Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 226
Беспомощно разводя руками над столом, он говорил лирическим сопрано, кротко, хотя и обиженно:
– Все мои сочлены по Союзу – на фронте, а я, по силе обязанностей управляющего местным отделением Русско-Азиатского банка, отлучаться из города не могу, да к тому же и здоровье не позволяет. Эти беженцы сконцентрированы верст за сорок, в пустых дачах, а оказалось, что дачи эти сняты «Красным Крестом» для раненых, и «Крест» требует, чтоб мы немедленно освободили дачи.
Речь его текла гладко, спокойно, и было ясно, что ему нравится говорить.
– Совершенно невозможно понять – кто это направил сюда беженцев? А они, знаете, все евреи, бедняки и эдакие истерические, кричат. Масса детей у них, дети умирают, холодно, и кушать нечего! И затем какие-то плотники, их выписали в Брест-Литовск, а оттуда – выгнали, подрядчик у них сбежал, ничего не заплатив, и теперь они тоже волнуются, требуют денег, хлеба, рубят там деревья, топят печи, разобрали какие-то службы, делают гроба, торгуют – смертность среди беженцев высокая! И вообще – своевольничают. А латыши народ черствый, и эта рубка деревьев, порча надворных служб… это, конечно, и не латышу обидно! Так что вы, уважаемый Клим Иванович, пожалуйста, развяжите… этот… гордиев узел! Главное – плотники! Там у них есть эдакий ходатай, неприятнейший молодой человек, но – он знает всю эту историю. Телефонирую, чтоб он встретил вас. Его фамилия – Лосев.
Покончив с этими жалобами, он в тоне гораздо более бодром заговорил о недостатке товаров, повышении цен на них, о падении цены рубля.
– Начали воевать – рубль стоил 80 копеек на золото, а сейчас уже 62 и обнаруживает тенденцию опуститься до полтинника. Конечно, «нет худа без добра», дешевый рубль тоже способен благотворно отразиться… но все-таки, знаете… Финансовая политика нашего министерства… не отличается особенной мудростью. Роль частных банков слишком стеснялась.
И, постепенно понижая голос, он вдруг воскликнул:
– А ведь мы встречались! Помните? Где-то в провинции – в Нижнем, в Самаре? Я тогда носил бороду, и меня интересовало сектантство…
– Кормилицын! – вспомнил Клим Самгин и вспомнил, что уже тогда человек этот показался ему похожим на женщину.
– Вот именно! – подтвердил финансист, обрадованно улыбаясь. – Но это мой псевдоним.
Для Самгина это была встреча не из тех, которые радуют, да и вообще он не знал таких встреч, которые радовали бы. Однако в этот час он определенно почувствовал, что, когда встречи с людями будили в нем что-то похожее на зависть, на обиду пред легкостью, с которой люди изменяли свои позиции, свои системы фраз, – это было его ошибкой.
«Неправильность самооценки, недостаток уверенности в себе. Факты эти не должны были смущать меня. Напротив: я имею право гордиться моей устойчивостью», – соображал он, сидя в вагоне дороги на Варшаву.
Вьюга все еще бесилась, можно было думать, что это она дергает и раскачивает вагон, пытается сорвать его с рельс. Локомотив, натужно посвистев, осторожно подтащил поезд к перрону дачного поселка. Самгин вышел из вагона в кипящую холодную пену, она тотчас залепила его очки, заставила снять их.
– Смир-рно! – взревел высокий военный, одной рукой отдавая честь, другой придерживая саблю, но тотчас же испуганно крикнул:
– Отставить!
Сзади его стояло десятка три солдат, вооруженных деревянными лопатами, пробежал кондуктор, командуя:
– Сажай, сажай! Вагон рядом с почтовым! Живо!
– Бегом – арш!
Солдаты исчезли, на перроне остались красноголовая фигура начальника станции и большой бородатый жандарм, из багажного вагона прыгали и падали неуклюжие мешки, все совершалось очень быстро, вьюга толкнула поезд, загремели сцепления вагонов, завизжали рельсы. Самгин стоял, защищая рукой в перчатке лицо от снега, ожидая какого-то молодого человека, ему казалось, что время ползет необыкновенно медленно и даже не ползет, а как бы кружится на одном месте. И он догадывался, что не имеет ясного представления о том, что должен делать здесь. К нему подошел начальник станции, спросил хриплым голосом:
– Вы от Союза к беженцам? Так – пожалуйте: они тут, сейчас же за вокзалом, серый дом.
– Меня должен был встретить некто Лосев.
– Локтев, вероятно. Михаил Иванов Локтев, – очень громко сказал начальник станции, и неподвижно стоявший жандарм крупным, но неслышным шагом подошел к Самгину.
– Локтев временно выехал. В сером доме – русские есть, – сообщил жандарм и, махнув рукой на мешки, покрытые снегом, спросил: – Это ваш печеный хлеб?
– Нет. Вы проводите меня?
– Пожалуйста, – согласился жандарм и заворчал: – На тысячу триста человек прислали четыре мешка, а в них десять пудов, не больше. Деятели… Третьи сутки народ без хлеба.
