Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 33
– Да, да, – ты не возражай! Если б я была красива, я бы возбуждала именно грубые чувства…
Сказав это решительно и торопливо, она тотчас спросила:
– Как ты назвал писателя о слепых? Метерлинк? Достань мне эту книгу. Нет – как удивительно, что ты именно сегодня заговорил о самом главном!
Голос ее прозвучал ласково, мягко и напомнил Климу полузабытые дни, когда она, маленькая, устав от игр, предлагала ему:
«Пойдем, посидим».
– Меня эти вопросы волнуют, – говорила она, глядя в небо. – На святках Дронов водил меня к Томилину; он в моде, Томилин. Его приглашают в интеллигентские дома, проповедовать. Но мне кажется, что он все на свете превращает в слова. Я была у него и еще раз, одна; он бросил меня, точно котенка в реку, в эти холодные слова, вот и все.
Хотя она сказала это без жалобы, насмешливо, но Клим почувствовал себя тронутым. Захотелось говорить с нею простодушно, погладить ее руку.
– Расскажи что-нибудь, – попросила она.
Он стал рассказывать о Туробоеве, думая:
«А что, если сказать ей о Нехаевой?»
Послушав его ироническую речь не более минуты, Лидия сказала:
– Это неинтересно.
Но почти тотчас спросила небрежно:
– Он сильно болен?
– Не знаю, – удивленно ответил Клим. – Почему ты спрашиваешь? То есть почему ты думаешь?
– Я слышала, что у него – чахотка.
– Не заметно.
Замолчав, Лидия крепко вытерла платком губы, щеку, потом сказала, вздыхая:
– В школе у нас был товарищ Туробоева, совершенно невыносимый нахал, но исключительно талантливый. И – вдруг…
Нервно вздрогнув, она вскочила на ноги, подошла к дивану, окуталась шалью и, стоя там, заговорила возмущенным шепотом:
– Ты подумай, как это ужасно – в двадцать лет заболеть от женщины. Это – гнусно! Это уж – подлость! Любовь и – это…
Она отодвинулась от Клима и почти упала в угол дивана.
– Ну, какая же любовь? – пробормотал Самгин.
Лидия с гневом прервала его:
– Ах, оставь! Ты не понимаешь. Тут не должно быть болезней, болей, ничего грязного…
Раскачиваясь, согнув спину, она говорила сквозь зубы:
– И все вообще, такой ужас! Ты не знаешь: отец, зимою, увлекался водевильной актрисой; толстенькая, красная, пошлая, как торговка. Я не очень хороша с Верой Петровной, мы не любим друг друга, но – господи! Как ей было тяжело! У нее глаза обезумели. Видел, как она поседела? До чего все это грубо и страшно. Люди топчут друг друга. Я хочу жить, Клим, но я не знаю – как?
Последние слова она произнесла настолько резко, что Клим оробел. А она требовала:
– Ну, скажи, – как жить?
– Полюби, – тихо ответил он. – Полюбишь, и все будет ясно.
– Ты это знаешь? Испытал? Нет. И – не будет ясно. Не будет. Я знаю, что нужно любить, но я уверена – это мне не удастся.
– Почему?
Лидия молчала, прикусив губы, опираясь локтями о колена свои. Смуглое лицо ее потемнело от прилива крови, она ослепленно прикрыла глаза. Климу очень хотелось сказать ей что-то утешительное, но он не успел.
– Вот я была в театральной школе для того, чтоб не жить дома, и потому, что я не люблю никаких акушерских наук, микроскопов и все это, – заговорила Лидия раздумчиво, негромко. – У меня есть подруга с микроскопом, она верит в него, как старушка в причастие святых тайн. Но в микроскоп не видно ни бога, ни дьявола.
– Ведь их и в телескоп не видно, – несмело пошутил Клим и упрекнул себя за робость.
Лидия, подобрав ноги, села в угол дивана.
– Мне кажется, – решительно начал Клим, – я даже уверен, – что людям, которые дают волю воображению, живется легче. Еще Аристотель сказал, что вымысел правдоподобнее действительности.
– Нет, – твердо возразила Лидия. – Это не так.
– Но разве поэзия – не вымысел?
– Нет, – еще более резко сказала девушка. – Я не умею спорить, но я знаю – это не верно. Я – не вымысел.
И, дотронувшись рукою до локтя Клима, она попросила:
– Не говори, как Томилин, цитатами…
Это настолько смутило Клима, что он, отодвинувшись от нее, пробормотал растерянно:
– Как хочешь…
Минуту, две оба молчали. Потом Лидия тихо напомнила:
– Уже поздно.
Раздеваясь у себя в комнате, Клим испытывал острое недовольство. Почему он оробел? Он уже не впервые замечал, что наедине с Лидией чувствует себя подавленным и что после каждой встречи это чувство возрастает.
