Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 107
– Я не совсем понимаю, – сказал Самгин, нахмурясь.
– Похож – выдумывает, стерва! Клим Иванович, я вас уважаю и…
Споткнувшись о какое-то слово, он покачал головою:
– Видите ли… Рассказывал я вам о себе разное, там, ну – винюсь: все это я выдумал для приличия. Жен выдумал и вообще всю жизнь…
– Позвольте – зачем же? – неприязненно и удивленно спросил Самгин.
– Для благоприличия…
Иван Петрович трясущейся рукою налил водки, но не выпил ее, а, отодвинув рюмку, засмеялся горловым, икающим смехом; на висках и под глазами его выступил пот, он быстро и крепко стер его платком, сжатым в комок.
– И вовсе я не Митрофанов, не Иван, а – Петр Яковлев Котельников, нижегородский купеческий сын, весьма известная фамилия была…
Он снова стер пот с лица, взмахнул платком и заерзал на стуле, как бы готовясь вскочить и убежать.
– С двадцати трех лет служу агентом сыскной полиции по уголовным делам, переведен сюда за успехи в розысках…
– По уголовным? – беспокойно, шепотом спросил Самгин, еще не зная, что сказать, но чувствуя, что Митрофанов чем-то обидел его.
– Не беспокойтесь, – подтвердил Иван Петрович. – Ни к чему другому не имею касательства. Да если бы даже имел, и тогда – ваш слуга! Потому что вы и супруга ваша для меня – первые люди, которые…
Не окончив, он глубоко вздохнул и продолжал, удивленно мигая:
– Замечательно – как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это – раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а – на что живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна – та, наверное, вором считает меня…
По его лицу расплылась виноватая и добродушная улыбочка.
– Вы ни в каком случае не рассказывайте это жене, – строго сказал Самгин. – Потом, со временем, я сам скажу.
Митрофанов, вздохнув, замолчал, как бы давая Самгину время принять какое-то решение, а Самгин думал, что вот он считал этого человека своеобразно значительным, здравомыслящим…
«А что, в сущности, изменилось?» – спросил он себя и не нашел ответа.
– Может быть – надо съехать мне с квартиры от вас? – услыхал он печальный шепот постояльца.
– Нет, этого не нужно. Я… подумаю, как…
– В сыщики я пошел не из корысти, а – по обстоятельствам нужды, – забормотал Митрофанов, выпив водки. – Ну и фантазия, конечно. Начитался воровских книжек, интересно! Лекок был человек великого ума. Ах, боже мой, боже мой, – погромче сказал он, – простили бы вы мне обман мой! Честное слово – обманывал из любви и преданности, а ведь полюбить человека – трудно, Клим Иванович!
– Да, – невольно сказал Самгин, видя, что темные глуповатые глаза взмокли и как будто тают. К его обиде на этого человека присоединилось удивление пред исповедью Митрофанова. Но все-таки эта исповедь немножко трогала своей несомненной искренностью, и все-таки было лестно слышать сердечные изъявления Митрофанова; он стал менее симпатичен, но еще более интересен.
– Хороших людей я не встречал, – говорил он, задумчиво и печально рассматривая вилку. – И – надоело мне у собаки блох вычесывать, – это я про свою должность. Ведь – что такое вор, Клим Иванович, если правду сказать? Мелкая заноза, именно – блоха! Комар, так сказать. Без нужды и комар не кусает. Конечно – есть ребята, застарелые в преступности. Но ведь все живем по нужде, а не по евангелию. Вот – явилась нужда привести фабричных на поклон прославленному царю…
Приподняв плечи, Митрофанов спрятал, как черепаха, голову, показал пальцем за спину свою.
