Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 225
– Почему – роковой, черт возьми?
Через десяток минут Самгин сидел в вагоне второго класса. Вагон был старый, изъездился, скрипел, гремел и подпрыгивал до того сильно, как будто хотел соскочить с рельс. Треск и судороги его вызвали у Самгина впечатление легкости, ненадежности вагона, туго нагруженного людями. Три лампочки – по одной у дверей, одна в средине вагона – тускло освещали людей на диванах, на каждом по три фигуры, люди качались, и можно было подумать, что это они раскачивают вагон. Самгина толкала, наваливаясь на его плечо, большая толстая женщина в рыжей кожаной куртке с красным крестом на груди, в рыжем берете на голове; держа на коленях обеими руками маленький чемодан, перекатывая голову по спинке дивана, посвистывая носом, она спала, ее грузное тело рыхло колебалось, прыжки вагона будили ее, и, просыпаясь, она жалобно вполголоса бормотала:
– Ах, боже мой, пардон…
У окна сидел и курил человек в поддевке, шелковой шапочке на голове, седая борода его дымилась, выпуклыми глазами он смотрел на человека против него, у этого человека лицо напоминает благородную морду датского дога – нижняя часть слишком высунулась вперед, а лоб опрокинут к затылку, рядом с ним дремали еще двое, один безмолвно, другой – чмокая с сожалением и сердито. Сумрак показывал всех людей уродливыми, и это очень совпадало с настроением Самгина, – он чувствовал себя усталым, разбитым, встревоженным и опускающимся в бессмыслицу Иеронима Босха. Грустно вспоминался маленький городок, прикрепленный к земле десятком церквей, теплый, ласковый дом Денисова, умный красавец Фроленков.
Человек с лицом дога, окутанный клетчатым пледом, вполголоса говорил:
– Понимаешь – хозяин должен знать хозяйство, а он – невежда, ничего не знает. Закладывали казармы императорских стрелков, он, конечно, присутствовал. «Удивительное, говорит, дело: кладут в одно место всякую дрянь, поливают чем-то, и выходит крепко».
– Постой, погоди, – басом и с радостью негромко вскричал седобородый. – Это же – замечательно, это его представление о государстве!
– Ну, он едва ли способен на иронию!
«Это о царе говорят», – решил Самгин, закрывая глаза. В полной темноте звуки стали как бы отчетливей. Стало слышно, что впереди, на следующем диване, у двери, струится слабенький голосок, прерываемый сухим, негромким кашлем, – струится, выговаривая четко.
– Мы почти уже колония. Металлургия наша на 67 процентов в руках Франции, в деле судостроения французский капитал имеет 77 процентов. Основной капитал всех банков наших 585 миллионов, а иностранного капитала в них 434; в этой – последней – сумме 232 миллиона – французских.
«Вероятно, какой-нибудь нищий, – подумал Самгин. – Еще один Тагильский, помешанный на цифрах».
– Мы воюем потому, что господин Пуанкаре желает получить реванш за 71 год, желает получить обратно рудоносную местность, отобранную немцами сорок три года тому назад. Наша армия играет роль наемной…
Негромкую речь прервал возмущенный возглас:
– Ах, вот в чем дело! Вы излагаете воззрения анархиста Ленина, да? Вы – так называемый большевик?
– Нет, я не большевик.
– О, полноте! Я – грамотен…
– Но Ленин – человек, который отлично умеет считать…
– Подожди, Игорь, – вмешался третий голос, а четвертый сказал басовито:
– Поспорить – успеем.
– Так, говорите, – Ленин?
– Считают у нас – плохо, – сказал седобородый, кивнув головой.
– Основная наша промышленность – текстиль – вся в наших руках!
– То есть в руках Второвых и Рябушинских.
– Ну, а – как же иначе?
