Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 31
Словоохотливость матери несколько смущала его, но он воспользовался ею и спросил, где Лидия.
– Уехала в монастырь с Алиной Телепневой, к тетке ее, игуменье. Ты знаешь: она поняла, что у нее нет таланта для сцены. Это – хорошо. Но ей следует понять, что у нее вообще никаких талантов нет. Тогда она перестанет смотреть на себя как на что-то исключительное и, может быть, выучится… уважать людей.
Вера Петровна вздохнула, взглянув на часы, прислушиваясь к чему-то.
– Ты слышал, что Телепнева нашла богатого жениха?
– Я видел его в Москве.
– Да? Что это?
– Шут какой-то, – сказал Клим, пожимая плечами.
– Кажется – Тимофей Степанович пришел…
Мать встала, пошла к двери, но дверь широко распахнулась, открытая властной рукою Варавки.
– Ага, юрист, приехал, здравствуй; ну-ко, покажись!
Он тотчас наполнил комнату скрипом новых ботинок, треском передвигаемых кресел, а на улице зафыркала лошадь, закричали мальчишки и высоко взвился звонкий тенор:
– Вот лу-кулу-кулу-кулуку-у!
– Вера, – чаю, пожалуйста! В половине восьмого заседание. Субсидию тебе на школу город решил дать, слышишь?
Но ее уже не было в комнате. Варавка посмотрел на дверь и, встряхнув рукою бороду, грузно втиснулся в кресло.
– Ну, что, юрист, как? Судя по лицу – науки не плохо питали тебя. Рассказывай!
Но, заглянув медвежьими глазками в глаза Клима, он хлопнул его по колену и стал рассказывать сам:
– Газету хочу издавать, а? Газету, брат. Попробуем заменить кухонные сплетни организованным общественным мнением.
Через несколько минут, перекатив в столовую круглую тушу свою, он, быстро размешивая ложкой чай в стакане, кричал:
– Что такое для нас, русских, социальная эволюция? Это – процесс замены посконных штанов приличными брюками…
Климу показалось, что мать ухаживает за Варавкой с демонстративной покорностью, с обидой, которую она не может или не хочет скрыть. Пошумев полчаса, выпив три стакана чая, Варавка исчез, как исчезает со сцены театра, оживив пьесу, эпизодическое лицо.
– Изумительно много работает, – сказала мать, вздохнув. – Я почти не вижу его. Как всех культурных работников, его не любят.
Вера Петровна долго рассуждала о невежестве и тупой злобе купечества, о близорукости суждений интеллигенции, слушать ее было скучно, и казалось, что она старается оглушить себя. После того, как ушел Варавка, стало снова тихо и в доме и на улице, только сухой голос матери звучал, однообразно повышаясь, понижаясь. Клим был рад, когда она утомленно сказала:
– Я думаю, ты устал?
– Мне бы хотелось пройтись. А ты – не хочешь?
– О, нет, – сказала она, приглаживая пальцами или пытаясь спрятать седые волосы на висках.
Клим вышел на улицу, когда уже стемнело. Деревянные стены и заборы домов еще дышали теплом, но где-то слева всходила луна, и на серый булыжник мостовой ложились прохладные тени деревьев. Стекла окон смазаны желтым жиром огня, редкие звезды – тоже капельки жирного пота. Дома приплюснуты к земле, они, казалось, незаметно тают, растекаясь по улице тенями; от дома к дому темными ручьями текут заборы. В городском саду, по дорожке вокруг пруда, шагали медленно люди, над стеклянным кругом черной воды лениво плыли негромкие голоса. Клим вспомнил книги Роденбаха, Нехаеву; ей следовало бы жить вот здесь, в этой тишине, среди медлительных людей.
Он сел на скамью, под густой навес кустарника; аллея круто загибалась направо, за углом сидели какие-то люди, двое; один из них глуховато ворчал, другой шаркал палкой или подошвой сапога по неутоптанному, хрустящему щебню. Клим вслушался в монотонную воркотню и узнал давно знакомые мысли:
– Он, как Толстой, ищет веры, а не истины. Свободно мыслить о истине можно лишь тогда, когда мир опустошен: убери из него все – все вещи, явления и все твои желания, кроме одного: познать мысль в ее сущности. Они оба мыслят о человеке, о боге, добре и зле, а это – лишь точки отправления на поиски вечной, все решающей истины…
– У вас нет целкового? – спросил кисленький голос Дронова.
Клим Самгин встал, желая незаметно уйти, но заметил, по движению теней, что Дронов и Томилин тоже встали, идут в его сторону. Он сел, согнулся, пряча лицо.
– У меня нет целкового, – сказал Томилин тем же тоном, каким говорил о вечной истине.
Не поднимая головы, Клим посмотрел вслед им. На ногах Дронова старенькие сапоги с кривыми каблуками, на голове – зимняя шапка, а Томилин – в длинном, до пят, черном пальто, в шляпе с широкими полями. Клим усмехнулся, найдя, что костюм этот очень характерно подчеркивает странную фигуру провинциального мудреца. Чувствуя себя достаточно насыщенным его философией, он не ощутил желания посетить Томилина и с неудовольствием подумал о неизбежной встрече с Дроновым.
В саду стало тише, светлей, люди исчезли, растаяли; зеленоватая полоса лунного света отражалась черною водою пруда, наполняя сад дремотной, необременяющей скукой. Быстро подошел человек в желтом костюме, сел рядом с Климом, тяжко вздохнув, снял соломенную шляпу, вытер лоб ладонью, посмотрел на ладонь и сердито спросил:
– На биллиарде не играете, студент?
Выслушав краткое: нет, он встал и так же быстро пошел прочь, размахивая шляпой, а отойдя шагов пятнадцать, громко крикнул:
– Дармоед, зелены уши!
И, захохотав дьявольски, исчез. Клим тоже усмехнулся, бездумно посидел еще несколько минут и пошел домой.
На четвертый день явилась Лидия.
– О, приехал! – сказала она, удивленно подняв брови. Удивление ее, нерешительно протянутая рука и взгляд, быстро скользнувший по лицу Клима, – все это заставило его нахмурясь отойти от нее. Она пополнела, но глаза ее, обведенные тенями, углубились и лицо казалось болезненным. На ней серое платье, перехваченное поясом, соломенная шляпа, подвязанная белой вуалью; в таком виде английские дамы путешествуют по Египту. С Верой Петровной она поздоровалась тоже небрежно, минут пять капризно жаловалась на скуку монастыря, пыль и грязь дороги и ушла переодеваться, укрепив неприятное впечатление Клима.
– Как ты нашел ее? – спросила мать, глядя в зеркало, поправляя прическу, и сейчас же подсказала ответ:
– Она уже немножко играет, это влияние школы.
К вечернему чаю пришла Алина. Она выслушала комплименты Самгина, как дама, хорошо знакомая со всеми комбинациями льстивых слов, ленивые глаза ее смотрели в лицо Клима с легкой усмешечкой.
– Подумайте, – он говорит со мною на вы! – вскричала она. – Это чего-нибудь стоит. Ах, – вот как? Ты видел моего жениха? Уморительный, не правда ли? – И, щелкнув пальцами, вкусно добавила: – Умница! Косой, ревнючий. Забавно с ним – до сотрясения мозгов.
– И богат…
– Это – всего лучше, конечно!
Слизнув с пышных губ своих быструю улыбочку, она спросила:
– Осуждаешь?
Она выработала певучую речь, размашистые, но мягкие и уверенные жесты, – ту свободу движений, которая в купеческом круге именуется вальяжностью. Каждым оборотом тела она ловко и гордо подчеркивала покоряющую силу его красоты. Клим видел, что мать любуется Алиной с грустью в глазах.
– Подруги упрекают меня, дескать – польстилась девушка на деньги, – говорила Телепнева, добывая щипчиками конфекты из коробки. – Особенно язвит Лидия, по ее законам необходимо жить с милым и чтобы – в шалаше. Но – я бытовая и водевильная, для меня необходим приличный домик и свои лошади. Мне заявлено: «У вас, Телепнева, совершенно отсутствует понимание драматизма». Это сказал не кто-нибудь, а – сам, он, который сочиняет драмы. А с милым без драмы – не прожить, как это доказано в стихах и прозе…
«Эту школа испортила больше, чем Лидию», – подумал Клим. Мать, выпив чашку чая, незаметно ушла. Лидия слушала сочный голос подруги, улыбаясь едва заметной улыбкой тонких губ, должно быть, очень жгучих. Алина смешно рассказывала драматический роман какой-то гимназистки, которая влюбилась в интеллигентного переплетчика.
– Настоящий интеллигентный, в очках, с бородкой, брюки на коленях – пузырями, кисленькие стишки Надсона славословил, да! Вот, Лидочка, как это страшно, когда интеллигент и шалаш? А мой Лютов – старовер, купчишка, обожает Пушкина; это тоже староверство – Пушкина читать. Теперь ведь в моде этот – как его? – Витебский, Виленский?
Розовыми пальцами, ногти которых блестели, как перламутр, она брала конфекты и, откусывая от них маленькие кусочки, хвасталась белизною зубов. Голос ее звучал добродушно, масляные глаза ласково поблескивали.
– Мы с Лютовым угрожающих стихов не любим:
Верь: воскреснет ВаалИ пожрет идеал…
Ну, и пусть кушает, на здоровье.
Она вдруг вспыхнула, даже немножко подскочила на стуле.
– Ой, Лидуша, какие стишки я сегодня получила из Москвы! Какой-то новый поэт Брусов, Бросов – удивительно! Они несколько… нескромные, но – музыка, музыка!
Она торопливо рылась в складках юбки, отыскивая карман, нашла, взмахнула измятым конвертом.
– Вот…
В столовую шумно вбежала кругленькая Сомова, а за нею, точно идя вброд по скользким камням, осторожно шагал высокий юноша в синих штанах, в рубахе небеленого холста, в каких-то сандалиях на босых ногах.
