Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 213
– Замечательно сказано!
– Правильно-о, – подтвердил аккомпаниатор с явной радостью.
– Браво!
Оратору аплодировали, мешая говорить, но он кричал сквозь рыбий плеск ладоней.
Выделился голос Ерухимовича:
– Вот ты бы, Алябьев, и взял на себя роль Руже де Лиля вместо того, чтоб в «Сатириконе» обывателя смешить…
– Довольно споров!
– Соединимы ли пессимизм и молодость?
– Да! – крикнули в ответ ему. – Большинство самоубийц – молодежь…
– Довольно!
– Давайте споем «Отречемся от старого мира»!
– Попробуй, отрекись, болван, – проворчал [Ерухимович]; медные его глаза на вспотевшем лице смотрели в упор и точно отталкивая Самгина.
Нужно было сказать что-то этому человеку.
– У вас очень приятный голос, – сказал Самгин.
– А характер – неприятный, – ответил студент.
– Разве?
– Да.
«Груб и неумен», – решил Самгин, не пытаясь продолжать беседу.
«Интернационал» не приняли, удовлетворились тем, что запели:
Слезы горькие льет молодецНа свой бархатный кафтан.
В комнате, где работал письмоводитель Прозорова, был устроен буфет, оттуда приходили приятно возбужденные люди, прожевав закуску, облизав губы, они оживленно вступали в словесный бой.
Шум возрастал, образовалось несколько очагов, из которых слова вылетали, точно искры из костра. В соседней комнате кто-то почти истерически кричал:
– Долой проповедников духовной нищеты, ограничителей свободы, изуверов рационализма!
У рояля ораторствовал известный адвокат и стихотворец, мужчина высокого роста, барской осанки, седовласый, курчавый, с лицом человека пресыщенного, утомленного жизнью.
– XIX век – век пессимизма, никогда еще в литературе и философии не было столько пессимистов, как в этом веке. Никто не пробовал поставить вопрос: в чем коренится причина этого явления? А она – совершенно очевидна: материализм! Да, именно – он! Материальная культура не создает счастья, не создает. Дух не удовлетворяется количеством вещей, хотя бы они были прекрасные. И вот здесь – пред учением Маркса встает неодолимая преграда.
‹Ерухимович› рассказывал на украинском языке игривый анекдот о столкновении чрезмерной деликатности с излишней скромностью. Деликатностью обладал благовоспитанный человек либерального образа мысли, а скромностью Ерухимович наградил историю одной страны. История была дамой средних лет, по профессии – тетка дворянской семьи Романовых, любившая выпить, покушать, но честно вдовствовавшая. Суть отношений скромности и деликатности сводилась к бессилию одного и недостатку инициативы у другой. Кончилось тем, что явился некто третий и весьма дерзкий, изнасиловал тетку, оплодотворил и, почувствовав себя исполнившей закон природы, тетка сказала всем лишним людям:
– П-шли прочь, дураки!
Рядом с Климом Ивановичем покачивался на стуле длинный, тощий, гениально растрепанный литератор Орлов, «последний классик народничества», как он сам определил себя в анкете «Биржевых ведомостей». Глуховатым баском, поглаживая ладонью свое колено и дирижируя папиросой, он рассказывал молодой, скромно одетой и некрасивой актрисе на комические роли:
– Дураков выкармливают маком. Деревенской бабе некогда возиться с ребенком, кормить его грудью и вообще. Нажует маку, сделает из него соску, сунет ребенку в рот, он пососет и – заснул. Да. Мак – снотворное, из него делают опий, морфий. Наркотик.
– Все вы знаете, все! – вздыхая, восхищалась женщина.
– А – как же иначе? Вон они там о марксизме рассуждают, а спросите их, как баба живет? Не знают этого. Книжники. Фарисеи.
Книжники за спиною Самгина искали и находили сходство между «Многообразием религиозного опыта» Джемса и «Философией мистики» Дюпреля. У рояля сердился знаменитый адвокат:
– Позвольте-с! Англичане Шекспира выдумали, а у нас вот Леонид Андреев.
В соседней комнате кто-то очень веселый обещал:
– Подождите! Вздуют итальянцы турок, будут соседями нам в Черном море, откроют Дарданеллы…
– Потом – мы вздуем их…
– А – что вы думаете? Возможно!
