12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть I. Глава XXVI. Мир, или То, чего не хватает богачу

Je suis seul sur la terre, personne ne daigne penser à moi. Tous ceux que je vois faire fortune ont une effronterie et une dureté de coeur que je ne me sens point. Ils me haissent à cause de ma bonté facile. Ah! bientôt je mourrai, soit de faim, soit du malheur de voir les hommes si durs.
Joung1
1 Я один на белом свете, никому до меня нет дела. Все, кто на моих глазах добивается успеха, отличаются бесстыдством и жестокосердием, а во мне этого совсем нет. Они ненавидят меня за мою уступчивую доброту. Ах, скоро я умру либо от голода, либо от огорчения, из-за того, что люди оказались такими жестокими.
Юнг.

Жюльен поспешно почистил свое платье и спустился вниз. Он опоздал. Помощник учителя сделал ему суровый выговор; вместо того чтобы оправдываться, Жюльен скрестил руки на груди:

— Peccavi, pater optime (Согрешил, каюсь в моем прегрешении, отче), — сказал он с сокрушенным видом.

Это начало имело большой успех. Наиболее ловкие из семинаристов увидели, что имеют дело с человеком, который тоже был не дурак… Когда наступил час рекреации, Жюльен увидал себя предметом общего любопытства. Но он оставался сдержан и молчалив. Следуя своим собственным правилам, он смотрел на своих товарищей как на врагов; но самый опасный изо всех, по его мнению, был аббат Пирар.

Спустя несколько дней Жюльену пришлось выбирать себе духовника. Ему подали лист. «Неужели они думают, что я не понимаю, что значит говорить?» И он выбрал аббата Пирара.

Он и сам не подозревал, насколько этот поступок был для него решающим. Один юный семинарист, родом из Верьера, объявивший себя с первого же дня его другом, сказал ему, что если бы он выбрал отца Кастанеда, помощника ректора семинарии, то, пожалуй, поступил бы осторожнее.

— Аббат Кастанед — враг господина Пирара, которого подозревают в янсенизме, — прибавил семинарист, наклонившись к уху Жюльена.

Все первые поступки нашего героя, воображавшего себя таким осторожным, были так же опрометчивы, как и выбор духовника. Сбитый с толку своей самонадеянностью, он принимал свои выдумки за факты и считал себя страшным лицемером. Его ослепление дошло до того, что он упрекал себя за свои успехи в этом искусстве слабых.

«Увы! это мое единственное оружие! В другое время, — говорил он себе, — я бы зарабатывал хлеб поступками, говорящими за себя перед неприятелем».

Жюльен, довольный своим поведением, оглядывался вокруг; повсюду он находил видимость чистейшей добродетели.

Восемь или десять семинаристов жили в облаках святости, имели видения, подобно святой Терезе и святому Франциску, когда последний получил стигматы в Апеннинских горах. Но это держалось в большой тайне, их друзья скрывали это. Бедные молодые люди, одержимые видениями, почти все время проводили в лазарете. Сотня других олицетворяли непоколебимую веру, соединенную с неутомимым прилежанием. Они работали в ущерб своему здоровью, но без особых результатов. Два-три выделялись действительной талантливостью, и, между прочим, один, по фамилии Шазель; но Жюльен не чувствовал к ним влечения, равно как и они к нему.

Остальные семинаристы были просто темные существа, едва понимавшие латинские слова, которые они зубрили в течение целого дня. Почти все были сыновьями крестьян и думали, что легче зарабатывать хлеб бормотанием латинских слов, а не копанием земли. Сделав это наблюдение, Жюльен с первых же дней пообещал себе быстрый успех. «Во всякой службе нужны люди умные, так как, в конце концов, везде есть работа, — говорил он себе. — При Наполеоне я был бы сержантом; среди этих будущих священников я стану старшим викарием. Все эти бедняки, — прибавил он, — жили до поступления сюда в черном теле, питаясь ржаным хлебом и простоквашей. В их хижинах говядину видят пять-шесть раз в год. Подобно тому как римские солдаты считали войну отдыхом, эти грубые крестьяне восхищаются всеми прелестями семинарии».