Снова и сначала невнятно, сквозь оживленные голоса, пробился слабый голос, затем Самгин услышал:
– Если откинуть фантастическую идею диктатуры пролетариата – у Ленина многому могли бы поучиться наши министры, он экономист исключительных знаний и даровитости… Да, на мой взгляд, и диктатура рабочего класса…
Резко свистнул локомотив и тотчас же как будто наткнулся на что-то, загрохотали вагоны, что-то лопнуло, как выстрел, заскрежетал тормоз, кожаная женщина с красным крестом вскочила на ноги, ударила Самгина чемоданом по плечу, закричала:
– Ой, боже мой, боже мой, – что это, что?
Все люди проснулись, вскочили на ноги, толкая друг друга, побежали к дверям.
– Крушение, – сказал Самгин, плотно прижимаясь к спинке дивана, совершенно обессиленный встряской, треском, паникой людей. Кто-то уже успокаивал взволнованных.
– Перед самым входом на станцию – закрыли семафор. Машинист – молодчина…
– Вот видите? – упрекнула дама Самгина. – А вы кричите: крушение!
– Я не кричал.
– Ну, – как же это? Я слышала! Вы из Союза городов?
И она тотчас же возмущенно заговорила, что Союз городов – организация, не знающая, зачем она существует и что ей нужно делать, какие у нее права.
Самгин сердито заявил, что критика Союза преждевременна, он только что начинает работу, но женщина убежденно возразила:
– Вы уже мешаете нам, «Кресту», мешаете интендантству…
А человек с лицом дога небрежно вставил:
– Союзы, земский и городов, очень хорошо знают, чего хотят: они – резерв армии Милюкова, вот кто они. Закроют Думу – они явятся как организация политическая, да-с!
Самгин возражал неохотно, междометиями, пожиманием плеч, вопросами. Он сам не совсем ясно представлял себе цели Союза, и ему понравилась мысль о возможности широкого объединения демократии вне партий Думы. Тотчас же и помимо его воли память, развращенная и угодливая, иронически подсказала: «Кладут в одно место всякую дрянь, поливают чем-то, и выходит крепко»… Но спорить и думать о такой организации ему мешало неприятное, даже тягостное впечатление: он был уверен, что пять минут тому назад мимо его прошел Тагильский. Да, это был несомненно Тагильский, но уменьшенных размеров. Шел он медленно, глядя под ноги себе, его толкали, он покачивался, прижимаясь к стене вагона, и секунды стоял не поднимая головы, почти упираясь в грудь свою широким бритым подбородком.
Поезд стоял, голоса разбуженных людей звучали более внятно и почти все раздраженно, сердито; слышнее струилась неторопливая речь Тагильского:
– Национальное имущество России исчисляется суммой 120 миллиардов, если не ошибаюсь. В это имущество надо включить изношенные заводы Урала и такие предметы, как, например, сверлильный станок 1845 ‹года› и паровой молот 1837, работающие в екатеринбургских железнодорожных мастерских…
– Казенное, чиновничье хозяйство…
– В текстильном производстве у нас еще уцелели станки 70-х годов. В национальное имущество надо включить деревянный рабочий инвентарь крестьянства – сохи, бороны…
«Все считает, считает… Странная цель жизни – считать», – раздраженно подумал Клим Иванович и перестал слушать сухой шорох слов Тагильского, они сыпались, точно песок. Кстати – локомотив коротко свистнул, дернул поезд, тихонько покатил его минуту, снова остановил, среди вагонов, в грохоте, скрежете, свисте, резко пропела какой-то сигнал труба горниста, долетел отчаянный крик:
– Смирно-о!
И еще раз напомнил сердитый голосок горбатенькой девочки:
«Да – что вы озорничаете? Не ваши детеныши-то!»
Вот локомотив снова свистнул и как будто озлобленно дернул вагоны, заставив кожаную даму схватить Самгина за колено, а седобородого пассажира – за плечо.
– Ах, боже мой… Пардон. Ужас, как у нас ездят машинисты, – сказала она и, подумав, объяснила: – Точно по проселочной дороге.
