Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 223

– А – и не надо ехать! Кум правильно сообразил: устали вы, куда вам ехать? Он лошадь послал за уполномоченными, к вечеру явятся. А вам бы пришлось ехать часов в шесть утра. Вы – как желаете: у меня останетесь или к Фроленкову перейдете?
Состояние желудка не позволяло Самгину путешествовать, он сказал, что предпочел бы остаться.
– Сделайте одолжение! За честь сочту, – с радостью откликнулся Денисов и даже, привстав со стула, поклонился гостю. А после этого начал:
– Непонятна некоторым нам здесь причина войны. Конечно, это – как вы вчерась говорили – немцы, русских не любят, да – ведь какие немцы-то? Торговцу, особенно оптовому, крупному… ведь ему это не надобно – любить. Ведь – извините наше понимание – торговец любит торговлю, фабрикант – фабрикацию. Кум Фроленков суда строить любит. У него вот имеется мысль построить баржу для мелкой воды, такую, чтоб она скользила по воде, не оседая в нее, – понимаете? Каждый должен любить свое дело… Да. Вот я, например, торгую гусем. Гусь мой живет – кормится у минчуков, у литваков, это – к немцам близко.
Говорил он с паузами, в паузах надувал щеки и, оттопыривая губы, шипел, выпускал длинную струю воздуха.
– Изжога мучает, – объяснил он шипение. Тяжелый, бесцветный голос его звучал напряженно, и казалось, что глава города надеется не на смысл слов, а только на силу голоса. – У нас тут говорят, что намерение царя – возместить немцам за ихнюю помеху в турецкой войне. Будто в ту пору дедушка его протянул руку, чтобы Константинополь взять, а немцы – не дали. Англичане тогда заодно с немцами были, а теперь вот против и царю сказано: бери Константинополь, мы – не против этого, только – немцев побей. И французы – тоже, французы – они уж прямо: что хошь бери, да – избавь от немцев…
Слушать Денисова было скучно, и Клим Иванович Самгин, изнывая, нетерпеливо ждал чего-то, что остановило бы тугую, тяжелую речь. Дом наполнен был непоколебимой, теплой тишиной, лишь однажды где-то красноречиво прозвучал голос женщины:
– Иди, скажи ему, сукину сыну…
– Жена воюет, – объяснил Денисов. – Беда с работниками, совсем беда!
И, тяжко вздохнув, добавил:
– Покойник отец учил меня: «Работник должен ходить пред тобой, как монах пред игуменом». Н-да… А теперь он, работник, – разбойник, все чтобы бить да ломать, а кроме того – жрать да спать.
Тут Самгин вспомнил, что у него есть хороший предлог спрятаться от хозяина, и сказал ему, что до приезда уполномоченных он должен кое-что прочитать в деле.
– Пожалуйста, пожалуйста, – торопливо откликнулся Денисов. – Чемоданчик ваш кум прислал сюда…
«Предусмотрительно», – подумал Самгин, осматриваясь в светлой комнате, с двумя окнами на двор и на улицу, с огромным фикусом в углу, с картиной Якобия, премией «Нивы», изображавшей царицу Екатерину Вторую и шведского принца. Картина висела над широким зеленым диваном, на окнах – клетки с птицами, в одной хлопотал важный красногрудый снегирь, в другой грустно сидела на жердочке аккуратненькая серая птичка.
«Соловей, должно быть», – решил Самгин.
Сел на диван, закурил и, прищурясь, задумался. Но желудок беспокоил, мешал думать, и мысль лениво одевалась в неопределенные слова:
«Да, вот они…»
Память показывала десятка два уездных городов, в которых он бывал. Таких городов – сотни. Людей, подобных Денисову и Фроленкову, наверное, сотни тысяч. Они же – большинство населения городов губернских. Люди невежественные, но умные, рабочие люди… В их руках – ремесла, мелкая торговля. Да и деревня в их руках, они снабжают ее товарами.