«Я – не гимназист, влюбленный в нее, не Макаров, – соображал он. – Я хорошо вижу ее недостатки, а достоинства ее, в сущности, неясны мне, – уговаривал он себя. – О красоте она говорила глупо. И вообще она говорит надуманно… неестественно для девушки ее лет».
Пытаясь понять, что влечет его к этой девушке, он не ощущал в себе не только влюбленности, но даже физиологического любопытства, разбуженного деловитыми ласками Маргариты и жадностью Нехаевой. Но его все более неодолимо тянуло к Лидии, и в этом тяготении он смутно подозревал опасность для себя. Иногда казалось, что Лидия относится к нему с тем самомнением, которое было у него в детстве, когда все девочки, кроме Лидии, казались ему существами низшими, чем он. Вспоминая, что в тоненькой, гибкой его подруге всегда жило стремление командовать, Клим остановился на догадке, что теперь это стремление уродливо разрослось, отяжелело, именно его силою Лидия и подавляет. Оно – не в том, что говорит Лидия, оно прячется за словами и повелительно требует, чтоб Клим Самгин стал другим человеком, иначе думал, говорил, – требует какой-то необыкновенной откровенности. Она поучает:
«Ты говоришь слишком докторально и держишься с людями, как чиновник для особых поручений. Почему ты улыбаешься так натянуто?»
Все это возбуждало в Климе чувство протеста, сознание необходимости самообороны, и это сознание, напоминая о Макарове, диктовало:
«Не стану обращать внимания на нее, вот и все. Я ведь ничего не хочу от нее».
Он пробовал вести себя независимо, старался убедить Лидию, что относится к ней равнодушно, вертелся на глазах ее и очень хотел, чтоб она заметила его независимость. Она, заметив, небрежно спрашивала:
– На кого ты дуешься?
И затем неотразимо выпытывала:
– Почему тебе нравится «Наше сердце»? Это – неестественно; мужчине не должна нравиться такая книга.
Не всегда легко было отвечать на ее вопросы. Клим чувствовал, что за ними скрыто желание поймать его на противоречиях и еще что-то, тоже спрятанное в глубине темных зрачков, в цепком изучающем взгляде.
Однажды он, не стерпев, сердито сказал:
– Ты экзаменуешь меня, как мальчишку.
Лидия удивленно спросила:
– Разве?
И, взглянув в его глаза с непонятной улыбкой, сказала довольно мягко:
– Нет, тебя и юношей не назовешь, ты такой…
Поискав слово, она нашла очень неопределенное:
– Особенный.
И, по обыкновению, начала допрашивать:
– Что ты находишь в Роденбахе? Это – пена плохого мыла, на мой взгляд.
Как-то вечером, когда в окна буйно хлестал весенний ливень, комната Клима вспыхивала голубым огнем и стекла окон, вздрагивая от ударов грома, ныли, звенели, Клим, настроенный лирически, поцеловал руку девушки. Она отнеслась к этому жесту спокойно, как будто и не ощутила его, но, когда Клим попробовал поцеловать еще раз, она тихонько отняла руку свою.
– Ты не веришь мне, а я… – начал Клим, но она прервала его речь.
– Меньше всего ты похож на кавалера де-Грие. Я тоже не Манон.
Через минуту она, вздрогнув, сказала:
– Я думаю, что наиболее отвратительно любят женщин актеры.
Клим обеспокоенно спросил:
– Почему же именно актеры?
Не ответила.
Такие мысли являлись у нее неожиданно, вне связи с предыдущим, и Клим всегда чувствовал в них нечто подозрительное, намекающее. Не считает ли она актером его? Он уже догадывался, что Лидия, о чем бы она ни говорила, думает о любви, как Макаров о судьбе женщин, Кутузов о социализме, как Нехаева будто бы думала о смерти, до поры, пока ей не удалось вынудить любовь. Клим Самгин все более не любил и боялся людей, одержимых одной идеей, они все насильники, все заражены стремлением порабощать.
Нередко ему казалось, что Лидия играет с ним, это углубляло его неприязнь к ней, усиливало и робость его. Но он с удивлением отмечал, что и это не отталкивает его от девушки.
Всего хуже он чувствовал себя, когда она внезапно, среди беседы, погружалась в странное оцепенение. Крепко сжав губы, широко открыв глаза, она смотрела в упор и как бы сквозь него; на смуглом лице являлась тень неведомых дум. В такую минуту она казалась вдруг постаревшей, проницательной и опасно мудрой. Клим опускал голову, не вынося ее взгляда, ожидая, что сейчас она выдумает что-то необыкновенное, ненормальное и потребует, чтоб он исполнил эту ее выдумку. Он боялся, что не сумеет отказать ей. И только один раз нашел в себе достаточно смелости спросить:
– Что с тобой?