– Поезд отправляется через две минуты, – возгласил кондуктор, проходя по вагону.
Никогда еще минуты не казались Климу Ивановичу Самгину так истязающе длительными. Впоследствии он нередко вспоминал эту бессонную тревожную ночь, – ему казалось, что именно с этой ночи окончательно установилось его отношение к жизни, к людям.
Резкий толчок, рванув поезд, заставил его подумать о машинисте:
«Полуграмотному человеку, какому-нибудь слесарю, поручена жизнь сотен людей. Он везет их сотни верст. Он может сойти с ума, спрыгнуть на землю, убежать, умереть от паралича сердца. Может, не щадя своей жизни, со зла на людей устроить крушение. Его ответственность предо мной… пред людями – ничтожна. В пятом году машинист Николаевской дороги увез революционеров-рабочих на глазах карательного отряда…»
«Власть человека, власть единицы – это дано навсегда. В конце концов, миром все-таки двигают единицы. Массы пошли истреблять одна другую в интересах именно единиц. Таков мир. “Так было – так будет”».
«Мне следует освободить память мою от засоренности книжной… пылью. Эта пыль радужно играет только в лучах моего ума. Не вся, конечно. В ней есть крупицы истинно прекрасного. Музыка слова – ценнее музыки звука, действующей на мое чувство механически, разнообразием комбинаций семи нот. Слово прежде всего – оружие самозащиты человека, его кольчуга, броня, его меч, шпага. Лишние фразы отягощают движение ума, его игру. Чужое слово гасит мою мысль, искажает мое чувство».
Ничего нового не было в этих мыслях, но они являлись в связи более крепкой и с большей уверенностью, чем когда-либо раньше.
На рассвете поезд медленно вкатился в снежную метель, в свист и вой ветра, в суматоху жизни города, тесно набитого солдатами. Они толпились на вокзале, ветер гонял их по улицам, группами и по одному, они шагали пешком, ехали верхом на лошадях и на зеленых телегах, везли пушки, и всюду в густой, холодно кипевшей снежной массе двигались, мелькали серые фигуры, безоружные и с винтовками на плече, горбатые, с мешками на спинах. Снег поднимался против них с мостовой, сыпался на головы с крыш домов, на скрещении улиц кружились и свистели вихри.
Клим Иванович Самгин был одет тепло, удобно и настроен мужественно, как и следовало человеку, призванному участвовать в историческом деле. Осыпанный снегом необыкновенный извозчик в синей шинели с капюшоном, в кожаной финской шапке, краснолицый, усатый, очень похожий на портрет какого-то исторического генерала, равнодушно, с акцентом латыша заявил Самгину, что в гостиницах нет свободных комнат.
Седые усы его росли вверх к ушам, он был очень большой, толстый, и экипаж был большой, а лошадь – маленькая, тощая, и бежала она мелким шагом, как старушка. Извозчик свирепо выкрикивал:
– Ое, ое! – его крепко ругали, один солдат даже толкнул в бок лошади прикладом ружья.
В трех гостиницах места действительно не оказалось, в четвертой заявили, что дают каждую комнату на двоих. В комнате, отведенной Самгину, неряшливо разбросана была одежда военного, на столе лежала сабля и бинокль, в кресле – револьвер, привязанный к ремню, за ширмой кто-то всхрапывал, как ручная пила. Самгин постоял перед мутным зеркалом, приводя в порядок измятый костюм, растрепанные волосы, нашел, что лицо у него достаточно внушительно, и спустился в ресторан пить кофе. К нему тотчас же подошел высокий человек с подвязанной челюстью и сквозь зубы спросил: не он ли эвакуирует какой-то завод? А вместе с официантом, который принес кофе, явился и бесцеремонно сел к столу рыжеватый и, задумчиво рассматривая ногти свои, спросил скучным голосом:
– Что же вы намерены делать с вашим сахаром? Ой, извините, это – не вы. То есть вы – не тот… Вы – по какому поводу? Ага! Беженцы. Ну вот и я тоже. Командирован из Орла. Беженцев надо к нам направлять, вообще – в центр страны. Но – вагонов не дают, а пешком они, я думаю, перемерзнут, как гуси. Что же мы будем делать?
