меня не было ничего, вы бы спасли меня.

Голос аббата утратил оттенок жестокости. Жюльен, к своему великому стыду, почувствовал, что у него выступают слезы; он сгорал от желания броситься в объятия своего друга и не мог удержаться, чтобы не сказать ему, стараясь показаться как можно мужественнее:

— Мой отец ненавидел меня с самой колыбели; это было одним из самых больших несчастий для меня; но я более не стану жаловаться на судьбу, потому что в вас я нашел отца.

— Ну хорошо, — проговорил аббат в замешательстве и вслед за тем вернулся к своей роли ректора семинарии. — Никогда не следует говорить «судьба», дитя мое, всегда говорите «Провидение».

Карета остановилась; кучер приподнял бронзовый молоток у тяжелой двери; это был особняк де Ла Моля, и, чтобы прохожие не могли в этом усомниться, слова эти красовались на черной мраморной доске над входной дверью.

Такая аффектация не понравилась Жюльену. «Они так боятся якобинцев! За каждой изгородью им чудится Робеспьер с его тележкой, — это иногда бывает до смерти смешно, а в то же время они пишут на стенах дома свои имена, чтобы в случае мятежа чернь нашла бы и разграбила их!» Он сообщил свою мысль аббату Пирару.

— О бедное дитя, вы очень скоро станете моим викарием. Какая ужасная мысль появилась у вас!

— Я нахожу, что нет ничего проще, — возразил Жюльен.

Важность привратника и в особенности чистота двора привели Жюльена в восхищение. Солнце ярко сияло.

— Какая великолепная архитектура, — заметил он своему другу.

Это был один из особняков с плоскими фасадами, понастроенных в Сен-Жерменском предместье незадолго до смерти Вольтера. Никогда еще мода и красота не были так далеки друг от друга.