Прошли сквозь вокзал, влезли в глубокие сугробы.
«Локтев, – соображал Самгин, припоминая неприятного юношу, которому он любил делать выговоры. – Миша. Кажется, я знаком уже с половиной населения страны».
Явилась мысль очень странная и даже обидная: всюду на пути его расставлены знакомые люди, расставлены как бы для того, чтоб следить: куда он идет? Ветер сбросил с крыши на голову жандарма кучу снега, снег попал за ворот Клима Ивановича, набился в ботики. Фасад двухэтажного деревянного дома дымился белым дымом, в нем что-то выло, скрипело.
– Здесь – поляки и жиды, – сердито сказал жандарм. – У жидов помер кто-то. Все – слышите – воют?
В комнате, кроме той двери, в которую вошел Самгин, было еще две, и в нее спускалась из второго этажа широкая лестница в два марша. Из обеих дверей выскочили, точно обожженные, подростки, девицы и юноши, расталкивая их, внушительно спустились с лестницы бородатые, тощие старики, в длинных одеждах, в ермолках и бархатных измятых картузах, с седыми локонами на щеках поверх бороды, старухи в салопах и бурнусах, все они бормотали, кричали, стонали, кланяясь, размахивая руками. В истерическом хаосе польских и еврейских слов Самгин ловил русские:
– И что делать с дэти?..
– Мы умираем.
– Дайте какой-нибудь хлеб!
– И где этот Мише, который понимает…
С лестницы молодой голос звонко кричал:
– Носите очки, чтоб ничего не видеть.
Стиснутые в одно плотное, многоглавое тело, люди двигались все ближе к Самгину, от них исходил густой, едкий запах соленой рыбы, детских пеленок, они кричали:
– Почему нас не пускают в город?
– Мы виноваты, что война?
– Нас грабят.
– Тут ничего нельзя купить…
– Мы бедные люди.
– Нам сказали: идите, и все будет…
– Нам гнали по шее…
– Учите сеять разумное, доброе и делаете войну, – кричал с лестницы молодой голос, и откуда-то из глубины дома через головы людей на лестнице изливалось тягучее скорбное пение, напоминая вой деревенских женщин над умершим.
– Н-ну, знаете, это… черт знает что! – пробормотал Клим Иванович, обращаясь к жандарму.
– Сумасшедший дом, – угрюмо откликнулся жандарм и упрекнул: – Плохо у вас в Союзе организовано.
– Но – куда же исчез этот болван, Локтев? Он должен был встретить меня, объяснить.
Жандарм, помолчав, очень тихо сказал:
– Локтев отправлен во Псков, по требованию тамошнего жандармского правления.
Сквозь мятежный шум голосов, озлобленные, рыдающие крики женщин упрямо пробивался глухой, но внятный бас:
– Уже седьмой человек умирает от ужаса глупости…
Говорил очень высокий старик, с длинной остроконечной бородой, она опускалась с темного, костлявого лица, на котором сверкали круглые, черные глаза и вздрагивал острый нос.
– Мы просим: разрешите нам, кто имеет немножко гроши, ехать на Орел, на Украину. Здесь нас грабят, а мы уже разоренные.
Рядом с ним явился старичок, накрытый красным одеялом, поддерживая его одною рукой у ворота, другую он поднимал вверх, но рука бессильно падала. На сморщенном, мокром от слез лице его жалобно мигали мутные, точно закоптевшие глаза, а веки были красные, как будто обожжены.
Самгин старался не смотреть на него, но смотрел и ждал, что старичок скажет что-то необыкновенное, но он прерывисто, тихо и певуче бормотал еврейские слова, а красные веки его мелко дрожали. Были и еще старики, старухи с такими же обнаженными глазами. Маленькая женщина, натягивая черную сетку на растрепанные рыжие волосы одной рукой, другой размахивала пред лицом Самгина, кричала:
– За что страдают дети? За что-о?
Старик ловил ее руку, отбрасывал в сторону и говорил:
– Нужно, чтоб дети забыли такие дни… Ша! – рявкнул он на женщину, и она, закрыв лицо руками, визгливо заплакала. Плакали многие. С лестницы тоже кричали, показывали кулаки, скрипело дерево перил, оступались ноги, удары каблуков и подошв по ступеням лестницы щелкали, точно выстрелы. Самгину казалось, что глаза и лица детей особенно озлобленны, никто из них не плакал, даже маленькие, плакали только грудные.
– Несчастный народ, – пробормотал Самгин.
– Контрабандисты и шпионы…
– Что же тут можно сделать? – осведомился Самгин. Жандарм искоса посмотрел на него и ответил:
– Отправлять на Орел, там разберут. Эти еще зажиточные, кушают каждый день, а вот в других дачах…
Крик и плач раздражали Самгина, запах, становясь все тяжелее, затруднял дыхание, но всего мучительнее было ощущать, как холод жжет ноги, пальцы сжимались, точно раскаленными клещами.
Он сказал об этом жандарму, тот посоветовал:
– Сойдите на двор, там в пекарне русские плотники тепло живут.