Говорил он так, что было ясно: думает не о том, что говорит. Самгин присмотрелся к его круглому лицу с бородавкой над правой бровью и подумал, что с таким лицом артисты в опере «Борис Годунов» поют роль Дмитрия.
Самгин отметил, что только он сидит за столом одиноко, все остальные по двое, по трое, и все говорят негромко, вполголоса, наклоняясь друг к другу через столы. У двери в биллиардную, где уже щелкали шары, за круглым столом завтракают пятеро военных, они, не стесняясь, смеются, смех вызывает дородный, чернобородый интендант в шелковой шапочке на голове, он рассказывает что-то, густой его бас звучит однотонно, выделяется только часто повторяемое:
– Я говрю: ваш прес-тво…
– Чудовищная путаница, – говорил человек с бородавкой. – Все что-то теряют, чего-то ищут. Из Ярославля в Орел прибыл вагон холста, немедленно был отправлен сюда, а немедленно здесь – исчез.
– Мыло, – сказал кто-то за спиной Самгина.
– Что? – небрежно спросил сосед Самгина, заглядывая через его плечо.
– Мыло тоже украли.
– Почему – украли?
– Почему воруют? Очевидно – спорт…
– Почему вы думаете, что украли?
– А как прикажете думать?
Клим Иванович Самгин был утомлен впечатлениями бессонной ночи. Равнодушно слушая пониженный говор людей, смотрел в окно, за стеклами пенился густой снег, мелькали в нем бесформенные серые фигуры, и казалось, что вот сейчас к стеклам прильнут, безмолвно смеясь, бородатые, зубастые рожи.
– Послушайте, – обратился он к официанту, – нельзя ли достать рюмку водки?
– Не надо, – дай две чашки, – сказал человек с бородавкой и вынул из-за пазухи плоскую флягу: – Коньяк, Мартель. А они вас денатуратом угостят.
– Благодарю, но…
– Ну, что там? Мы – на войне.
Затем, наливая коньяк в чашки, он назвал себя:
– Яков Петрович Пальцев.
Посмотрев в лицо Самгина тяжелым стесняющим взглядом мутноватых глаз неопределимого цвета, он взмахнул головой, опрокинул коньяк в рот и, сунув за щеку кусок сахара, болезненно наморщил толстый нос. Бесцеремонность Пальцева, его небрежная речь, безучастный взгляд мутных глаз – все это очень возбуждало любопытство Самгина; слушая скучный голос, он определял:
«Ему – лет сорок. Неудачник. Вероятно – “все равно, все наскучило давно”».
– Здесь – множество спекулянтов и жуликов, – рассказывал Пальцев, закуривая папиросу с необыкновенно длинным мундштуком. – Некоторые одеты земгоргусарами, так же, как вы. Я не успел сшить форму. Человек, который сидел сзади вас, – Изаксон, Изаксон и Берман – техническая контора, импорт машин, станков, электроарматуры и прочее и тому подобное. Оба – мошенники, состоят под судом.
Он снова вынул флягу, налил коньяку в чашки, Самгин поблагодарил, выпил и почувствовал, что коньяк имеет что-то родственное с одеколоном. Поглаживая ладонью рыжие волосы, коротко остриженные и вихрастые, точно каракуль, двигая бровями, Пальцев предупреждал:
– Изаксон, конечно, предложит услужить вам, – это значит: обжулить. Меня уже нагрел на две тысячи.
– А как могут сделать это? – спросил Самгин.
– Уж они знают – как. В карты играете? Нет. Это – хорошо. А то вчера какой-то болван три вагона досок проиграл: привез в подарок «Красному Кресту», для гробов, и – проиграл…
Все время непрерывно в ресторане колебался приглушенный, озабоченный говорок, в биллиардной щелкали шары, в буфете торопливо дребезжала посуда, и вдруг весь этот шум одним взмахом смел звонко ликующий тенор:
– Ур-ра!
