Роман Александра Герцена «Былое и думы»: Часть восьмая. Отрывки (1865–1868). Глава II. Venezia La Bella
(Февраль 1867)
Великолепнее нелепости, как Венеция, нет. Построить город там, где город построить нельзя, – само по себе безумие; но построить так один из изящнейших, грандиознейших городов – гениальное безумие. Вода, море, их блеск и мерцанье обязывают к особой пышности. Моллюски отделывают перламутром и жемчугом свои каюты.
Один поверхностный взгляд на Венецию показывает, что это город, крепкий волей, сильный умом, республиканский, торговый, олигархический, что это узел, которым привязано что-то за водами, торговый склад под военным флагом, город шумного веча и беззвучный город тайных совещаний и мер; на его площади толчется с утра до ночи все население, и молча текут из него реки улиц в море. Пока толпа шумит и кричит на площади св. Марка, никем не замеченная лодка скользит и пропадает – кто знает, что под ее черным пологом? Как тут было не топить людей возле любовных свиданий?
Люди, чувствовавшие себя дома в Palazzo Ducale[617], должны были иметь своеобразный закал. Они не останавливались ни перед чем. Земли нет, деревьев нет – что за беда, давайте еще больше резных каменьев, больше орнаментов, золота, мозаики, ваянья, картин, фресков. Тут остался пустой угол – худого бога морей с длинной мокрой бородой в угол! Тут порожний уступ – еще льва с крыльями и с евангельем св. Марка! Там голо, пусто – ковер из мрамора и мозаики туда! Кружева из порфира туда! Победа ли над турками или Генуей, папа ли ищет дружбы города – еще мрамору, целую стену покрыть иссеченной занавесью и, главное, еще картин. Павел Веронез, Тинторетт, Тициан, за кисть, на помост, – каждый шаг торжественного шествия морской красавицы должен быть записан потомству кистью и резцом.
И так был живуч дух, обитавший эти камни, что мало было новых путей и новых приморских городов Колумба и Васко де Гама, чтоб сокрушить его. Для его гибели нужно было, чтоб на развалинах французского трона явилась «единая и нераздельная» республика и на развалинах этой республики явился бы солдат, бросивший в льва по-корсикански стилет, отравленный Австрией. Но Венеция переработала яд и снова оказывается живою через полстолетия.
Да живою ли? Трудно сказать, что уцелело, кроме великой раковины, и есть ли новая будущность Венеции… Да и в чем будущность Италии вообще? Для Венеции, может, она в Константинополе, в том вырезывающемся смутными очерками из-за восточного тумана свободном союзничестве воскресающих славяно-эллинских народностей.
А для Италии?.. Об этом после. Теперь в Венеции карнавал, первый карнавал на воле после семидесятилетнего пленения. Площадь превратилась в залу парижской Оперы. Старый св. Марк весело участвует в празднике с своей иконописью и позолотой, с патриотическими знаменами и своими языческими лошадьми. Одни голуби, являющиеся всякий день в два часа на площадь закусить, сконфужены и перелетают с карниза на карниз, чтоб убедиться, точно ли их столовая в таком беспорядке.
Толпа все растет, le peuple s’amuse[618], дурачится от души, из всех сил, с большим комическим талантом в декламации и словах, в выговоре и жестах, но без кантаридности парижских Пьерро, без вульгарной шутки немца, без нашей родной грязи. Отсутствие всего неприличного удивляет, хотя смысл его ясен. Это шалость, отдых, забава целого народа, а не вахтпарад публичных домов, их сукурсалей[619], жительницам которых, снимая многое другое, прибавляют маску, вроде Бисмарковой иголки, чтоб усилить и сделать неотразимее выстрелы. Здесь они были бы неуместны, здесь тешится народ, здесь тешится сестра, жена, дочь – и горе тому, кто оскорбит маску. Маска на время карнавала становится для женщины то, чем был Станислав в петлице для станционного смотрителя[620].
Сначала карнавал оставлял меня в покое, но он все рос и при своей стихийной силе должен был утянуть всякого.
Мало ли какой вздор может случиться, когда пляска св. Витта овладевает целым населением в шутовских костюмах. В большой зале ресторана сидят сотни, может больше, лилово-белых масок; они проехали по площади на раззолоченном корабле, который тащили быки (все сухопутное и четвероногое в Венеции – редкость и роскошь), теперь они пьют и едят. Один из гостей предлагает курьезность и берется ее достать, курьезность эта – я.