– Ничего, – ответила она обычным для всех пустым словом.
Но затем, насильно осветив лицо свое медленной улыбкой, сказала:
– Молчун схватил. Павла, – помнишь? – горничная, которая обокрала нас и бесследно исчезла? Она рассказывала мне, что есть такое существо – Молчун. Я понимаю – я почти вижу его – облаком, туманом. Он обнимет, проникнет в человека и опустошит его. Это – холодок такой. В нем исчезает все, все мысли, слова, память, разум – все! Остается в человеке только одно – страх перед собою. Ты понимаешь?
– Да, – ответил Клим, глядя, как угасает ее деланная улыбка, и думая: «Это – игра. Конечно – игра!»
– А я – не понимаю, – продолжала она с новой, острой усмешкой. – Ни о себе, ни о людях – не понимаю. Я не умею думать… мне кажется. Или я думаю только о своих же думах. В Москве меня познакомили с одним сектантом, простенький такой, мордочка собаки. Он качался и бормотал:
Нога поет – куда иду?Рука поет – зачем беру?А плоть поет – почто живу?
– Не правда ли – странно? Такой простой, худенький. Это не нужно, по-моему.
Клим согласился:
– Не нужно.
Но Лидия вдруг спросила очень строго:
– А если – нужно? Почему ты знаешь: да или нет?
Она постоянно делала так: заставит согласиться с нею и тотчас оспаривает свое же утверждение. Соглашался с нею Клим легко, а спорить не хотел, находя это бесплодным, видя, что она не слушает возражений.
Видел он и то, что его уединенные беседы с Лидией не нравятся матери. Варавка тоже хмурился, жевал бороду красными губами и говорил, что птицы вьют гнезда после того, как выучатся летать. От него веяло пыльной скукой, усталостью, ожесточением. Он являлся домой измятый, точно после драки. Втиснув тяжелое тело свое в кожаное кресло, он пил зельтерскую воду с коньяком, размачивал бороду и жаловался на городскую управу, на земство, на губернатора. Он говорил:
– В России живет два племени: люди одного – могут думать и говорить только о прошлом, люди другого – лишь о будущем и, непременно, очень отдаленном. Настоящее, завтрашний день, почти никого не интересует.
Мать сидела против него, как будто позируя портретисту. Лидия и раньше относилась к отцу не очень ласково, а теперь говорила с ним небрежно, смотрела на него равнодушно, как на человека, не нужного ей. Тягостная скука выталкивала Клима на улицу. Там он видел, как пьяный мещанин покупал у толстой, одноглазой бабы куриные яйца, брал их из лукошка и, посмотрев сквозь яйцо на свет, совал в карман, приговаривая по-татарски:
– Якши. Чох якши.
Одно яйцо он положил мимо кармана и топтал его, под подошвой грязного сапога чмокала яичница. Пред гостиницей «Москва с но» на обломанной вывеске сидели голуби, заглядывая в окошко, в нем стоял черноусый человек без пиджака и, посвистывая, озабоченно нахмурясь, рассматривал, растягивал голубые подтяжки. Старушка с ласковым лицом, толкая пред собою колясочку, в которой шевелились, ловя воздух, игрушечные, розовые ручки, старушка, задев Клима колесом коляски, сердито крикнула:
– Не видите? А – в очках!
И, остановясь понюхать табаку, она долго и громко говорила что-то о безбожниках студентах. Клим шел и думал о сектанте, который бормочет: «Нога поет – куда иду?», о пьяном мещанине, строгой старушке, о черноусом человеке, заинтересованном своими подтяжками. Какой смысл в жизни этих людей?
В узеньком тупике между гнилых заборов человек двадцать мальчишек шумно играют в городки. В стороне лежит, животом на земле, Иноков, босый, без фуражки; встрепанные волосы его блестят на солнце шелком, пестрое лицо сморщено счастливой улыбкой, веснушки дрожат. Он кричит умоляющим тоном, возбужденно:
– Петя – не торопись! Спокойно! Бей попа!.. Попа… эх, мимо!
Иноков часто мелькал в глазах Клима. Вот он идет куда-то широко шагая, глядя в землю, спрятав руки, сжатые в кулак, за спиною, как бы неся на плечах невидимую тяжесть. Вот – сидит на скамье в городском саду, распустив губы, очарованно наблюдая капризные игры детей. Из подвала дома купцов Синевых выползли на улицу тысячи каких-то червяков, они копошились, лезли на серый камень фундамента, покрывая его живым, черным кружевом, ползли по панели под ноги толпы людей, люди отступали пред ними, одни – боязливо, другие – брезгливо, и ворчали, одни – зловеще, другие – злорадно: