Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 108
– Я стоял в публике, они шли мимо меня, – продолжал Самгин, глядя на дымящийся конец папиросы. Он рассказал, как некоторые из рабочих присоединялись к публике, и вдруг, с увлечением, стал говорить о ней.
– Мне кажется, что многие из толпы зрителей чувствовали себя предаваемыми, то есть довольно определенно выражали свой протест против заигрывания с рабочими. Это, конечно, инстинктивное…
– Классовое, думаете? – усмехнулся Суслов. – Нет, батенька, не надейтесь! Это сказывается нелюбовь к фабричным, вполне объяснимая в нашей крестьянской стране. Издавна принято смотреть на фабричных как на людей, отбившихся от земли, озорных…
Его вставки, мешая говорить, раздражали Самгина. И, поддаваясь раздражению, Клим продолжал:
– Взгляд – вредный. Стачки последних лет убеждают нас, что рабочие – сила, очень хорошо чувствующая свое значение. Затем – для них готова идеология, оружие, которого нет у буржуазии и крестьянства.
– Будто бы нет? – вставил Суслов, поддразнивая.
Но Самгин уже не слушал его замечаний, не возражал на них, продолжая говорить все более возбужденно. Он до того увлекся, что не заметил, как вошла жена, и оборвал речь свою лишь тогда, когда она зажгла лампу. Опираясь рукою о стол, Варвара смотрела на него странными глазами, а Суслов, встав на ноги, оправляя куртку, сказал, явно довольный чем-то:
– А вы, Самгин, не очень правоверный марксист, оказывается, и даже…
Он с улыбкой проглотил конец фразы, пожал руку Варвары и снова обратился к Самгину.
– Не ожидал. Тем приятнее.
Когда он ушел, Самгин спросил жену:
– Что это ты как смотришь?
– Слушала тебя, – ответила она. – Почему ты говорил о рабочих так… раздраженно?
– Раздраженно? – с полной искренностью воскликнул он. – Ничего подобного! Откуда ты это взяла?
– Из твоего тона, слов.
– Во-первых – я говорил не о рабочих, а о мещанах, обывателях…
– Да, но ты их казнил за то, что они не понимают, чем грозит для них рабочее движение…
– Они это понимают, но…
– Что – но?
– Они – бессильны, и это – порок.
– Не понимаю, – почему порок?
– Бессилие – порок.
Зеленые глаза Варвары усмехнулись, и голос ее прозвучал очень по-новому, когда она, вздохнув, сказала:
– Ах, Клим, не люблю я, когда ты говоришь о политике. Пойдем к тебе, здесь будут убирать.
Взяв его под руку и тяжело опираясь на нее, она с подозрительной осторожностью прошла в кабинет, усадила мужа на диван и даже подсунула за спину его подушку.
– У тебя ужасно усталое лицо, – объяснила она свою заботливость.
– Так тебе не нравится? – начал он.
– Да, – поторопилась ответить Варвара, усаживаясь на диван с ногами и оправляя платье. – Ты, конечно, говоришь всегда умно, интересно, но – как будто переводишь с иностранного.
– Гм, – сказал Самгин, пытаясь вспомнить свою речь к дяде Мише и понять, чем она обрадовала его, чем вызвала у жены этот новый, уговаривающий тон.
– Милый мой, – говорила Варвара, играя пальцами его руки, – я хочу побеседовать с тобою очень… от души! Мне кажется, что роль, которую ты играешь, тяготит тебя…
– Позволь, – нельзя говорить об игре, – внушительно остановил он ее. Варвара, отклонясь, пожала плечами.
– Ты забыл, что я – неудавшаяся актриса. Я тебе прямо скажу: для меня жизнь – театр, я – зритель. На сцене идет обозрение, revue, появляются, исчезают различно наряженные люди, которые – как ты сам часто говорил – хотят показать мне, тебе, друг другу свои таланты, свой внутренний мир. Я не знаю – насколько внутренний. Я думаю, что прав Кумов, – ты относишься к нему… барственно, небрежно, но это очень интересный юноша. Это – человек для себя…
Самгин внимательно заглянул в лицо жены, она кивнула головою и ласково сказала:
– Да, именно так: для себя…
– Что ж он проповедует, Кумов? – спросил Клим иронически, но чувствуя смутное беспокойство.