– А гостиницы – нет?
– Гостиницы – под раненых отведены.
Обширная булочная-пекарня наполнена приятно кисловатой теплотой. Три квадратных окна, ослепленные снегом, немного пропускали света под низкий потолок, и в сероватом сумраке Самгину показалось, что пекарня тоже тесно набита людями. Но их было десятка два, пятеро играли в карты, сидя за большим рабочим столом, человек семь окружали игроков, две растрепанных головы торчали на краю приземистой печи, невидимый, в углу, тихонько, тенорком напевал заунывную песню, ему подыгрывала гармоника, на ларе для теста лежал, закинув руки под затылок, большой кудрявый человек, подсвистывая песне. В трубе печи шершаво вздыхал, гудел, посвистывал ветер. Картежники выкрикивали:
– А у меня – хлюст, с досадой!
– Фаля и две шлюхи!
– Бардадын десятками, черт…
– Тише, – сказал старичок, сбрасывая с колен какую-то одежу, которую он чинил, и, воткнув иглу в желтую рубаху на груди, весело поздоровался:
– Приятный день, Семен Гаврилыч! Такой бы день на всю зиму, чтоб немцы перемерзли.
– ‹Шути, шути,› – сердито заворчал жандарм и, оглянувшись, спросил:
– Переборку-то сожгли?
– Переборочку мы на гробики пустили.
– Придется ответить вам за истребление чужого имущества.
– Ответим. По этому очевидному вопросу ответить легко – война разрешает всякое истребление.
– Краснобай, вроде старосты у них, – угрюмо сказал жандарм. – Я отправляюсь на вокзал, – добавил он, глядя на часы. – Ежели нужда будет – пошлите за мной.
Сидя на скамье, Самгин пытался снять ботики, они как будто примерзли к ботинкам, а пальцы ног нестерпимо ломило. За его усилиями наблюдал, улыбаясь ласково, старичок в желтой рубахе. Сунув большие пальцы рук за [пояс], кавказский ремень с серебряным набором, он стоял по-солдатски, «пятки – вместе, носки – врозь», весь гладенький, ласковый, с аккуратно подстриженной серой бородкой, остроносый, быстроглазый.
Картежники перестали играть, тоже глядя на возню Самгина, только голосок певца да гармоника согласно и скорбно ныли.
– Не слезают? – сочувственно спросил он.
В этом вопросе Самгин услышал нечто издевательское, да и вообще старичок казался ему фальшивым, хитрым. Однако он принужден был пробормотать:
– Вы не могли бы помочь?
– Лексей, подь-ка сюда, – позвал старик. С ларя бесшумно соскочил на пол кудрявый, присел на корточки, дернул Клима Ивановича за ногу и, прихватив брюки, заставил его подпрыгнуть.
– Потише, Лексей, эдак ты ногу оторвешь, – сказал старичок все так же ласково и еще более раздражая Самгина. Ботики сняты, Самгин встал.
– Благодарю вас.
– На здоровье, – сказал Алексей трубным гласом; был он ростом вершков на двенадцать выше двух аршин, широкоплечий, с круглым, румяным лицом, кудрявый, точно ангел средневековых картин.
«Красавец какой», – неодобрительно отметил Самгин, шагая по цементному полу.
– Из Союза будете? – осведомился старик.
– Да.
– Четвертый, – сказал старик, обращаясь к своим, и даже показал четыре пальца левой руки. – В замещение Михаила Локтева посланы? Для беженцев, говорите? Так вот, мы – эти самые очевидные беженцы. И даже – того хуже.
Он легко подскочил, сел верхом на угол стола и заговорил очень легко, складно:
– Хуже, потому как над евреями допущено изгаляться, поляки – вроде пленные, а мы – русские, казенные люди.
Самгин шагал мимо его, ставил ногу на каблук, хлопал подошвой по полу, согревая ноги, и ощущал, что холод растекается по всему телу. Старик рассказывал: работали они в Польше на «Красный Крест», строили бараки, подрядчик – проворовался, бежал, их порядили продолжать работу поденно, полтора рубля в день.
– Дешево на своих-то харчах. Ну, нам предусмотрительно говорят – дескать, война, братья ваши, очевидно, сражаются, так уже не жадничайте. Ладно – где наше не пропадало?
Рядом с рассказчиком встал другой, выше его, глазастый, лысый, в толстой ватной куртке и серых валенках по колено, с длинным костлявым лицом в рыжеватой, выцветшей бороде. Аккуратный старичок воодушевленно действовал цифрами:
– Сорок три дня, 1225 рублей, а выдали нам на харчи за все время 305 рублей. И – командуют: поезжайте в Либаву, там получите расчет и работу. А в Либаве предусмотрительно взяли у нас денежный документ да, сосчитав беженцами, отправили сюда.
– Нехорошо сделали с нами, ваше благородие, – глухим басом сказал лысый старик, скрестив руки, положив широкие ладони на плечи свои, – тяжелый голос его вызвал разнообразное эхо; кто-то пробормотал:
– Обижают трудников, как пленных…
– Жалости нет к народу.