Господин, едва знакомый со мной, бежит ко мне в Albergo Danieli, умоляет, просит явиться с ним на минуту к маскам. Глупо идти, глупо ломаться – я иду. Меня встречают «evviva»[621] и полные бокалы. Я раскланиваюсь, говорю вздор, «evviva» сильнее; одни кричат «evviva l’amico di Garibaldi!»[622], другие – «poeta russo!»[623]. Боясь, что лилово-белые будут пить за меня как за «pittore slavo, scultore е maestro»[624], я ретируюсь на Piazza St. Marco.
На площади стена людей; я прислонился к пилястре, гордый титулом поэта; возле меня стоял мой проводник, исполнивший mandat d’amener[625] лилово-белых. «Боже мой, как она хороша!» – сорвалось у меня с языка, когда очень молодая дама пробивалась сквозь толпу. Мой провожатый, не говоря худого слова, схватил меня и разом поставил перед ней. «Это тот русский», – начал мой польский граф. «Хотите вы мне дать руку после этого слова?» – перебил я его. Она, улыбаясь, протянула руку и сказала по-русски, что давно хотела меня видеть, и так симпатически взглянула на меня, что я еще раз пожал ее руку и проводил глазами, пока было видно.
«Цветок, сорванный ураганом, смытый кровью с своих литовских полей, – думал я, глядя ей вслед, – не своим теперь светит твоя красота…»
Я сошел с площади и поехал встречать Гарибальди. На воде все было тихо… нестройно доносился шум карнавала. Строгие, насупившиеся массы домов теснятся все ближе и ближе к лодке, глядят на нее фонарями, у подъезда всплескивает правило, блеснет стальной крючок, прокричит лодочник: «Apri – sia state»[626]…и опять тихо вода утягивает в переулок, и вдруг домы опять раздвигаются; мы в Gran Canal’е… «Fejovia, Signoie»[627], – говорит гондольер, картавя, как картавит весь город. Гарибальди остался в Болонье и не приезжал. Машина, ехавшая в Флоренцию, стонала в ожидании свистка. Уехать бы и мне: завтра маски надоедят, завтра не увижу я славянской красавицы…
…Город принял Гарибальди блестящим образом. Gran Canal представлял почти сплошной мост; для того чтоб попасть в нашу лодку, уезжая, нам надобно было перейти через десятки других. Правительство и его клиенты сделали все возможное, чтоб показать, что дуются на Гарибальди. Если принцу Амедею были приказаны его отцом все мелкие неделикатности, вся подленькая пикировка, то отчего же у этого мальчика-итальянца не заговорило сердце, отчего он не примирил на минуту город с королем и королевского сына с совестью? Ведь Гарибальди им подарил две короны двух Сицилий!
Я нашел Гарибальди и не состаревшимся и не больным после лондонского свиданья в 1864. Но он был невесел, озабочен и неразговорчив с венецианцами, представлявшимися ему на другой день. Его настоящий хор – народные массы; он ожил в Киожии, где его ждали лодочники и рыбаки; мешаясь в толпу, он говорил этим простым беднякам:
– Как мне с вами хорошо и дома! Как я чувствую, что родился от работников и был работником; несчастья нашей родины оторвали меня от мирных занятий. Я также вырос на берегу моря и знаю каждую работу вашу…
Стон восторга покрыл слова бывшего лодочника, народ ринулся к нему…
– Дай имя моему новорожденному! – кричала женщина.
– Благослови моего!..
– И моего! – кричали другие.
Храбрый генерал Ламармора и неутешный вдовец Рикасоли, со всеми вашими Шиаолами, Депретисами, вы уж отложите попеченье разрушить эту связь: она затянута мужицкой, работничьей рукой и такой веревкой, которую вам не перетереть со всеми тосканскими и сардинскими подмастерьями, со всеми вашими грошовыми Махиавелли.
Теперь воротимтесь к вопросу: что ждет Италию впереди, какую будущность имеет она, обновленная, объединенная, независимая? Ту ли, которую проповедовал Маццини, ту ли, к которой ведет Гарибальди… ну хоть ту ли, которую осуществлял Кавур?
Вопрос этот отбрасывает нас разом в страшную даль, во все тяжкие самых скорбных и самых спорных предметов. Он прямо касается тех внутренних убеждений, которые легли в основу нашей жизни и той борьбы, которая так часто раздвояет нас с друзьями, а иной раз ставит на одну сторону с противниками.
Я сомневаюсь в будущности латинских народов, сомневаюсь в их будущей плодотворности: им нравится процесс переворотов, но тягостен добытый прогресс. Они любят рваться к нему – не достигая.
