12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XLIV

Как только он вышел, Жюльен горько зарыдал, оплакивая свою смерть. Постепенно он признался себе, что, если бы госпожа де Реналь была в Безансоне, он не скрыл бы от нее своего малодушия.

В минуту, когда он более всего сожалел об отсутствии этой обожаемой женщины, он услыхал шаги Матильды.

«Самое худшее в тюрьме, — подумал он, — это невозможность запереть дверь». Все, что говорила Матильда, только раздражало его.

Она рассказала ему, что в день суда господин де Вально получил назначение в префекты, а потому осмелился обмануть господина де Фрилера и доставить себе удовольствие приговорить Жюльена к смерти.

— Что это вздумалось вашему другу, только что сказал мне господин де Фрилер, возбуждать и дразнить мелкое тщеславие буржуазной аристократии? К чему говорить о кастах? Он указал им, что они должны сделать ради своих политических интересов. Эти болваны об этом и не думали и готовы были плакать. Но кастовый интерес замаскировал в их глазах ужас смертного приговора. Надо сознаться, что господин Сорель очень неопытен в этих делах. Если нам не удастся спасти его просьбой о помиловании, его смерть будет своего рода самоубийством…

Матильда решилась не говорить Жюльену того, что она еще только подозревала: аббат де Фрилер, считая Жюльена уже погибшим, находил полезным для своего честолюбия сделаться его преемником.

Жюльен был почти вне себя от раздражения и бессильного гнева.

— Пойдите, послушайте мессу за спасение моей души, — сказал он Матильде, — и оставьте меня на минуту в покое.

Матильда, и так уже ревновавшая его к посещениям госпожи де Реналь и узнавшая об ее отъезде, поняла причину дурного настроения Жюльена и залилась слезами.

Ее страдания были искренни. Жюльен это видел и только еще сильнее раздражался. Он чувствовал сильнейшую потребность уединиться. Но как это сделать?

Наконец Матильда, испробовав все средства разжалобить его, оставила его одного, но почти в ту же минуту явился Фуке.

— Мне нужно побыть одному, — сказал он этому верному другу. И, видя, что тот колеблется, добавил: — Я составляю прошение о помиловании… Впрочем, сделай мне удовольствие, не говори со мной никогда о смерти. Если мне понадобятся какие-либо особые услуги в этот день, я первый обращусь к тебе.

Когда наконец Жюльен остался один, он почувствовал себя еще более подавленным и малодушным. Небольшой остаток сил в его ослабевшей душе был истощен, чтобы скрыть свое настроение от мадемуазель де Ла Моль и Фуке.

Вечером ему пришла в голову мысль, утешившая его.

«Если бы сегодня утром в ту минуту, когда смерть показалась мне такой безобразной, меня повели на казнь, то взгляды публики подстрекнули бы мое самолюбие; пожалуй, в моей походке было бы что-то натянутое, как в походке робкого щеголя, входящего в салон. Люди проницательные, если таковые есть среди провинциалов, догадались бы о моем малодушии… Но никто не увидел бы его».

И он почувствовал некоторое облегчение. «Сейчас я трушу, — повторял он себе, напевая, — но никто этого не узнает».

На другой день его ожидало еще более неприятное событие. Уже давно его отец сообщил о своем намерении посетить его; утром, раньше, чем Жюльен проснулся, престарелый седовласый плотник вошел в его каземат.

Жюльен чувствовал себя слабым. Он ожидал самых неприятных упреков. Тяжелое настроение еще усиливалось тем, что в это утро он упрекал себя за недостаток любви к отцу.

«Случай поставил нас рядом на земле, — думал он, пока ключник прибирал его каземат, — и мы сделали друг другу все возможное зло. И вот в час моей смерти он пришел нанести последний удар».

Как только они остались одни, старик разразился суровыми упреками.

Жюльен не мог удержаться от слез. «Какая недостойная слабость! — говорил он себе в бешенстве. — Он начнет везде кричать о моем малодушии. Какое торжество для Вально и всех пошлых лицемеров, царящих в Верьере! Они пользуются влиянием во Франции, присвоили себе все социальные преимущества. До сих пор я мог по крайней мере говорить себе: им достаются деньги и почести, но у меня зато благородная душа.

Но вот свидетель, которому поверят и который расскажет всему Верьеру, да еще с преувеличениями, как я струсил перед смертью! Я окажусь трусом в этом испытании, как они и думали».

Жюльен был близок к отчаянию. Он не знал, как ему избавиться от присутствия своего отца. Но притвориться и обмануть этого столь проницательного старика в эту минуту было выше его сил.

В его уме быстро мелькали все возможности.

— У меня есть сбережения! — воскликнул он внезапно.

Эта гениальная фраза моментально изменила выражение лица старика и положение Жюльена.

— Как мне ими распорядиться? — продолжал Жюльен спокойнее.

