12760 викторин, 2100 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 221

– Для тех, кого бьют, это едва ли забавно, – докторально заметил Самгин, а Елена философски откликнулась:

– Пусть устроят так, чтоб не драться.

А через несколько дней она с удивлением сообщила:

– Представь – Харламов идет на войну добровольцем!

Непонятно было: почему в ее удивлении звучит радость?

Он спросил:

– Почему это приятно тебе?

И получил ответ:

– Ты забываешь, что я немножко француженка.

И было очень досадно: Самгин только что решил послать Харламова в один из уездов Новгородской губернии по делу о незаконном владении крестьянами села Песочного пахотной землей, а также лугами помещицы Левашевой. Помещица умерла, ее наследник, депутат Государственной думы Ногайцев, нашел какой-то старый план, поручил Прозорову предъявить его иск к обществу села. Прозоров предъявил иск, в окружном суде выиграл дело. Но палата отменила решение суда, и в то же время ‹иск› о праве на владение частью спорной земли по дарственной записи Левашевой предъявил монастырь, доказывая, что крестьяне в продолжение трех лет арендовали землю у него.

В довершение путаницы крестьянин Анисим Фроленков заявил, что луга, которые монастырь не оспаривает, Ногайцев продал ему тотчас же после решения окружного суда, а монастырь будто бы пользовался сеном этих лугов в уплату по векселю, выданному Фроленковым. Клим Иванович Самгин и раньше понимал, что это дело темное и что Прозоров, взявшись вести его, поступил неосторожно, а на днях к нему явился Ногайцев и окончательно убедил его – дело это надо прекратить. Ногайцев был испуган и не скрывал этого.

– Признаю, дорогой мой, – поступил я сгоряча. Человек я не деловой да и ‹с› тонкост‹ями› законов не знаком. Неожиданное наследство, знаете, а я человек небогатый и – семейство! Семейство – обязывает… План меня смутил. Теперь я понимаю, что план – это еще… так сказать – гипотеза.

Он был как-то особенно чисто вымыт, выглажен, скромно одет, туго застегнут, как будто он час тому назад мылся в бане. Говоря, он поглаживал бороду, бедра, лацканы толстого пиджака, доброе лицо его выражало смущение, жалость, а в глазах жуликовато играла улыбочка.

Самгин сердито спросил: чего ж он хочет?

– Мира! – решительно и несколько визгливо заявил Ногайцев и густо покраснел. – Неудобно, знаете, несвоевременно депутату Думы воевать с мужиками в эти дни, когда… вы понимаете? И я вас убедительно прошу: поехать к мужичишкам, предложить им мировую. А то, знаете, узнают газеты, подхватят. А так – тихо, мирно…

«Это не плохое предложение, – сообразил Самгин. – И это последнее из дел, принятых мною от Прозорова».

Было очень приятно напомнить себе, что, закончив это дело, он освобождается от неизбежности частых встреч с Еленой, которая уже несколько тяготила своей близостью, а иногда и обижала слишком бесцеремонным, слишком фамильярным отношением к нему.

И вот он трясется в развинченной бричке, по избитой почтовой дороге от Боровичей на Устюжну. Сквозь туман иногда брызгает на колени мелкий, холодный дождь, кожаный верх брички трясется, задевает голову, Самгин выставил вперед и открыл зонтик, конец зонтика, при толчках, упирается в спину старика возничего, и старик хрипло вскрикивает:

– Но-о, пошел, пошел!

Конь был хороший, бежал бойко, в понуканиях не нуждался, и очень нелепо было видеть, что его заставили везти такой изношенный экипаж.