«Их, разумеется, значительно больше, чем фабрично-заводских рабочих. Это надобно точно узнать», – решил Клим Иванович, тревожно прислушиваясь, как что-то бурчит в животе, передразнивая гром. Унизительно было каждые полчаса бегать в уборную, прерывая ход важных дум. Но, когда он возвращался на диван, возвращались и мысли.
Он подумал, что гимназия, а особенно – университет лишают этих людей своеобразия, а ведь, в сущности, именно в этом своеобразии языка, мысли, быта, во всем, что еще сохраняет в себе отзвуки исторического прошлого, именно в этом подлинное лицо нации.
«Изображая отрицательные характеры и явления, наша литература прошла мимо этих людей. Это – главный грех критического, морализирующего искусства. Наше искусство – насквозь морально».
Явилась кругленькая хозяйка с подносом в руках и сказала сухим, свистящим сквозь зубы голосом, совершенно не совпадающим с ее фигурой, пышной, как оладья:
– Вот, выпейте-ко бульончику – обязательно закрепит!
Выпил и уже через десяток минут почувствовал себя менее тревожно, точно смазанным изнутри.
Уже смеркалось, когда явился веселый, румяный Фроленков и с ним трое мужиков: один – тоже высокий, широколобый, рыжий, на деревянной ноге, с палочкой в мохнатой лапе, суровое, носатое лицо окружено аккуратно подстриженной бородой, глаза спрятаны под густыми бровями, на его могучей фигуре синий кафтан; другой – пониже ростом, лысый, седобородый, курносый, в полукафтанье на вате, в сапогах из какой-то негнущейся кожи, точно из кровельного железа.
«Таких много», – определил Самгин, внимательно присматриваясь к третьему.
Третий – в женской кацавейке, подпоясанной шалью, свернутой жгутом, в серых валяных сапогах. На первый взгляд он показался ниже товарищей, но это потому, что был очень широк в плечах. Голова его в шапке седых курчавых волос, такими же волосами густо заросло лицо, в бороде торчал нос, большой и прямой, точно у дятла, блестели черные глаза. Начиная с головы, человек этот удивлял своей лохматостью, из дырявой кацавейки торчали клочья ваты, на животе – бахрома шали, – как будто его пытались обтесать, обстрогать, сделать не таким широким и угловатым, но обтесать не удалось, он так и остался весь в затесах, в стружках.
– Вот, значит, мы и здесь, – сообщил Фроленков. – Вот это вот и есть самые они – уполномоченные…
Черные глаза лохматого мужика побегали по лицу Самгина и, найдя его глаза, неприятно остановились на них, точно приклеенные.
– Это – герой японский Дудоров, Степан, это – мудрец наш Егерев, Михайло Степанов…
– А я – Ловцов, Максим, – звучно сказал лохматый. – Эти двое уполномочены были дело вести, а меня общество уполномочило на мировую.
На товарищей своих он пренебрежительно махнул рукой: они стояли по обе стороны двери, как стража.
– Садитесь, – неохотно сказал им Денисов, они покорно сели, а Ловцов выступил шага на два вперед, пошаркал ногами по полу, как бы испытывая его прочность, и продолжал:
– И чтобы не мямлить, не хитрить, так я сразу…
– Ты погоди, – куда ты? – вскричал Фроленков.
– Сразу и требую: объявите – какие ваши условия?
– Ах ты, господи! – вскричал Фроленков.
– Ты, Анисим, – не поймана щука, ты не трепещи! Бери кума за пример – сидит, как чугунный памятник на кладбище.
– А тебе бы не задираться, Ловцов! – угрюмо посоветовал голова.
– Как это я задираюсь? Я – просто объяснил господину адвокату, зачем я послан…
На высоких нотах голос Ловцова срывался, всхрапывал. Стоял этот мужик «фертом», сунув ладони рук за опояску, за шаль, отведя локти в сторону. Волосы на лице его неприглядно шевелились, точно росли, пристальный взгляд раздражал Самгина.
– Доверитель мой предлагает: отказаться от предъявленного им иска к обществу крестьян села Песочного, а общество должно отказаться от встречного иска к нему, Ногайцеву.
– Тут и все? – спросил Ловцов.
– Да. Все.
– Дешево. А – как же убытки наши? Убытки-то кто возместит нам?
– Что вы называете убытками? – осведомился Самгин и немедленно получил подробное объяснение:
– Убытками называются цифры денег. Адвокат, который раньше вас тянул это дело три года с лишком и тоже прятал под очками бесстыжие глаза…
– Ведь вон как говорит, смутьян! – весело подчеркнул Фроленков.
– Он перебрал у нас цифру денег в тысячу сто шестнадцать рублей – раз! На 950 рублей у нас расписки его имеются.
– Он – помер, – напомнил Самгин.
– Наследников потревожим, – сообщил лохматый мужик. – Желаем получить сумму за четырехлетнее пользование лугами – два. Рендатель лугов – вот он!
Ловцов указал кивком головы в сторону Фроленкова, – веселый красавец вытянул в его сторону руку, сложив пальцы кукишем, но Ловцов только головой тряхнул, продолжая быстро и спокойно:
– У нас – все сосчитано.
– У меня – тоже, – сказал Фроленков.
– С господина Ногайцева желаем получить пятьсот целковых за расходы, за беззаконное его дело, за стачку с монахами, за фальшивые планы.
– Все это, все ваши требования… наивны, не имеют под собой оснований, – прервал его Самгин, чувствуя, что не может сдержать раздражения, которое вызывал у него упорный, непоколебимый взгляд черных глаз. – Ногайцев – гасит иск и готов уплатить вам двести рублей. Имейте в виду: он может и не платить…
– За-аплотит! – спокойно возразил Ловцов. – И Фроленков заплотит.
– Да – ну? – игриво спросил Фроленков.
– Обязательно заплотишь, Анисим! 1130 целковых. Хошь ты и с полицией сено отбирал у нас, а все-таки оно краденое…
– Вот – извольте видеть, как он говорит, – пожаловался Фроленков. – Эх ты, Максим, когда ты угомонишься, сумасшедший таракан?..
Самгин встал, сердито сказав, что дело сводится исключительно к прекращению иска Ногайцева, к уплате им двухсот рублей.
– Больше ни о чем я не могу и не буду говорить, – решительно заявил он.
– А вы – чего молчите? – строго крикнул Фроленков на хромого и Егерева.
– Да ведь мы – что же? Мы вроде как свидетели, – тихо ответил Егерев, а Дудоров – добавил:
– Нам – не верят, вот – Максима послали.
– Меня послали того ради, что вы – трусы, а мне бояться некого, уж достаточно пуган, – сказал Ловцов.
Денисов тоже попробовал встать, но только махнул рукой:
– Идите в кухню, Егерев, пейте чай. А Ловцов повернулся спиной к солидным людям и сказал:
– Вы – не можете? Понимаю: вы противоположная сторона. Мы против вас своего адвоката поставим.
Ушли. Фроленков плотно притворил за ними дверь и обратился к Самгину:
– Вот, не угодно ли?
Но его речь угрюмо прервал Денисов.
– Напрасно ты, кум, ко мне привел их. У меня в этом деле интересу нет. Теперь станут говорить, что и я тоже в чепуху эту впутался…
– А ты будто не впутан? – спросил Фроленков, усмехаясь. – Вот, Клим Иваныч, видели, какой характерный мужичонка? Нет у него ни кола, ни двора, ничего ему не жалко, только бы смутьянить! И ведь почти в каждом селе имеется один-два подобных, бездушных. Этот даже и в тюрьмах сиживал, и по этапам гоняли его, теперь обязан полицией безвыездно жить на родине. А он жить вовсе не умеет, только вредит. Беда деревне от эдаких.
– Все пятый год нагрешил… Москва насорила, – хмуро вставил Денисов.
– Верно! – согласился Фроленков. – Много виновата Москва пред нами, пред Россией… ей-богу, право!