Полученный эффект избавил его от чувства неполноценности.

Старый плотник загорелся желанием не упустить этих денег, часть которых, как ему казалось, Жюльен хочет оставить своим братьям. Он говорил долго и красноречиво. Жюльену даже удалось позабавиться.

— Итак, Господь вдохновил меня относительно моего завещания. Я дам по тысяче франков каждому из братьев, а все остальное вам.

— Отлично, — отвечал старик, — остальное принадлежит мне по праву. Но если Господь смилостивился тронуть твое сердце, если ты хочешь умереть добрым христианином, прежде всего следует заплатить твои долги. Сколько я истратил на твое воспитание и содержание, ты об этом и не думаешь…

«Вот родительская любовь!» — грустно повторял себе Жюльен, оставшись один. Вскоре появился тюремщик.

— Сударь, — сказал он, — после посещения престарелых родителей я обыкновенно доставляю моим постояльцам бутылочку доброго шампанского. Это дороговато, шесть франков за бутылку, но зато веселит сердце.

— Принесите три стакана, — сказал ему Жюльен с детской поспешностью, — и пустите сюда двух заключенных, шаги которых я слышу в коридоре.

Тюремщик привел к нему двух каторжников-рецидивистов, готовившихся вернуться на каторгу. Это были злодеи, очень веселые и действительно замечательные своей хитростью, отвагой и хладнокровием.

— Если вы мне дадите двадцать франков, — сказал один из них Жюльену, — я расскажу вам свою жизнь со всеми подробностями. Это забавно.

— И не будете лгать? — спросил Жюльен.

— Нет, — ответил он. — Мой приятель завидует этим двадцати франкам и уличит меня, если я солгу.

Его история была отвратительна. Она обнаруживала в нем храбрость, но и единственную привязанность — к деньгам.

Когда они ушли, Жюльен почувствовал себя совсем иначе. Все его раздражение против самого себя исчезло. Жестокая тоска, растравляемая малодушием, которому он поддался после отъезда госпожи де Реналь, перешла в тихую грусть.

«Если бы я не так обманывался видимостью, — думал он, — я увидел бы, что парижские салоны полны честными людьми, вроде моего отца, или ловкими мошенниками, как эти каторжники. Они правы, никогда светские люди не встают утром с мучительной мыслью: как я сегодня пообедаю? И еще хвастаются своей честностью! И, попав в присяжные, гордо осуждают человека, умирающего с голоду и укравшего серебряный прибор.

„Но если дело идет о том, чтобы прибрести или потерять служебный портфель, мои честные, светские люди впадают в совершенно те же преступления, на какие голод толкнул этих двух каторжников.

Нет никакого естественного права… Эти слова ни что иное, как старинная глупость, вполне достойная прокурора, обвинявшего меня на суде, предок которого обогатился благодаря конфискации при Людовике Четырнадцатом“. Нет права, раз существует закон, запрещающий поступать так-то под страхом наказания. До существования закона естественна только сила льва или потребность голодного существа, словом, потребность… Нет, люди, которых почитают, не более как мошенники, которым удалось не быть пойманными на месте преступления. Обвинитель, которого натравливает на меня общество, обогатился подлостью. Я совершил преступление и справедливо осужден за это, но, за исключением этого одного моего поступка, осудивший меня Вально во сто раз вреднее меня для общества.

И что же! — прибавил Жюльен грустно, но без гнева, — несмотря на свою скупость, мой отец лучше этих людей. Он меня никогда не любил. Я переполнил чашу его терпения, опозорив его постыдной смертью. Страх недостатка денег, это преувеличенное представление о людской злобе, называемое жадностью, заставляет его находить утешение в сумме двухсот или трехсот луидоров, какую я могу ему оставить. Как-нибудь в воскресенье, после обеда, он будет показывать свое золото верьерским завистникам. За такую цену, скажет им его взгляд, кто из вас не был бы рад иметь казненного сына?»

Эта философия могла бы быть правильной, но она по природе своей заставляет желать смерти. Так прошло пять долгих дней. Жюльен был вежлив и кроток с Матильдой, которая, как он видел, страдала от безумной ревности. Однажды вечером Жюльен стал серьезно думать о самоубийстве. Душа его изнывала от глубокой тоски после отъезда госпожи де Реналь. Ничто его не занимало — ни в действительной жизни, ни в воображаемой. Отсутствие движения начинало отражаться на его здоровье, и в нем стали проявляться экзальтированность и слабохарактерность молодого немецкого студента. Он утрачивал мужественное высокомерие, которое побеждает некоторые довольно низменные мысли, осаждающие души несчастных.

«Я любил истину… но где она? Повсюду — лицемерие или, по меньшей мере, шарлатанство, даже у самых добродетельных, у самых великих. — И его губы приняли брезгливое выражение. — Нет, человек не может доверять человеку.