По бокам дороги в тумане плывут деревья, качаются черные ветки, оголенные осенним ветром, суетливо летают и трещат белобокие сороки, густой запах болотной гнили встречает и провожает гремучую бричку, сырость, всасываясь в кожу, вызывает тягостное уныние и необычные мысли. Как ничтожны делишки Ногайцевых, Фроленковых и крестьян села Песочного в сравнении с драмой, которая разыгрывается на севере Франции и угрожает гибелью Парижу – «Афинам мира»! Если немцы победят, французы не только снова будут ограблены экономически, но будут поставлены на колени пред народом менее талантливым, чем они. Да, это будет удар, который отразится на судьбах всей Европы и, конечно, на судьбе всего человечества. Возможно, что немцы, минуя революцию, создадут своего Наполеона и поставят целью завоевание всей Европы. А в это время Япония начнет покорение Азии. В дальнейшем человечеству угрожают столкновения и битвы рас. И если вспомнить, что все это совершается на маленькой планете, затерянной в безграничии вселенной, среди тысяч грандиозных созвездий, среди миллионов планет, в сравнении с которыми земля, быть может, единственная пылинка, где родился и живет человек, существо, которому отведено только пять-шесть десятков лет жизни…

Мысли этого порядка являлись у Самгина не часто и всегда от книг на темы «мировой скорби» о человеке в космосе, от системы фраз того или иного героя, который по причинам, ясным только создателю его, мыслил, как пессимист. Клим Иванович не любил эти мысли и остерегался останавливаться на них, чувствуя, что они могут подчинить его так же, как подчиняет людей всякое программное мышление. Но он держал их в резерве, признавая за ними весьма ценное качество – способность отводить человека далеко в сторону от действительности, ставить его над нею. Он хорошо видел, что люди кажутся друг другу умнее, когда они говорят о «теории относительности», о температуре внутри Солнца, о том, имеет ли Млечный Путь фигуру бесконечной спирали или дуги, и о том, сгорит Земля или замерзнет. Незаметно для себя, в какой-то момент, он раз навсегда определил ценность этих щеголеватых ‹мыслей› словами:

– Допустимо, что все это так, а может быть, и не так. Но можно жить и не решая эти вопросы.

В эти часы, в пузыре тумана, который нищенски ограничивал пространство, под визг и дребезг железа брички, Самгин впервые и очень охотно подумал о том, что бытие человека – загадочно и что эта загадочность весьма похожа на бессмыслие. В состоянии физической усталости и уныния под вечер въехал в небольшой, тесно скученный городок, он казался прикрепленным к земле, точно гвоздями, колокольнями полутора десятков церквей. Молчаливый возница решительно гнал коня мимо каких-то маленьких кузниц, в темноте их пылали угли горнов, дробно стучали молотки, на берегу серой реки тоже шумела работа, пилили бревна, тесали топоры, что-то скрипело, и в быстром темпе торопливо звучало:

Эх, дубинушка – ухни!Эх, зеленая – сама идет!Подернем, подернемДа ух-нем!
– Пошла, пошла, пошла! Бегом пошла, ух ты!

В сумраке десятка два людей тащили с берега на реку желтое, только что построенное судно – «тихвинку».

«Все еще старинная, примитивная жизнь, – думал Самгин. – Отстали от Европы. Мешаем ей жить. Пугаем обилием людей, возбуждаем зависть богатством».

Вспомнил солдата, в кресле, с ногами на пишущей машинке.

«Дикари. Дикари».

– В гостиницу, – сказал Самгин, несколько оживленный шумом. Возница спокойно ответил:

– Зачем? Я знаю – куда надо!

Он остановил коня пред крыльцом двухэтажного дома, в пять окон на улицу, наличники украшены тонкой резьбой, голубые ставни разрисованы цветами и кажутся оклеенными обоями. На крыльцо вышел большой бородатый человек и, кланяясь, ласково сказал:

– Милости прошу! Устали, поди-ко? Олька! Живо…

Человек – скрылся, явилась Олька, высокая, стройная девица, с толстой косой и лицом настолько румяным, что пышные губы ее были почти незаметны. Она оказалась тоже неразговорчивой и на вопрос: «Это чей дом?» – ответила:

– Хозяина.