Жена прижалась плотнее к нему, ее высокий, несколько крикливый голос стал еще мягче, ласковее.
– Он говорит, что внутренний мир не может быть выяснен навыками разума мыслить мир внешний идеалистически или материалистически; эти навыки только суживают, уродуют подлинное человеческое, убивают свободу воображения идеями, догмами…
– Наивно, – сказал Самгин, не интересуясь философией письмоводителя. – И – малограмотно, – прибавил он. – Но что же ты хочешь сказать?
– Вот, я говорю, – удивленно ответила она. – Видишь ли… Ты ведь знаешь, как дорог мне?
– Да. И – что же? – торопил Самгин.
Жена шутливо ударила его по плечу.
– Как это любезно ты сказал!
Но тотчас же нахмурилась.
– Я не хотела бы жалеть тебя, но, представь, – мне кажется, что тебя надо жалеть. Ты становишься недостаточно личным человеком, ты идешь на убыль.
Она говорила еще что-то, но Самгин, не слушая, думал:
«Какой тяжелый день. Она в чем-то права».
И он рассердился на себя за то, что не мог рассердиться на жену. Потом спросил, вынув из портсигара папиросу:
– Чего тебе не хватает?
– Тебя, конечно, – ответила Варвара, как будто она давно ожидала именно этого вопроса. Взяв из его руки папиросу, она закурила и прилегла в позе одалиски с какой-то картины, опираясь локтем о его колено, пуская в потолок струйки дыма. В этой позе она сказала фразу, не раз читанную Самгиным в романах, – фразу, которую он нередко слышал со сцены театра:
– Ты меня не чувствуешь. Мы уже не созвучны.
«Только это», – подумал Самгин, слушая с улыбкой знакомые слова.
– Женщина, которую не ревнуют, не чувствует себя любимой…
– Видишь ли, – начал он солидно, – мы живем в такое время, когда…
– Все мужчины и женщины, идеалисты и материалисты, хотят любить, – закончила Варвара нетерпеливо и уже своими словами, поднялась и села, швырнув недокуренную папиросу на пол. – Это, друг мой, главное содержание всех эпох, как ты знаешь. И – не сердись! – для этого я пожертвовала ребенком…
– Поступок, которого я не одобрял, – напомнил Самгин.
– Да.
Она соскочила с дивана и, расхаживая по комнате, играя кушаком, продолжала:
– Что бы люди ни делали, они в конце концов хотят удобно устроиться, мужчина со своей женщиной, женщина со своим мужчиной. Это – единственная, неоспоримая правда. Вот я вижу идеалистов, материалистов. Я – немножко хозяйка, не правда ли? Ну, так я тебе скажу, что идеалисты циничнее, откровенней в своем стремлении к удобствам жизни. Не говоря о том, что они чувственнее и практичнее материалистов. Да, да, они не забегают так далеко, они практичнее людей, которым, для того чтобы жить хорошо, необходимо устроить революцию. Моим друзьям революция не нужна, им вот нужны деньги на книгоиздательство. Я могу уверенно сказать, что материалисты, при всем их увлечении цифрами, не могли бы сделать мне такое тонко разработанное и убыточное для меня предложение, какое сделали мои друзья. Ты назвал Кумова наивным, но это единственный человек, которому от меня да, кажется, и вообще от жизни не нужно ничего…
– Ты что-то слишком хорошо говоришь о нем, – вставил Самгин.
– Заслуживает. А ты хочешь показать, что способен к ревности? – небрежно спросила она. – Кумов – типичный зритель. И любит вспоминать о Спинозе, который наслаждался, изучая жизнь пауков. В нем, наконец, есть кое-что общее с тобою… каким ты был…
– Лестно слышать, – усмехнулся Клим и, чувствуя себя засыпанным ее словами, как снегом, сказал, вздохнув:
– Странно ты говоришь, Варвара.
– Странно? – переспросила она, заглянув на часы, ее подарок, стоявшие на столе Клима. – Ты хорошо сделаешь, если дашь себе труд подумать над этим. Мне кажется, что мы живем… не так, как могли бы! Я иду разговаривать по поводу книгоиздательства. Думаю, это – часа на два, на три.