Госпожа де ***, собирая деньги для бедных сирот, говорила мне, что князь такой-то дал ей десять луидоров. Ложь. Но что я говорю? А Наполеон на острове Святой Елены!.. Его прокламация в пользу римского короля — чистейшее шарлатанство.

Великий Боже! Если такой человек, да еще когда несчастье должно было сурово напоминать ему о долге, унижается до шарлатанства, чего же ожидать от остальных?..

Где же истина? В религии… Да, — прибавил он с горькой улыбкой чрезвычайного презрения. — Религия в устах Малонов, Фрилеров, Кастанед… Быть может, в истинном христианстве, пастыри которого не получают жалованья так же, как не получали его и апостолы?.. Но святой Павел вместо этого находил удовольствие в повелевании, проповедях, популярности…

Ах! если бы существовала истинная религия… Какой я глупец! Я вижу готический собор, прекрасные витражи. Мое слабое сердце представляет себе священника в этом соборе… Моя душа поняла бы его, моя душа нуждается в нем… Но я нахожу только фата с грязными волосами… Вроде кавалера де Бовуази, но без его приятности…

Но настоящий священник вроде Массильона, Фенелона… Массильон сделал епископом Дюбуа. „Мемуары“ Сен-Симона испортили для меня Фенелона; но все же он настоящий священник… Тогда нежные души нашли бы себе точку соприкосновения в мире… Мы не были бы одиноки… Этот добрый пастырь говорил бы с нами о Боге. Но о каком Боге? Не о библейском Боге, полном жестокого деспотизма и мстительности… Но о Боге Вольтера, справедливом, милосердном, бесконечном…»

Его взволновали некоторые воспоминания из Библии, которую он знал наизусть…

«Но как верить, собравшись трем вместе, верить в это великое имя Бога, после тех страшных злоупотреблений, которые себе позволяют наши священники?

Жить в одиночестве!.. Что за мучение!..

Я становлюсь несправедливым и нелепым, — сказал Жюльен, ударяя себя по лбу. — Я одинок здесь, в этой тюрьме, но я не жил одиноко на земле; я жил и руководился мощной идеей о долге. Долг, который я себе предписал, все равно — хорош он или дурен, был для меня словно ствол крепкого дерева, на который я опирался во время бури. Я шатался, колебался. В конце концов, я все же только человек… Но я не позволял себе отклоняться…

Этот сырой тюремный воздух заставляет меня думать об одиночестве…

И к чему лицемерить, проклиная лицемерие? Меня угнетает не смерть, не тюрьма, не сырость, а только одно отсутствие госпожи де Реналь. Если бы в Верьере, ради того чтобы ее видеть, мне пришлось бы скрываться целыми неделями в погребах ее дома, разве стал бы я жаловаться?

— Заметно влияние моих современников, — сказал он громко с горьким смехом. — Говоря сам с собою, в двух шагах от смерти, я и то лицемерю… О, девятнадцатый век!..

Охотник стреляет из ружья в лесу, его добыча падает, он бросается за нею. Его сапог попадает в огромный муравейник, уничтожает жилище муравьев, разбрасывает далеко их яйца, их самих… Самые философские из этих муравьев никогда не поймут, что это было за огромное черное страшное тело; сапог охотника, который внезапно проник с быстротою молнии в их жилища, с ужасным шумом и снопами красноватого пламени.

Таким образом, смерть, жизнь, вечность — вещи весьма простые для тех, у кого есть достаточно обширные органы, чтобы их постигнуть…

Однодневная муха родится в девять часов утра, в долгий летний день, чтобы умереть в пять вечера; как может она понять слово ночь?

Дайте ей прожить еще лишних пять часов, — она увидит и поймет, что такое ночь.

Так и я умру двадцати трех лет. Дайте же мне еще пять лет, чтобы пожить с госпожой де Реналь…»

Он принялся хохотать как Мефистофель.

«Что за безумие размышлять об этих великих вопросах!

Во-первых, я так же лицемерю, как если бы меня кто-нибудь слушал.

Во-вторых, я забываю о любви и жизни, когда мне остается так мало времени жить… Увы! госпожа де Реналь отсутствует; пожалуй, муж ее не позволит ей больше возвратиться в Безансон и продолжать себя компрометировать.

Вот что делает меня одиноким, а не отсутствие справедливого, всемогущего, милосердного, немстительного Бога…

Ах! если бы он существовал… Увы! я упал бы к его ногам. Я заслужил смерть, сказал бы я ему, но, великий Боже, Бог милосердный, Бог снисходительный, верни мне ту, которую я люблю!»

Была уже глубокая ночь. Час или два Жюльен мирно спал, а потом к нему явился Фуке.

Жюльен чувствовал себя сильным и решительным, как человек, ясно сознающий все, что происходит в его душе.