И вот Клим Иванович Самгин сидит за столом в светлой, чистой комнате, обставленной гнутыми «венскими» стульями, оклеенной голубыми обоями с цветами, цветы очень похожи на грибы рыжики. У одной стены – «горка», стеклянный шкаф, верхняя его полка тесно заставлена чайной посудой, среди ее – стеклянный графин с церковью, искусно построенной в нем из раскрашенных лучинок. На задней стенке висят пасхальные яйца из сахара и огромное, красное, из дерева, обвязанное зеленой ленточкой. На двух остальных полках какие-то ящички, коробки, тарелки, блюда, пустые бутылки, одна – в форме медведя. На другой стене две литографии «Святое семейство» и царь Николай Второй с женой, наследником, дочерьми, – картинка, изданная в ознаменование 300-летнего царствования его фамилии. Между картинами в гробоподобном ящике красного дерева безмолвно раскачивался маятник старинных английских часов. В переднем углу пять штук икон, две в серебряных ризах и в киотах с виноградами. На столе кипел самовар, но никто не являлся налить чаю, и в доме было тихо, точно все спали.

Самгин – недоумевал: это не гостиница, что ж это значит?

Но вот снова явился этот большой человек с роскошнейшей, светловолосой густой бородищей, ей мог бы позавидовать Варавка.

– Пожалуйте чайку выпить, – предложил он звучным голосом, садясь к столу, против самовара.

– Простите, я не понимаю: почему меня привезли к вам? – спросил Самгин.

– Правильно привезли, по депеше, – успокоил его красавец. – Господин Ногайцев депешу дал, чтобы послать экипаж за вами и вообще оказать вам помощь. Места наши довольно глухие. Лошадей хороших на войну забрали. Зовут меня Анисим Ефимов Фроленков – для удобства вашего.

Говорил он легко, плавно, голос у него был альтовый, точно у женщины, но это очень шло к его красивой, статной фигуре и картинному лицу. Вмешательство Ногайцева возбудило у Самгина какие-то подозрения, но Фроленков погасил их.

– Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня – вторая, только весной женился. С матерью поехала с моей, со свекровью, значит. Один сын – на войну взят писарем, другой – тут помогает мне. Зять, учитель бывший, сидел в винопольке – его тоже на войну, ну и дочь с ним, сестрой, в Кресте Красном. Закрыли винопольку. А говорят – от нее казна полтора миллиарда дохода имела?

– Кажется – миллиард…

– Тоже – сумма… Война-то, наверно, больших денег будет стоить?

Не дождавшись ответа, он продолжал:

– Очень хорошо, что канительное дело это согласились прекратить, разоряло оно песоченских мужиков-то. Староста песоченский здесь, в тюрьме сидит, земский его закатал на месяц, нераспорядителен старик. Вы, ваше благородие, не беспокойтесь, я в Песочном – лицо известное.

«Какой приятный, – подумал Самгин. – И, видимо, неглупый…»

– Несколько непонятна политика нам, простецам. Как это: война расходы усиливает, а – доход сократили? И вообще, знаете, без вина – не та работа! Бывало, чуть люди устанут, посулишь им ведерко, они снова оживут. Ведь – победим, все убытки взыщем. Только бы скорее! Ударить разок, другой, да и потребовать: возместите протори-убытки, а то – еще раз стукнем.

Самгин напомнил о гибели армии Самсонова.

– Н-да, промахнулись. Ну – ничего, народа у нас хватит. – Подумал, мигнул: – Ну, все ж особо торопиться не следует. Война ведь тоже имеет свои качества. Уж это всегда так: в одну сторону – вред, в другую – польза.

– А – в чем видите пользу? – спросил Самгин.

– Да ведь сказать – трудно! Однако – как не скажешь? Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки – мало. На сытую жизнь не хватает земли-то. В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком переселять у начальства… смелости нет, что ли? Вы простите! Говорю, как думаю.

– Пожалуйста, – оживленно и поощрительно сказал Самгин. – Чем искреннее, тем лучше.