– Милые подруги, это – свинство! – кричала Сомова. – Приехали и – молчите, зная, что я без вас жить не могу.
– И без меня, – глухим басом сказал юноша дикого вида.
– И без тебя, наказание божие, и без тебя, да! Знакомьтесь, девушки: Иноков, дитя души моей, бродяга, будет писателем.
Расцеловав подруг, Сомова села рядом с Климом, отирая потное лицо свое концом головного платка, ощупывая Самгина веселым взглядом.
– Какой ты стал игрушечкой!
Она тотчас перекатилась к Лидии, говоря:
– Ну, из учительниц меня высадили, – как это тебе нравится?
На ее место тяжело сел Иноков; немного отодвинув стул в сторону от Клима, он причесал пальцами рыжеватые, длинные волосы и молча уставил голубые глаза на Алину.
Клим не видел Сомову больше трех лет; за это время она превратилась из лимфатического, неуклюжего подростка в деревенскую ситцевую девушку. Ее волосы, выгоревшие на висках, были повязаны белым платком, щеки упруго округлились, глаза блестели оживленно. Говорила она громко, щедро пересыпая речь простонародными словечками, румяно улыбаясь. Было в ней нечто вульгарное, от чего Клим внутренне морщился. Иноков похож на придурковатого сельского пастуха. В нем тоже ничего не осталось от гимназиста, каким вспомнил его Клим. На скуластом лице его, обрызганном веснушками, некрасиво торчал тупой нос, нервно раздувались широкие ноздри, на верхней губе туго росли реденькие, татарские усы. Взгляд голубых глаз часто и противоречиво изменялся – то слишком, по-женски, мягкий, то неоправданно суров. Выпуклый лоб уже изрезан морщинами.
– Махорку курить нельзя здесь? – тихонько спросил он Клима; Самгин предложил ему отойти к окну, открытому в сад, и сам отошел с ним. Там, вынув из кармана кисет, бумагу, Иноков свернул собачью ножку, закурил, помахал в воздухе спичкой, гася ее, и сказал со вздохом:
– Какая дьявольская…
– Кто?
Иноков показал глазами на Алину.
– Эта. Как сон.
Сдержав улыбку, Клим спросил:
– Вы чем занимаетесь?
Иноков пошевелил плечом.
– Так, вообще… работаю. Осенью рыбу ловил на Каспии. Интересно. Корреспонденции пишу. Иногда.
– Печатают?
– Мало. Резко пишу будто бы.
Когда Иноков стоял, в нем обнаруживалось нечто клинообразное: плечи – широкие, а таз – узкий, ноги – тонкие.
– Думаю серьезно заняться рыбным делом… ихтиологией.
Девицы за столом очень шумели, но Сомова все-таки поймала слова Инокова:
– Писать будешь, – крикнула она.
Иноков швырнул в окно недокуренную папиросу, сильно выдул изо рта едкий дым и пошел к столу, говоря:
– Писать надо, как Флобер, или совсем не надо писать. У нас не пишут, а для души лапти плетут.
Он схватился обеими руками за спинку тяжелого стула и с великим жаром заговорил, густо подчеркивая «о»:
– Мы вот первая страна в Европе по обилию рыбы, а рыбоводство у нас – варварское, промышляем рыбу – хищно, грабительски. В Астрахань приезжал профессор Гримм, ихтиолог, я его сопровождал по промыслам, так он – слепой, нарочито слепой…
– Разве селедка нужна народу? – кричала Сомова, отирая упругие щеки свои неприятно желтеньким платочком.
Алина бесцеремонно хохотала, глядя на нее, косясь на Инокова; Лидия смотрела на него прищурясь, как рассматривают очень отдаленное и непонятное, а он, пристукивая тяжелым стулом по полу, самозабвенно долбил:
– Аральское море, Каспийское море, Азовское, Черное моря, да северные, да реки…
– Высохнуть бы им! – ожесточилась Сомова. – Слышать не могу!
Лидия встала и пригласила всех наверх, к себе. Клим задержался на минуту у зеркала, рассматривая прыщик на губе. Из гостиной вышла мать; очень удачно сравнив Инокова и Сомову с любителями драматического искусства, которые разыгрывают неудачный водевиль, она положила руку на плечо Клима, спросила:
– Какова Алина?
– Ослепительна.
– И – не глупа, хотя шалит… грубовато.
Гладя плечо, она тихо сказала:
– Вот бы невеста тебе, а?
– Но, мама, ведь это – идол! – ответил сын, усмехаясь. – Нужно иметь десятки тысяч в год, чтоб достойно украсить его.
– Это – да! – серьезно сказала мать и вздохнула. – Ты – прав.
Клим пошел к Лидии. Там девицы сидели, как в детстве, на диване; он сильно выцвел, его пружины старчески поскрипывали, но он остался таким же широким и мягким, как был. Маленькая Сомова забралась на диван с ногами; когда подошел Клим, она освободила ему место рядом с собою, но Клим сел на стул.