– А вот извольте видеть, сидит торговый народ, благополучно кушает отличнейшую пищу, глотает водку и вино дорогих сортов, говорит о своих делах, и как будто ничего не случилось. Но ведь я так понимаю, что фабричных водили в Кремль ради спокойствия и порядка, что для этого и ночные сторожа мерзнут, и воров ловят и вообще – все! А – настоящей заботы о благополучии жизни во всем этом не вижу я, Клим Иванович, ей-богу, – не вижу! И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как подумаешь, что по-настоящему о народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники… то есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать? Мне барышня Сомова посоветовала, читал с удовольствием, знаете!
Самгин усмехнулся, он готов был даже засмеяться вслух, но не потому, что стало весело, а Митрофанов осторожно поднялся со стула и сказал, не протягивая руки:
– Покорнейше благодарю… от всего сердца!
Самгину показалось, что постоялец как будто вырос за этот час, лицо его похудело, сделалось благообразнее. Самгин великодушно подал ему руку.
– Так – жене я сам скажу.
Митрофанов поклонился и ушел.
Клим посидел еще минут десять, стараясь уложить мысли в порядок, но думалось угловато, противоречиво, и ясно было лишь одно – искренность Митрофанова.
«В конце концов получается то, что он отдает себя в мою волю. Агент уголовной полиции. Уголовной, – внушал себе Самгин. – Порядочные люди брезгуют этой ролью, но это едва ли справедливо. В современном обществе тайные агенты такая же неизбежность, как преступники. Он, бесспорно… добрый человек. И – неглуп. Он – человек типа Тани Куликовой, Анфимьевны. Человек для других…»
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
«Да, вот и Митрофанов считает революцию неустранимой. «Мы», – говорил он. Кто же это – «мы»? Но – какой неожиданный и… фантастический изгиб в этом человеке…»
Дома, устало раздеваясь и с досадой думая, что сейчас надо будет рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос дяди Миши:
– Это вы что же, молодой человек, Шеллинга начитались, что ли?
– Я Шеллинга не читал, я вообще философию не люблю, она – от разума, а я, как Лев Толстой, не верю в разум…
– Как Толстой? Ого-о!..
«Черт вас побери», – мысленно выругался Клим.
Не желая видеть этих людей, он прошел в кабинет свой, прилег там на диван, но дверь в столовую была не плотно прикрыта, и он хорошо слышал беседу старого народника с письмоводителем.
– Человек живет не разумом, а воображением…
– Да – ну?
– То есть и разумом тоже, но это низшая форма, а высшие достижения наши не от разума…
– Наука, например?
– И наука тоже начинается с воображения.
– Налить вам? – спросила Варвара, и по ласковому тону вопроса Клим понял, что она спрашивает Кумова. Ему захотелось чаю, он вышел в столовую, Кумов привстал навстречу ему, жена удивленно спросила:
– Ты пришел? Где ты был?
– Смотрел манифестацию рабочих, потом – у патрона.
– Ага! – вскричал дядя Миша, и маленькое его личико просияло добродушным ехидством. – Ну что, как они? Пели «Боже, царя храни», да? Расскажите-ка, расскажите!
– Но ведь Гусаров рассказывал, – напомнила Варвара.
– А мы сопоставим показания, – шутливо сказал Суслов и, явно готовясь к бою, одернул на груди шерстяную оранжевую курточку, вязанную Любашею. Но прежде чем Самгин начал рассказывать, он заговорил сам.
– Гусаров этот – в сильнейшей ажитации, ему там померещилось что-то, а здесь он Плеханова искажал, дескать, освобождение рабочего класса дело самих рабочих, а мы – интеллигенция, ну – и должны отойти прочь…
Не слушая его. Кумов вполголоса бормотал, опрокинув длинное тело свое к Варваре:
– Хлысты, во время радений, видят духа святого, а ведь духа-то святого нет…
Самгин, сделав удивленное лицо, посмотрел на него через очки, письмоводитель, сконфуженно улыбнувшись, примолк.