– К тому же один на один беседуем, – продолжал Фроленков, широко улыбаясь. – Нами сказано, с нами и останется, так ведь?

– Именно, – согласился Самгин и подумал: «Очень умный».

Все нравилось ему в этом человеке: его прозрачные голубые глаза, широкая, мягкая улыбка, тугая, румяная кожа щек. Четыре неглубоких морщинки на лбу расположены аккуратно, как линейки нот.

«Вот что значит – открытое лицо», – решил он.

Нравилась пышная борода, выгодно оттененная синим сатином рубахи, нравилось, что он пьет чай прямо из стакана, не наливая в блюдечко. Любуясь человеком, Клим Иванович Самгин чувствовал, как легко вздуваются пузырьки новых мыслей:

«Мужик-аристократ. Потомок старинных ушкуйников, землепроходцев. Садко. Василий Буслаев. Дежнев. Человек расы, которую тевтоны хотят поработить, уничтожить…»

– Я к тому, что крестьянство, от скудости своей, бунтует, за это его розгами порют, стреляют, в тюрьмы гонят. На это – смелость есть. А выселить лишок в Сибирь али в Азию – не хватает смелости! Вот это – нельзя понять! Как так? Бить не жалко, а переселить – не решаются? Тут, на мой мужицкий разум, политика шалит. Балует политика-то. Как скажете?

Глаза ‹Фроленкова› как будто сузились, потемнели.

– Мысль о принудительном переселении – весьма оригинальная мысль, – сказал Клим Иванович, торопясь слушать.

– Пятый год и мужика приучил думать, – с улыбочкой и поучительно заметил Фроленков. – Думать-то – научились, а поговорить – не с кем, и такой гость, как вы, конечно, для меня праздник. Городок у нас – издревле промысловой: суденышки строим, железо болотное добываем, гвоздь и всякую мелочь куем, плотниками славимся. – Он замолчал, вздохнул и, размахнув бороду обеими руками, точно желая снять ее с лица, добавил: – Вообще интерес для жизни – имеется. А – край глухой, болота́, озера, речки, притоки Мологи – Чагодоща, Ковжа, Песь, леса кое-какие – все это, конечно, помаленьку кормит. Однако жить тесновато, а утеснение – оно и во храме и в бане одинаково. Душевно сказать – народ здесь дикой. Особо – молодежь. За границей, слыхать, молодых-то лишних отправляют к неграм, к индейцам, в Америку, а у нас – они дома толпятся… Теперь вот на войну отобрали их, ну, потише стало…

– А что – стачки были? – спросил Самгин.

– Нет, стачек у нас теперь не бывает, а – пьянство, драки, это вот путает дела!

Фроленков, расширив прозрачные глаза, взглянул на часы и встал, говоря:

– Прошу извинить! Вам требуется отдых с дороги, вот в соседней комнате все готово. Если что понадобится – вскричите Ольку.

И, усмехаясь широко, показав плотные желтые зубы, он сказал:

– Проповедник публичный прибыл к нам, братец Демид, – не слыхали о таком? Замечательный, говорят. Иду послушать.

Самгин, чувствуя себя отдохнувшим, спросил:

– А мне – можно?

– Да – сделайте милость! – ответил Фроленков с радостью. – Тут – близко, почти рядом!

Через несколько минут Самгин оказался в комнате, где собралось несколько десятков людей, человек тридцать сидели на стульях и скамьях, на подоконниках трех окон, остальные стояли плечо в плечо друг другу настолько тесно, что Фроленков с трудом протискался вперед, нашептывая строго, как человек власть имущий:

– Посторонись! Пропусти…

Комната служила, должно быть, какой-то канцелярией, две лампы висели под потолком, освещая головы людей, на стенах – ‹документы› в рамках, на задней стене поясной портрет царя.