Жюльен никогда не видел в их угрюмых взорах ничего, кроме чувства физической удовлетворенности после обеда и предвкушения того же удовольствия перед едой. Таковы были люди, среди которых ему нужно было выделиться, но Жюльен не знал и ему остерегались говорить; что быть первым в различных предметах догматики, церковной истории и прочих предметах обучения в семинариях казалось в их глазах пышным грехом. Со времен Вольтера, со времени правления двух палат, представляющего, в сущности, недоверие и личное толкование, вселяющее в народные умы дурную привычку не доверять, Церковь Франции поняла, что книги — ее истинные враги. В ее глазах главное — подчинение сердца. Преуспевать в науках, даже священных, кажется ей подозрительным, и не без основания. Кто помешает человеку выдающемуся перейти на другую сторону, подобно Сьейсу или Грегуару! Колеблющаяся Церковь хватается за Папу как за единственное средство спасения. Один Папа может пытаться пресечь личное толкование и с помощью торжественных служб при его дворе производить впечатление на скучающий болезненный ум светских людей.

Жюльен, едва проникшись этими различными истинами, которые, однако, опровергаются всем, что произносится в семинарии, впал в глубокую меланхолию. Он много занимался и быстро учился вещам очень полезным для священника, очень ложным, на его взгляд, и ему не интересным. Он считал, что больше ему нечего делать.

«Неужели меня позабыли все на свете», — думал он. Он не знал, что господин Пирар получил и бросил в огонь несколько писем, помеченных Дижоном, где из-под внешне приличной формы проглядывала самая пылкая страсть. По-видимому, эту любовь терзали жестокие раскаяния. «Тем лучше, — думал аббат Пирар, — по крайней мере, этот молодой человек любил не какую-нибудь еретичку».

Однажды аббат Пирар распечатал письмо, наполовину залитое слезами, это было прощание навеки. «Наконец-то, — писали Жюльену, — Небо послало мне милость возненавидеть не виновника моего греха, он навсегда останется для меня самым дорогим существом на свете, но самый мой грех. Жертва принесена, друг мой. Как вы видите, это обошлось не без слез. Победило спасение тех, которым я обязана посвятить себя и которых вы так любили. Справедливый, но грозный Бог не станет больше мстить им за грехи их матери. Прощайте, Жюльен, будьте справедливы к людям».

Конец письма почти невозможно было разобрать. Был приложен адрес в Дижоне, и в то же время высказывалась надежда, что Жюльен не ответит или ответит по крайней мере так, что женщина, вернувшаяся на путь добродетели, могла бы прочесть его письмо, не краснея.

Тоскливое настроение вместе с плохими обедами, поставляемыми в семинарию по 83 сантима, начало оказывать влияние на здоровье Жюльена, когда в одно утро в его комнату неожиданно вошел Фуке.

— Наконец-то меня впустили. Я уже пять раз был в Безансоне, чтобы повидаться с тобою. Постоянно эта деревянная рожа. Я поручил человеку караулить у ворот семинарии. Какого черта ты никогда не выходишь?

— Я наложил на себя испытание.

— Ты очень изменился. Наконец-то я тебя вижу. Кажется, я был дураком, что не предложил двух пятифранковиков еще при первом приезде.

Беседа двух друзей длилась без конца. Жюльен покраснел, когда Фуке сказал ему:

— Кстати, знаешь? мать твоих учеников впала в самую крайнюю набожность.

И он стал рассказывать с непринужденным видом, производящим такое странное впечатление на страстную душу, когда бессознательно затрагивают в ней самое дорогое.

— Да, мой друг, в самую экзальтированную набожность… Говорят, что она ездит на богомолье… Но, к величайшему позору аббата Малона, так долго шпионившего за этим бедным Шеланом, госпожа де Реналь не захотела у него исповедоваться. Она ездит исповедоваться в Дижон или в Безансон.

— Она бывает в Безансоне! — воскликнул Жюльен, весь покраснев.

— Довольно часто, — отвечал Фуке с недоумением.

— Есть у тебя при себе «Constitutionnel»?

— Что ты говоришь? — возразил Фуке.

— Я спрашиваю, есть при тебе «Constitutionnel»? — продолжал Жюльен совершенно спокойным тоном. — Здесь он продается по тридцати су за номер.

— Как! даже в семинарию проникают либералы! — воскликнул Фуке. — Несчастная Франция! — прибавил он, подражая лицемерному и слащавому тону аббата Малона.

Это посещение произвело бы глубокое впечатление на нашего героя, если бы на следующий же день письмо юного семинариста из Верьера, казавшегося ему таким ребенком, не натолкнуло его на важное открытие. Со времени поступления в семинарию поступки Жюльена представляли непрерывный ряд промахов. С горечью он посмеялся сам над собой.

В сущности, в важных случаях своей жизни он поступал очень умно, не обращая внимания на мелочи, а в семинарии обращают внимание главным образом на мелочи. Таким образом, он успел прослыть между товарищами за вольнодумца; его выдало множество мелочей.

В их глазах он был повинен в огромном грехе, он думал, самостоятельно рассуждал, вместо того чтобы слепо следовать авторитету и примеру. Аббат Пирар не оказал ему никакой помощи, он даже ни разу не говорил с ним вне исповедальни, где он больше слушал, чем говорил. Совсем иначе было бы, если бы Жюльен выбрал аббата Кастанеда.

Как только Жюльен заметил свой промах, он не стал мешкать… Ему захотелось узнать, как велика его ошибка, и ему пришлось нарушить высокомерное упорное молчание, которым он отталкивал от себя товарищей. Теперь настала их очередь отомстить ему. Его попытки заговорить были приняты с презрением, доходившим до издевательств. Он узнал, что со времени его поступления в семинарию не проходило часа, особенно во время рекреации, который не принес бы для него тех или иных последствий, не увеличил бы числа его врагов или не доставил ему расположения какого-нибудь искренне добродетельного семинариста или не такого грубого, как остальные… Приходилось исправлять огромный вред, задача предстояла трудная. Отныне внимание Жюльена было постоянно настороже; приходилось выработать себе совсем новый характер…

Например, у него возникли трудности с выражением глаз. Не без основания в такого рода местах держат глаза опущенными. "Как велика была моя самонадеянность в Верьере, — думал Жюльен, — я воображал, что живу; но я только приготовлялся к жизни, и вот теперь я попал в жизнь такую, какова она будет до конца моей миссии, — среди скопища врагов. Какая огромная трудность, — прибавил он, — это постоянное лицемерие; перед этим меркнут труды Геркулеса. Геркулес нашего времени — это Сикст V, пятнадцать лет подряд обманывавший своим скромным видом сорок кардиналов, знавших его надменным и заносчивым в молодости.

«Наука, значит, здесь ни при чем! — говорил он себе с досадой. — Успехи в догматике, в Священной Истории и т. п. оцениваются только для виду. Все, что говорится по поводу их, имеет целью поймать в ловушку безумцев, подобных мне. Увы! единственная моя заслуга состояла в моих быстрых успехах, в том, что я легко схватываю весь этот вздор. Значит, они знают их истинную цель? Понимают их, как я? А я еще имел глупость ими гордиться! Эти успехи до сих пор создавали мне здесь только ожесточенных врагов. Шазель, который знает больше меня, всегда влепит в свои сочинения какую-нибудь нелепицу и получает пятидесятое место; если же получает первое, то по рассеянности. Ах! как полезно было бы мне одно слово, хотя бы одно слово господина Пирара!»

С тех пор как Жюльен разочаровался, длинные упражнения в аскетической набожности, например пять раз в неделю ношение четок, пение гимнов и т. п., казавшиеся ему прежде смертельно скучными, приобрели в его глазах интерес. Сурово размышляя о самом себе и в особенности стараясь не переоценивать своих способностей, Жюльен не надеялся сразу, подобно семинаристам, служившим примером для других, совершать ежеминутно поступки значительные, т. е. доказывающие его христианское совершенство. В семинарии даже яйцо всмятку умеют есть так, чтобы это свидетельствовало об успехах в благочестии.

Читатель, быть может улыбающийся при этом чтении, пусть вспомнит все промахи, которые совершил аббат Делиль, кушая яйцо за завтраком у одной знатной дамы при дворе Людовика XVI.

Жюльен старался сначала дойти до non culpa, когда весь образ действий молодого семинариста, его движения руками, глазами и т. п. уже не заключают в себе ничего мирского, но еще не указывают на поглощение этой жизни мыслью о другой и о полном ничтожестве этой, земной жизни.

Жюльен постоянно находил написанные углем на стенах коридоров фразы: «Что значит шестьдесят лет испытаний в сравнении с вечным блаженством или вечными муками ада!» Он не презирал их более; он понял, что постоянно будет иметь их перед глазами. «В чем пройдет моя жизнь? — думал он. — Я буду продавать верующим места на небе. Но как они убедятся в действительности этого места? По различию моей внешности и внешности мирянина?»

После нескольких месяцев упорных стараний Жюльен все еще имел вид человека мыслящего. Его манера глядеть и шевелить губами не обнаруживала слепой, на все, даже на мученичество, готовой веры. Жюльен с возмущением видел, что его в этом превосходят самые темные крестьяне. У них были основательные причины не иметь мыслящего вида.

Как он старался придать себе это выражение слепой и пламенной веры, готовой всему верить, все перенести, так часто встречающейся в итальянских монастырях, превосходные образцы которого оставил нам Гверчино в своих церковных изображениях {См. в Лувре «Франциск, герцог Аквитанский, снимающий кольчугу и надевающий монашеское платье», № 1130.}.

В большие праздники семинаристов угощали сосисками с кислой капустой. Соседи по столу Жюльена заметили, что он равнодушен к этой роскоши; это было одним из его первых преступлений. Его товарищи усмотрели в этом гнусную черту глупейшего лицемерия; ничто не создало ему больше врагов. «Посмотрите на этого буржуа, посмотрите на этого гордеца, — говорили они, — он делает вид, что презирает наилучшее угощение, — сосиски с кислой капустой! Что за дрянь! спесивец проклятый!»

«Увы! невежество этих молодых крестьян, моих сотоварищей, чрезвычайно для них выгодно, — восклицал Жюльен в минуты отчаяния. — При их поступлении в семинарию профессору не приходится изгонять из них множества светских мыслей, которые я принес с собою и которые они читают на моем лице, что бы я ни делал».

Жюльен наблюдал с интересом, близким к зависти, самых неотесанных крестьян, поступавших в семинарию. В момент, когда они меняли свою ратиновую куртку на черную одежду, все их образование ограничивалось беспредельным уважением к деньгам, к звонкой монете, как говорят во Франш-Конте.

Это торжественная и героическая манера выражения высокой идеи наличных денег.

Счастье для этих семинаристов, подобно героям романов Вольтера, заключается прежде всего в хорошем обеде. Жюльен замечал почти у всякого из них врожденное почтение к человеку, носящему платье из тонкого сукна. Это чувство признает относительную справедливость, подобную той, которую практикуют наши суды… «Можно ли тягаться, — повторяли они часто между собою, — с толстосумами?»

Этим словом в долинах Юры обозначают богатого человека. Поэтому можно судить об их уважении к самому богатому изо всех — к правительству!

Не улыбнуться почтительно при одном имени господина префекта считается неосторожным в глазах бургундских крестьян; а неосторожность бедняка тотчас наказывается лишением хлеба.

В первое время Жюльен почти задыхался от душившего его презрения, но в конце концов он проникся к ним жалостью: зачастую случалось отцам большинства его товарищей, возвращаясь в зимние вечера в свои дома, не находить там ни хлеба, ни каштанов, ни картофеля. «Что же удивительного, — говорил себе Жюльен, — если, на их взгляд, счастлив тот, у кого, во-первых, есть хороший обед, а затем и хорошее платье! У моих товарищей прочное призвание, т. е. они видят в духовном звании постоянное продолжение этого счастья: хорошо обедать и тепло одеваться зимой».

Жюльену случилось раз услышать, как один юный семинарист, одаренный фантазией, говорил своему сотоварищу:

— Почему бы не стать мне Папой, подобно Сиксту Пятому, который пас свиней?

— Папами выбирают только итальянцев, — отвечал его товарищ. — Но, наверное, из нас будут выбирать на места старших викариев, каноников и, может, даже епископов. Господин П…, шалонский епископ, сын бочара: это ремесло моего отца.

Однажды, во время урока догматики, аббат Пирар послал за Жюльеном. Бедняга был в восторге освободиться из моральной и физической тяготы, которая окружала его.

Жюльен был встречен ректором так же, как в тот напугавший его день поступления в семинарию.

— Объясните мне, что написано на этой игральной карте, — сказал он Жюльену, глядя на него так, что тот готов был провалиться под землю.

Жюльен прочел:

«Аманда Бине в кафе „Жираф“ до восьми часов. Сказать, что из Жанлиса и кузен моей матери».

Жюльен понял какая опасность нависла над ним: шпионы аббата Кастанеда украли у него этот адрес.

— В день моего поступления, — ответил он, глядя на лоб господина Пирара, ибо не мог выносить его грозного взгляда и содрогался, — господин Шелан предупредил меня, что здесь я найду бездну предательства и всевозможных неприятностей; шпионство и клеветничество между товарищами здесь очень поощряются. Так угодно Небу, чтобы показать молодым священникам, какова жизнь, и внушить им отвращение к миру со всей его суетностью.

— И это вы измышляете передо мною, — сказал аббат Пирар в бешенстве. — Негодяй!

— В Верьере, — возразил Жюльен холодно, — братья меня колотили, когда имели основание мне завидовать…

— К делу! К делу! — воскликнул господин Пирар почти вне себя.

Нисколько не смутившись, Жюльен продолжал свой рассказ.

— В день моего приезда в Безансон, около полудня, я захотел есть и вошел в кафе. Сердце мое было полно отвращения к такому гнусному месту, но я думал, что завтрак обойдется мне там дешевле, чем в гостинице. Одна дама, по-видимому хозяйка лавки, сжалилась над моей неопытностью. «Безансон полон негодяев, — сказала она мне, — я боюсь за вас сударь. Если с вами случится что дурное, обратитесь ко мне, пришлите ко мне до восьми часов. Если привратники семинарии откажутся исполнить ваше поручение, скажите, что вы мой кузен и родом из Жанлиса…»

— Всю эту болтовню надо проверить, — воскликнул аббат Пирар, который, не будучи в состоянии оставаться на месте, бегал по комнате.

— Отправляйтесь в свою келью!

Аббат пошел за Жюльеном и запер его на ключ. Жюльен тотчас принялся осматривать свой баул, на дне которого была тщательно спрятана злополучная карта. Из баула ничего не пропало, но вещи были в беспорядке; и, однако, он всегда был заперт на ключ. «Какое счастье, — говорил себе Жюльен, — что во время моего ослепления я ни разу не воспользовался разрешением выйти, так любезно предлагаемым мне господином Кастанедом, — теперь я знаю цену этой любезности. Быть может, если бы я вздумал переодеться и навестить прекрасную Аманду, я погубил бы себя. Когда они отчаялись поймать меня таким способом, они решились на донос».

Через два часа его снова позвал ректор.

— Вы не солгали, — сказал он с менее суровым видом, — но хранить подобный адрес — неосторожность, серьезность которой вы даже не в состоянии понять. Несчастное дитя! быть может, через десять лет вам еще это отзовется.