Поцеловав его в лоб, она исчезла, и, хотя это вышло у нее как-то внезапно, Самгин был доволен, что она ушла. Он закурил папиросу и погасил огонь; на пол легла мутная полоса света от фонаря и темный крест рамы; вещи сомкнулись; в комнате стало тесней, теплей. За окном влажно вздыхал ветер, падал густой снег, город был не слышен, точно глубокой ночью.
Клим Самгин задумался, вытянувшись на диване, закрыв глаза.
Варвара никогда не говорила с ним в таком тоне; он был уверен, что она смотрит на него все еще так, как смотрела, будучи девицей. Когда же и почему изменился ее взгляд? Он вспомнил, что за несколько недель до этого дня жена, проводив гостей, устало позевнув, спросила:
– Ты не замечаешь, что люди становятся скучнее?
А не так давно она заботливо, но как будто и упрекая, сказала:
– У тебя от очков краснеет кончик носа.
Затем Самгин вспомнил такой случай: месяца два тому назад он проработал с Кумовым далеко за полночь и, как это бывало не однажды, предложил письмоводителю остаться ночевать. Проснувшись поздно, он пошел мыться, но оказалось, что дверь ванной заперта изнутри. Он был уверен, что жена давно уже одета и, вероятно, в столовой, но все-таки постучал. Ему не ответили. Подумав, что крючок заскочил в кольцо сам собою, потому что дверью сильно хлопнули, Самгин пошел в столовую, взял хлебный нож, намереваясь просунуть его в щель между косяком и дверью и приподнять крючок. Варвары в столовой не было. Снова войдя в полутемный коридор, он увидал ее в двери ванной; растрепанная, в капоте на голом теле, она подавленно крикнула:
– Что ты?
Запахивая капот на груди, прислонясь спиною к косяку, она опускалась, как бы желая сесть на пол, колени ее выгнулись.
– Да что ты? – повторила она тише и плаксиво, тогда как ноги ее все подгибались и одною рукой она стягивала ворот капота, а другой держалась за грудь.
Когда Клим, с ножом в руке, подошел вплоть к ней, он увидал в сумраке, что широко открытые глаза ее налиты страхом и блестят фосфорически, точно глаза кошки. Он, тоже до испуга удивленный ею, бросил нож, обнял ее, увел в столовую, и там все объяснилось очень просто: Варвара плохо спала, поздно встала, выкупавшись, прилегла на кушетке в ванной, задремала, и ей приснилось что-то страшное.
– Проснулась, открыла дверь, и – вдруг идешь ты с ножом в руке! Ужасно глупо! – говорила она, посмеиваясь нервным смешком, прижимаясь к нему.
– Ты что ж – вообразила, что я хочу зарезать тебя? – шутливо спросил Самгин.
– Ничего я не воображала, а продолжался какой-то страшный сон, – объяснила она.
Самгин пошел мыться. Но, проходя мимо комнаты, где работал Кумов, – комната была рядом с ванной, – он, повинуясь толчку изнутри, тихо приотворил дверь. Кумов стоял спиной к двери, опустив руки вдоль тела, склонив голову к плечу и напоминая фигуру повешенного. На скрип двери он обернулся, улыбаясь, как всегда, глуповатой и покорной улыбкой, расширившей стиснутое лицо его.
– Переписали?
– Да.
– Положите на стол ко мне, – сказал Самгин, думая: «Не может быть! С таким полуидиотом? Не может быть!»
Теперь он готов был думать, что тогда Кумов находился с Варварой в ванной; этим и объясняется ее нелепый испуг.
«Наверное, так», – подумал он, не испытывая ни ревности, ни обиды, – подумал только для того, чтоб оттолкнуть от себя эти мысли. Думать нужно было о словах Варвары, сказавшей, что он себя насилует и идет на убыль.
«Это она говорит потому, что все более заметными становятся люди, ограниченные идеологией русского или западного социализма, – размышлял он, не открывая глаз. – Ограниченные люди – понятнее. Она видит, что к моим словам прислушиваются уже не так внимательно, вот в чем дело».
Самгин вспомнил отзыв Суслова о его марксизме и подумал, что этот человек, снедаемый различными болезнями, сам похож на болезнь, которая усиливается, он помолодел, окреп, в его учительском голосе все громче слышны командующие ноты. Вероятно, с его слов Любаша на днях сказала:
– Ты, Клим, рассуждаешь, как престарелый либерал.