К Самгину подошла Елена, спросила шепотком и улыбаясь:
– Не скучно?
– Нет.
– Это вы – искренно?
– Вполне.
Погрозив ему пальцем, она взглянула на часы.
– Пора садиться за стол.
Адвокат и стихотворец, ловко взяв ее под руку, внушительно говорил кому-то через плечо свое:
– События конца японской войны и 5–7-го годов показали нам, что мы живем на вулкане, да-да, на вулкане-с!
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала:
– Дамы выбирают места и кавалеров.
– Несправедливо! На каждую приходится по два и даже, кажется, с лишком.
– А куда лишек?
– Найдется место.
– Под столом?
– Прислуги мало – призываю к самодеятельности, – кричала Елена, а Самгин соображал:
«Женщины – не уважают ее: певичка, любовница старика. Но она хорошо держится».
Металлический шум ножей и вилок, звон стекла как будто еще более оживил и заострил слова и фразы. Взмахивая рыжей головой, ораторствовал Алябьев:
– Представительное правление несовершенно, допустим. Но пример Германии, рост количества представителей рабочего класса в рейхстаге неопровержимо говорит нам о способности этой системы к развитию.
– Это – вне спора, – крикнул кто-то.
– Германия будет первым социалистическим государством мира.
В стеклах пенсне Алябьева сверкали рыжие огоньки.
– Представительное правление освобождает молодежь от необходимости заниматься политикой. Политика делает Фаустов Дон-Кихотами, а человек по существу своему – Фауст.
– Правильно, – сказал аккомпаниатор, сидевший против Самгина, тщательно намазывая кусок ветчины, – сказал и несколько раз одобрительно, с улыбкой на румяном лице, кивнул гладко причесанной головой.
Соседями аккомпаниатора сидели с левой руки – «последний классик» и комическая актриса, по правую – огромный толстый поэт. Самгин вспомнил, что этот тяжелый парень еще до 905 года одобрил в сонете известный, но никем до него не одобряемый, поступок Иуды из Кариота. Память механически подсказала Иудино дело Азефа и другие акты политического предательства. И так же механически подумалось, что в XX веке Иуда весьма часто является героем поэзии и прозы, – героем, которого объясняют и оправдывают.
«Тор Гедбер, Леонид Андреев, Голованов, какая-то шведка, немец Драйзер», – думал он, потому что слушать споры было скучно, – думал и присматривался к людям.
Рядом с поэтом нервно подергивался, ковыряя вилкой сига и точно собираясь выскочить из-за стола, рыжий Алябьев, толкая солидную даму, туго зашитую в сиреневый шелк. Она уговаривала соседа:
– Не толкайтесь, Митя!
Чмокая губами, сосед Самгина раздумчиво говорил в ухо ему:
– В нашем поколении единомыслия больше было… Теперь люди стали… разнообразнее. Может быть, свободомысленней, а? Выпьемте английской горькой…
Пили горькую, пили еще какую-то хинную, и лысый сосед, тоже адвокат, с безразличным лицом, чернобровый, бритый, как актер, поучал:
– При диабете полезен коньяк, при расстройстве кишечника – черносмородиновая.
Ерухимович читал стихи, голос его звучал комически уныло, и когда он произнес со вздохом:
Велико, ваше величество,Вашей глупости количество! –
половина стола отрадно захохотала.
«Не много нужно им», – соображал Самгин.
– Тише! – крикнул кто-то.
Часы над камином начали не торопясь и уныло похоронный звон истекшему году. Все встали, стараясь не очень шуметь. И, пока звучали двенадцать однообразных нот пружины, Самгин подумал, упрекая себя:
«Прошел еще год бесследно…»
Закричали ура, зазвенели бокалы, и люди, как будто действительно пережив тяжелую минуту, оживленно поздравляли друг друга с новым годом, кричали:
– Речь! Господа – просим Платона Александровича… Речь!
Известный адвокат долго не соглашался порадовать людей своим талантом оратора, но, наконец, встал, поправил левой рукой полуседые вихры, утвердил руку на жилете, против сердца, и, высоко подняв правую, с бокалом в ней, начал фразой на латинском языке, – она потонула в шуме, еще не прекращенном.
– …сказал Марк Аврелий. То же самое, но другими словами говорил Сенека, и оба они повторяли Зенона…
– Так ты бы с Зенона и начал, – пробормотал ‹Ерухимович›.