– Вообще выходило у него так, что интеллигенция – приказчица рабочего класса, не более, – говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. – «Нет, сказал я ему, приказчики революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев есть Бебель, Адлер да – мало ли? А у вас – таких нет, да и не дай бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю…
Но, хотя Суслов и ехидничал, Самгину было ясно, что он опечален, его маленькие глазки огорченно мигали, голос срывался, и ложка в руке дрожала.
– Нет, Гусаров этот из таких, знаете, как будто «блажен муж», а на самом деле – «векую шаташася»…
– Вы уже знаете? – спросила Татьяна Гогина, входя в комнату, – Самгин оглянулся и едва узнал ее: в простеньком платье, в грубых башмаках, гладко причесанная, она была похожа на горничную из небогатой семьи. За нею вошла Любаша и молча свалилась в кресло.
– Что это мы знаем? – спросил Суслов, осматривая ее и Любашу. Любаша сердито фыркнула:
– Он – зубатовец, Гусаров-то…
– Позвольте! – беспокойно и громко сказал Суслов. – Такие вещи надо говорить, имея основания, барышни!
– Он – дурак, но хочет играть большую роль, вот что, по-моему, – довольно спокойно сказала Татьяна. – Варя, дайте чашку крепкого чая Любаше, и я прогоню ее домой, она нездорова.
Суслов, нетерпеливо стуча ложкой по косточкам своих пальцев, спросил ее:
– Нуте-с?
– Там, в Кремле, Гусаров сказал рабочим речь на тему – долой политику, не верьте студентам, интеллигенция хочет на шее рабочих проехать к власти и все прочее в этом духе, – сказала Татьяна как будто равнодушно. – А вы откуда знаете это? – спросила она.
– Нет, сначала вы, – вам-то как это известно? – торопливо проговорил Суслов.
– Я стояла сзади его, когда он говорил, я и еще один рабочий, ученик мой.
– Так, – сказал Суслов, глядя на Клима.
Прошло несколько секунд неприятнейшего, ожидающего молчания. Потом Самгин, усмехаясь, напомнил:
– А еще недавно он утверждал необходимость фабричного террора.
Варвара ставила термометр Любаше, Кумов встал и ушел, ступая на пальцы ног, покачиваясь, балансируя руками. Сидя с чашкой чая в руке на ручке кресла, а другой рукой опираясь о плечо Любаши, Татьяна начала рассказывать невозмутимо и подробно, без обычных попыток острить.
– Слушало его человек… тридцать, может быть – сорок; он стоял у царь-колокола. Говорил без воодушевления, не храбро. Один рабочий отметил это, сказав соседу: «Опасается парень пошире-то рот раскрыть». Они удивительно чутко подмечали все.
– Ну, а как вообще были настроены? – спросил Суслов.
– Мне кажется – равнодушно. Впрочем, это не только мое впечатление. Один металлист, знакомый Любаши, пожалуй, вполне правильно определил настроение, когда еще шли туда: «Идем, сказал, в незнакомый лес по грибы, может быть, будут грибы, а вернее – нету; ну, ничего, погуляем».
Варвара хотела зажечь огонь.
– Подожди, – сказал Самгин, хотя в комнате было уже сумрачно.
Суслов, потирая руки, тихонько засмеялся.
– Я никаких высоких чувств у рабочих не заметила, но я была далеко от памятника, где говорили речи, – продолжала Татьяна, удивляя Самгина спокойным тоном рассказа. Там кто-то истерически умилялся, размахивал шапкой, было видно, что люди крестятся. Но пробиться туда было невозможно.
– Тридцать восемь и шесть, – громко объявила Варвара, – Суслов поднял руку и прошипел:
– Шш!
«Ведет себя, как хозяин», – отметил Клим.
Прервав рассказ, Гогина начала уговаривать Любашу идти домой и лечь, но та упрямо и сердито отказалась.
– Отстань; уйду, когда расскажешь.