Она организовала группу «помощи рабочему движению» и, кажется, чувствует себя полковницей от революции.
Татьяна Гогина учит рабочих в полулегальной школе, на фабрике какого-то либерала из купцов. Ее насмешливость приобретает характер все более едкий, в ней заметно растет пристрастие к резкому подчеркиванию неустранимых противоречий, к темам острым. Недавно она сказала, что «Цветы зла» Бодлера – «панихида черта по христианской культуре» и что Бодлэр – «шекспировский могильщик». Сегодня она настроена была иначе, потому что, вероятно, утомлена и обеспокоена болезнью Любаши. Тут Самгин подумал, что отношение Татьяны к брату очень похоже на обыкновеннейший роман, но вспомнил, что Алексей – приемыш в семье Гогиных. Алексей, видимо, «комитетчик». Он по-прежнему весел, шутлив, но в нем явилась какая-то подозрительная сдержанность; Самгин заметил, что Алексей стал относиться к нему с любопытством, сквозь которое явно просвечивает недоверие.
«Да, все изменяются…»
Социалисты бесцеремонно, даже дерзко высмеивают либералов, а либералы держатся так, как будто чувствуют себя виноватыми в том, что не могут быть социалистами. Но они помогают революционной молодежи, дают деньги, квартиры для собраний, даже хранят у себя нелегальную литературу.
Почувствовав, что им овладевает раздражение, Самгин вскочил с дивана, закурил папиросу и вспомнил крик горбатенькой девочки:
«Да – что вы озорничаете?»
«Зубатов – идиот», – мысленно выругался он и, наткнувшись в темноте на стул, снова лег. Да, хотя старики-либералы спорят с молодежью, но почти всегда оговариваются, что спорят лишь для того, чтоб «предостеречь от ошибок», а в сущности, они провоцируют молодежь, подстрекая ее к большей активности. Отец Татьяны, Гогин, обвиняет свое поколение в том, что оно не нашло в себе сил продолжить дело народовольцев и позволило разыграться реакции Победоносцева. На одном из вечеров он покаянно сказал:
– Щедрин будил нас, но мы не проснулись; история не простит нам этого.
Он человек среднего роста, грузный, двигается осторожно и почти каждое движение сопровождает покрякиванием. У него, должно быть, нездоровое сердце, под добрыми серого цвета глазами набухли мешки. На лысом его черепе, над ушами, поднимаются, как рога, седые клочья, остатки пышных волос; бороду он бреет; из-под мягкого носа его уныло свисают толстые, казацкие усы, под губою – остренький хвостик эспаньолки. К Алексею и Татьяне он относится с нескрываемой, грустной нежностью.
– Наше поколение обязано облегчать молодежи ее крестный путь, – сказал он однажды другу и сожителю своему Рындину.
«Фабриканты жертв», – подумал Клим, вспомнив эти слова.
Рындин – разорившийся помещик, бывший товарищ народовольцев, потом – толстовец, теперь – фантазер и анархист, большой, сутулый, лет шестидесяти, но очень моложавый; у него грубое, всегда нахмуренное лицо, резкий голос, длинные руки. Он пользуется репутацией человека безгранично доброго, человека «не от мира сего». Старший сын его сослан, средний – сидит в тюрьме, младший, отказавшись учиться в гимназии, ушел из шестого класса в столярную мастерскую. О старике Рындине Татьяна сказала:
– Он, из сострадания к людям, готов убивать их.
У Гогина, по воскресеньям, бывали молодые адвокаты, земцы из провинции, статистики; горячились студенты и курсистки, мелькали усталые и таинственные молодые люди. Иногда являлся Редозубов, принося с собою угрюмое озлобление и нетерпимость церковника.
Самгин посещал два-три таких дома, именуя их про себя «странноприимными домами»; а Татьяна называла их:
– Гнездилища словесных ужасов.
Почти везде Самгин встречал Никонову; скромная, незаметная, она приятельски улыбалась ему, но никогда не говорила с ним на политические темы и только один раз удивила его внезапным, странным вопросом:
– Правда, что Савва Морозов дает деньги на издание «Искры»?