Глаза Платона Александровича, большие, красивые, точно у женщины, замечательно красноречивы, он владел ими так же легко и ловко, как языком. Когда он молчал, глаза придавали холеному лицу его выражение разочарованности, а глядя на женщин, широко раскрывались и как бы просили о помощи человеку, чья душа устала, истерзана тайными страданиями. Он пользовался славой покорителя женщин, разрушителя семейного счастья, и, когда говорил о женщинах, лицо его сумрачно хмурилось, синеватые зрачки темнели и во взгляде являлось нечто роковое. Теперь, говоря о философах-моралистах, он прищурился и зажег в глазах надменную улыбочку, очень выгодно освещая ею покрасневшее лицо.
– Я прошу простить мне этот экскурс в область философии древнего мира. Я сделал это, чтоб напомнить о влиянии стоиков на организацию христианской морали.
Маленькая лекция по философии угрожала разрастись в солидную, Самгину стало скучно слушать и несколько неприятно следить за игрой лица оратора. Он обратил внимание свое на женщин, их было десятка полтора, и все они как бы застыли, очарованные голосом и многозначительной улыбочкой красноречивого Платона.
Все, кроме Елены. Буйно причесанные рыжие волосы, бойкие, острые глаза, яркий наряд выделял Елену, как чужую птицу, случайно залетевшую на обыкновенный птичий двор. Неслышно пощелкивая пальцами, улыбаясь и подмигивая, она шепотом рассказывала что-то бородатому толстому человеку, а он, слушая, вздувался от усилий сдержать смех, лицо его туго налилось кровью, и рот свой, спрятанный в бороде, он прикрывал салфеткой. Почти голый череп его блестел так, как будто смех пробивался сквозь кость и кожу.
«Не считается с модой. И – с людями», – одобрительно подумал Самгин.
– И вот, наконец, мы видим, что эти вековые попытки ограничить свободу роста души привели нас к социализму и угрожают нам страшной властью равенства. Господа! Мы все здесь – благодарение богу! – неравны. Я уверен, что никто из вас не желает повторить меня, так же как я не хочу повторять кого-либо из вас, хотя бы этот некто был гениален. Мы все разнообразны, как цветы, металлы, минералы, как все в природе, и каждый из нас скромен в своем своеобразии, каждому дорога его неповторимая индивидуальность. Мой новогодний тост за разнообразие индивидуальностей, за свободу развития духа.
– Аминь, – густо сказал Ерухимович, но ироническое восклицание его было погашено, хотя и не очень дружным, но громким – ура. Адвокат, выпив вина, вызывающе посматривал на Ерухимовича, но тот, подливая в бокал шампанского красное вино, был всецело занят этим делом. Вскочил Алябьев и быстро, звонко начал:
– Я приветствую прекрасную речь многоуважаемого учителя и коллеги, но, приветствуя, должен…
Осталось неизвестным, что именно и кому он должен, ибо все уже охмелели и всем хотелось говорить.
– Комиссаржевскую перехвалили…
– Боже мой! Вы говорите что-то ужасное… Ее – не поняли и – я вижу – все еще не понимают…
– Жорес уверен, что немецкие рабочие не позволят воевать…
– А – рабочие уверены в этом?
– Комиссаржевская – актриса для романтической драмы и погибла, не досказав себя, оттого что принуждена была тратить свой талант на реалистические пьесы. Наше искусство губит реализм.
– Ах, это верно! Это несчастие страны…
Ерухимович, пронзая воздух вилкой, говорил, мрачно нахмурясь:
– В макрокосме – кометы, в микрокосме – бактерии, микробы, – как жить нам, людям? А? Я спрашиваю: как жить?
– Это – балагурство! – закричал ему Алябьев, а Ерухимович спросил, оглядываясь вокруг:
– Разве?
Вмешался старичок с орденом, почти крикнув командующим тоном:
– Это – верно, верно! Болезни растут, да, да! У нас в министерстве финансов – за истекший год умерло…
Его дама напомнила:
– Но ведь все старики…
И тотчас поправилась:
– Гораздо старше тебя.
Какой-то белобрысый молодой человек застонал, точно раненый заяц:
– Боже мой! До чего мы бедны идеями… Где у нас орлы?