– Послушать бы, чего он там говорит, – предложил Денисов, грузно вставая на ноги, и осторожно вышел из комнаты, оставив за собой ворчливую жалобу:
– Ты все-таки, Анисим, напрасно привел их ко мне…
– Ну, ничего, потерпишь, – пробормотал красавец вслед ему и присел на диван рядом с Самгиным. – Н-да, Москва… В шестом году прибыл сюда слободской здешний мужик Постников, Сергей, три года жил в Москве в дворниках, а до того – тихой был работник, мягкой… И такие начал он тут дела развертывать, что схватили его, увезли в Новгород да там и повесили. Поспешно было сделано: в час дня осудили, а наутро – казнь. Я свидетелем в деле его был: сильно удивлялся! Стоит он, эдакой, непричесанный, а говорит судьям, как власть имущий.
Рассказывал Фроленков мягко, спокойно поглаживал бороду обеими руками, раскладывал ее по жилету, румяное лицо его благосклонно улыбалось.
«Поучает меня, как юношу», – отметил Самгин, тоже благосклонно.
– Конечно – Москва. Думу выспорила. Дума, конечно… может пользу принести. Все зависимо от людей. От нас в Думу Ногайцев попал. Его, в пятом году, потрепали мужики, испугался он, продал землишку Денисову, рощицу я купил. А теперь Ногайцева-то снова в помещики потянуло… И – напутал. Смиренномудрый, в графа Толстого верует, а – жаден. Так жаден, что нам даже и смешно, – жаден, а – неумелый.
Дверь тихонько приоткрылась, заглянул городской голова, поманил пальцами – Фроленков встал, улыбаясь, подмигнул Самгину.
– Приглашает. Идемте.
Вышли в коридор, остановились в углу около большого шкафа, высоко в стене было вырезано квадратное окно, из него на двери шкафа падал свет и отчетливо был слышен голос Ловцова:
– Ты, Егерев, старше меня на добрый десяток лет, а будто дураковатее. Может – это ты притворяешься для легкости жизни, а?
– Брось, Максим, речи твои нам известны…
– Разве мужик может верить им? Видел ты когда-нибудь с их стороны заботу об нас? Одна у них забота – шкуру драть с мужика. Какую выгоду себе получил? Нам от них – нет выгоды, есть только убыток силы.
Самгин понимал, что подслушивать под окном – дело не похвальное, но Фроленков прижал его широкой спиной своей в угол между стеной и шкафом. Слышно было, как схлебывали чай с блюдечек, шаркали ножом о кирпич, правя лезвие, старушечий голос ворчливо проговорил:
– А ты пей, пей, говорун! Гляди, опять в полицию отправят.
Жирные, удушливые кухонные запахи густо вытекали из окна.
– Вот Дудорову ногу отрезали «церкви и отечеству на славу», как ребятенки в школе поют. Вот снова начали мужикам головы, руки, ноги отрывать, а – для чего? Для чьей пользы войну затеяли? Для тебя, для Дудорова?
– Вот – собака! – радостно шепнул Фроленков. Клим Иванович Самгин выскользнул из-за его спины и, возвращаясь в комнату, подумал:
«Да, вредный мужичонка. В эти дни, когда снова поставлен вопрос: “Славянские ручьи сольются ль в русском море, оно ль иссякнет…”»
Посредине комнаты стоял Денисов, глядя в пол, сложив руки на животе, медленно вертя большие пальцы; взглянув на гостя, он тряхнул головой.
– Не будет толку – с Максимкой дела не свяжешь!
– Я думаю поехать в Песочное, поговорить с крестьянами непосредственно, – заявил Самгин. Денисов оживился, разнял руки и, поглаживая бедра свои, уверенно сказал:
– Тоже не будет толку. Мужики закона не понимают, привыкли беззаконно жить. И напрасно Ногайцев беспокоил вас, ей-богу, напрасно! Сами судите, что значит – мириться? Это значит – продажа интереса. Вы, Клим Иванович, препоручите это дело мне да куму, мы найдем средство мира.
Явился Фроленков и, улыбаясь, сказал:
– Ругаются. Бутылочку выпили, и – пошла пылать словесность.
– Вот тоже и вино: запретили его – везде самогон начался, ханчу гонят, древесный спирт пьют, – сердито заговорил Денисов. Фроленков весело, но не без зависти дополнил:
– А монастырь тихо-тихо продает водочку по пятишнице склянку.