Фроленков провел Самгина в первый ряд. Он пошептал в ухо лысому старичку, тот покорно освободил стул. Самгин сел, протер запотевшие очки, надел их и тотчас опустил голову. Прижатый к стене маленьким столом, опираясь на него руками и точно готовясь перепрыгнуть через стол, изогнулся седоволосый Диомидов в белой рубахе, с расстегнутым воротом, с черным крестом, вышитым на груди. Над столом покачивался, задевая узкую седую бороду, – она отросла еще длинней, – большой, вершков трех, золоченый или медный крест, висевший на серебряной шейной цепочке.

Глухим, бесцветным голосом он печально говорил:

– Люди Иисуса Христа, царя и бога нашего, миродавца, миролюбца, приявшего смерть за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна, и воскресшего…

Белизна рубахи резко оттеняла землистую кожу сухого, костлявого лица и круглую, черную дыру беззубого рта, подчеркнутого седыми волосами жиденьких усов. Голубые глаза проповедника потеряли былую ясность и казались маленькими, точно глаза подростка, но это, вероятно, потому, что они ушли глубоко в глазницы.

«Узнает?» – соображал Самгин, не желая, чтоб Диомидов узнал его, затем подумал, что этот человек, наверное, сознательно делает себя похожим на икону Василия Блаженного.

– И от Христа мы, рабы его, плутая в суете земной, оттолкнулись, отверглись. Что же понудило нас к этому?

Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о «жалких соблазнах мира сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии:

«Разум, убийца любви к ближнему»…

«Не считает ли слово за истину эхо свое?»

Самгин определил, что Диомидов говорит так же бесстрастно, ремесленно и привычно, как обвинители на суде произносят речи по мелким уголовным преступлениям.

«Все-таки он – верен сам себе. И богу своему», – подумал Самгин.

В комнате стоял тяжкий запах какой-то кислой сырости. Рядом с Самгиным сидел, полузакрыв глаза, большой толстый человек в поддевке, с красным лицом, почти после каждой фразы проповедника, сказанной повышенным тоном, он тихонько крякал и уже два раза пробормотал:

– А – скажи, пожалуйста…

Диомидов начал говорить, сердито взвизгивая:

– Немцы считаются самым ученым народом в мире. Изобретательные – ватерклозет выдумали. Христиане. И вот они объявили нам войну. За что? Никто этого не знает. Мы, русские, воюем только для защиты людей. У нас только Петр Первый воевал с христианами для расширения земли, но этот царь был врагом бога, и народ понимал его как антихриста. Наши цари всегда воевали с язычниками, с магометанами – татарами, турками…

Откуда-то из угла, из темноты, донесся веселый, звонкий голосок:

– Против народа – тоже…

Слушатели молча пошевелились, как бы ожидая еще чего-то, и – дождались: угрюмый голос сказал:

– Однако и турок хочет спокойно жить.

Некий третий человек напомнил:

– А с японцами из-за чего драку начали?

Толстый сосед Самгина встал и, махая рукой, тяжелым голосом, хрипло произнес:

– Тише, публика!

Но в углу уже покрикивали:

– Ну, и – что? Ну, сказал! Правду сказал…

– Кузнецы шумят, гвоздари, – сообщил Фроленков, появляясь сзади Самгина. – Может, желаете уйти?

– Да, хотел бы…

– Скушно говорит старец, – не стесняясь, произнес толстый человек и обратился к Диомидову, который стоял, воткнув руки в стол, покачиваясь, пережидая шум: – Я тебя, почтенный, во Пскове слушал, в третьем году, ну, тогда ты – ядовито говорил!

Диомидов искоса взглянул на него и, тряхнув бородой, обратился к женщинам, окружавшим его, и одна из них, высокая, тощая, крикливо упрашивала:

– Скажи-ко ты нам, отец, кто это там явился около царя, мужичок какой-то расторопный?

В углу сердито выкрикивали:

– Заместо того, чтоб нас, дураков, учить, – шел бы на войну, под пули, уговаривать, чтоб не дрались…

– Верно!