Эх, бузулукцы удалыеПомнят верные слова…
Десяток голосов дружно, на плясовой мотив подхватил:
Наша матушка РоссияВсему свету голова!
И по паркету в биллиардной дробно, под свист и рев голосов застучали каблуки.
– Должно быть – газеты, – пробормотал Пальцев, встал и ушел торопливо. Самгин отметил, что торопливость не совпадает с коренастой тяжелой фигурой и поведением этого человека. Клим Иванович упрекнул себя за то, что не успел спросить Пальцева, где расквартированы беженцы, каков порядок и техника их эвакуации, и вообще ознакомиться с приемами этой работы. Ему хотелось знать все это раньше, чем он встретит местных представителей Союза городов, хотелось явиться к ним человеком осведомленным и способным работать независимо от каких-то, наверное, подобных ему. Он посидел еще десяток минут, слушая, как в биллиардной яростно вьется, играет песня, а ее режет удалой свист, гремит смех, барабанят ноги плясунов, и уже неловко было сидеть одному, как бы демонстрируя против веселья героев. Хотелось взглянуть туда, но дверь была плотно заткнута, почти все, кто был в ресторане, сгрудились около нее.
Он встал, пошел к себе в комнату, но в вестибюле его остановил странный человек, в расстегнутом пальто на меху, с каракулевой шапкой в руке, на его большом бугристом лице жадно вытаращились круглые, выпуклые глаза, на голове – клочья полуседой овечьей шерсти, голова – большая и сидит на плечах, шеи – не видно, человек кажется горбатым.
– Простите, – сказал он тихо, поспешно, с хрипотцой. – Меня зовут – Марк Изаксон, да! Лицо весьма известное в этом городе. Имею предупредить вас: с вами говорил мошенник, да. Местный парикмахер, Яшка Пальцев, да. Шулер, игрок. Спекулянт. Вообще – мерзавец, да! Вы здесь новый человек… Счел долгом… Вот моя карточка. Извините…
Он повернулся спиной к Самгину и хрипло спросил или сообщил кому-то:
– Готово.
На карточке Самгин прочитал знакомые слова:
«М. Изаксон и К. Берман, техническая контора».
«Этот – явный мошенник», – решил Клим Иванович. Через несколько минут он сидел в экипаже, щедро осыпаемый снегом. Вьюга бушевала все так же яростно, тучи снега казались тяжелее, гуще, может быть, потому, что день стал светлее. Сквозь быстро летевшие облака без конца, отряд за отрядом, шли солдаты, штыки расчесывали облака снега, как зубцы гребенки. Снег сыпался на них с крыш, бросался под ноги, налетал с боков, а солдаты шли и шли, утаптывая сугробы, шли безмолвно, неслышным шагом, в глубокой каменной канаве, между домов, бесчисленные окна которых ослеплены снегом. Было нечто очень жуткое, угнетающее в безмолвном движении тысяч серых фигур, плечи, спины солдат обросли белым мохом, и вьюга как будто старалась стереть красные пятна лиц. Самгину показалось, что никогда еще он не слышал, чтоб ветер свистел и выл так злобно, так непрерывно.
Затем Клим Иванович целый час сидел в теплом и солидно обставленном кабинете, слушая жалобы большого, рыхлого человека, с двойным подбородком, с благодушным лицом престарелой кормилицы. Холеное, голое лицо это, покрытое туго натянутой, лоснящейся, лайковой кожей, голубоватой на месте бороды, наполненное розовой кровью, с маленьким пухлым ртом, с верхней губой, капризно вздернутой к маленькому, мягкому носу, ласковые, синеватые глазки и седые, курчавые волосы да и весь облик этого человека вызывал совершенно определенное впечатление – это старая женщина в костюме мужчины.