– Но уж вы, Сомова, не мешайте, – попросил Суслов – строго попросил. – Ну-с, дальше, Гогина! – сказал он тоном учителя в школе; улыбаясь, Варвара села рядом с ним.
– В закоулке, между монастырем и зданием судебных установлений, какой-то барин, в пальто необыкновенного покроя, ругал Витте и убеждал рабочих, что бумажный рубль «христиански нравственная форма денег», именно так и говорил…
Суслов обрадовался, хлопнул себя по коленям ладонями и сказал сквозь смех:
– Это он, болван, из записки Сергея Шарапова о русских финансах. Вы слышите, Самгин? Вот как, а? Это – рабочим-то говорить о христиански нравственном рубле. Эх, эк-кономисты…
– Рабочие и о нравственном рубле слушали молча, покуривают, но не смеются, – рассказывала Татьяна, косясь на Сомову. – Вообще там, в разных местах, какие-то люди собирали вокруг себя небольшие группы рабочих, уговаривали. Были и бессловесные зрители; в этом качестве присутствовал Тагильский, – сказала она Самгину. – Я очень боялась, что он меня узнает. Рабочие узнавали сразу: барышня! И посматривают на меня подозрительно… Молодежь пробовала в царь-пушку залезать.
Она закрыла глаза, как бы вспоминая давно прошедшее, а Самгин подумал: зачем нужно было ей толкаться среди рабочих, ей, щеголихе, влюбленной в книги Пьера Луиса, поклоннице эротической литературы, восхищавшейся холодной чувственностью стихов Брюсова.
– Странно они осматривали все, – снова заговорила Татьяна, уже с оттенком недоумения, – точно первый раз видят Кремль, а ведь, конечно, многие, если не все, бывали в нем пасхальными ночами. Как будто в чужой город пришли. Или – квартиры снимают. Какой-то рабочий сказал: «А дома-то не больно казисты». Интересная старуха была там, огромная, хромая, в мужском пальто и, должно быть, глуховата, все подставляла ухо тем, кто говорил с нею. Лицо – опухшее, совершенно неподвижно, глаза почти незаметны; жуткое лицо! Она все допрашивала: «Чего они обещают?» И уговаривает: «Вы, мужики, не верьте. Я – крепостная была, я – знаю, этот царь обманул народ. Глядите, опять обманут».
Суслов снова захлебнулся тихим смехом:
– Я знаю ее! Это – Катерина Бочкарева. Хромая, да? Бедро разбито? Ну, да!
– Рабочие уговаривали ее: «А ты не кричи!»
– Она! Слова ее! Жива! Ей – лет семьдесят, наверное. Я ее давно знаю, Александра Пругавина знакомил с нею. Сектантка была, сютаевка, потом стала чем-то вроде гадалки-прорицательницы. Вот таких, тихонько, но упрямо разрушавших идею справедливого царя, мы недостаточно ценим, а они…
Любаша вдруг выскочила из кресла, шагнула и, взмахнув руками, точно бросаясь в воду, повалилась; если б Самгин не успел поддержать ее, она бы с размаха ударилась о́ пол лицом. Варвара и Татьяна взяли ее под руки и увели.
– Ведь вот какая упрямая, – обиженно сказал Суслов, – ей надо лечь, а она сидит!
Он подвинулся к Самгину и тотчас же спросил:
– Что – этот Гусаров – в организации, в партии?
– Не знаю. Не думаю, – ответил Самгин, чувствуя, что рассказ Татьяны странно взволновал его и даже как будто озлобил.
– Негодяй какой, – проворчал Суслов сквозь зубы. – Ну, а вы, Самгин, что думаете о манифестации?
– Я ведь не был в Кремле, – неохотно начал Самгин, раскуривая папиросу. – Насколько могу судить, Гогина правильно освещает: рабочие относились к этой затее – в лучшем случае – только с любопытством…
– Мм, – недоверчиво промычал дядя Миша.