Идеал итальянского освобождения беден; в нем опущен, с одной стороны, существенный, животворный элемент, и, как назло, с другой – оставлен элемент старый, тлетворный, умирающий и мертвящий. Итальянская революция была до сих пор боем за независимость.
Конечно, если земной шар не даст трещины или комета не пройдет слишком близко и не накалит нашей атмосферы, Италия и в будущем будет Италией, страной синего неба и синего моря, изящных очертаний, прекрасной, симпатической породы людей, – людей музыкальных, художников от природы. Конечно, и то, что весь этот военный и штатский remueménage[628], и слава, и позор, и падшие границы, и возникающие камеры – все это отразится в ее жизни, она из клерикально-деспотической сделается (и делается) буржуазно-парламентской, из дешевой – дорогой, из неудобной – удобной и пр. и пр. Но этого мало и с этим еще далеко не уйдешь. Недурен и другой берег, который омывает то же синее море, недурна и та, доблестная и угрюмая, порода людей, которая живет за Пиренеями; внешнего врага у нее нет, камера есть, наружное единство есть… ну, что же при всем этом Испания?
Народы живучи, века могут они лежать под паром и снова при благоприятных обстоятельствах оказываются исполненными сил и соков. Но теми ли они восстают, как были?
Сколько веков, я чуть не сказал тысячелетий, греческий народ был стерт с лица земли как государство, и все же он остался жив, и в ту самую минуту, когда вся Европа угорала в чаду реставраций, Греция проснулась и встревожила весь мир. Но греки Каподистрии были ли похожи на греков Перикла или на греков Византии? Осталось одно имя и натянутое воспоминание. Обновиться может и Италия, но тогда ей придется начать другую историю. Ее освобождение – только право на существование.
Пример Греции очень идет; он так далек от нас, что меньше возбуждает страстей; Греция афинская, македонская, лишенная независимости Римом, является снова государственно самобытной в византийский период. Что же она делает в нем? Ничего или, хуже, богословскую контроверзу, серальные перевороты par anticipation. Турки помогают застрялой природе и придают блеск зарева ее насильственной смерти. Древняя Греция изжила свою жизнь, когда римское владычество накрыло ее и спасло, как лава и пепел спасли Помпею и Геркуланум. Византийский период поднял гробовую крышу, и мертвый остался мертвым, им завладели попы и монахи, как всякой могилой, им распоряжались евнухи, совершенно на месте, как представители бесплодности. Кто не знает рассказов о том, как крестоносцы были в Византии: в образовании, в утонченности нравов не было сравнения, но эти дикие латники, грубые буяны, были полны силы, отваги, стремлений, они шли вперед, с ними был бог истории. Ему люди не по хорошу милы, а по коренастой силе и по своевременности их propos[629]. Оттого-то, читая скучные летописи, мы радуемся, когда с северных снегов скатываются варяги, плывут на каких-то скорлупах славяне и клеймят своими щитами гордые стены Византии. Я учеником не мог нарадоваться на дикаря в рубахе, одиноко гребущего свою комягу, отправляясь с золотой серьгой в ушах на свиданье с изнеженным, набогословленным, пышным, книжным императором Цимисхием.
Подумайте об Византии; пока наши славянофилы не пустили еще в свет новой иконописной хроники и правительство не утвердило ее, она многое объяснит из того, что так тяжело сказать.
Византия могла жить, но делать ей было нечего; а историю вообще только народы и занимают, пока они на сцене, т. е. пока они что-нибудь делают.
…Помнится, я упоминал об ответе Томаса Карлейля мне, когда я ему говорил о строгостях парижской ценсуры.
– Да что вы так на нее сердитесь? – заметил он. – Заставляя французов молчать, Наполеон сделал им величайшее одолжение: им нечего сказать, а говорить хочется… Наполеон дал им внешнее оправдание…
Я не говорю, насколько я согласен с Карлейлем или нет, но спрашиваю себя: будет ли что Италии сказать и сделать на другой день после занятия Рима? И иной раз, не приискав ответа, я начинаю желать, чтоб Рим остался еще надолго оживляющим desideratum’ом[630]. До Рима все пойдет недурно, хватит и энергии, и силы, лишь бы хватило денег… До Рима Италия многое вынесет: и налоги, и пиэмонтское местничество, и грабящую администрацию, и сварливую и докучную бюрократию; в ожидании Рима все кажется неважным; для того чтобы иметь его, можно стесниться, надобно стоять дружно. Рим – черта границы, знамя, он перед глазами, он мешает спать, мешает торговать, он поддерживает лихорадку. В Риме все переменится, все оборвется… там кажется заключение, венец. Совсем нет – там начало.
Народы, искупающие свою независимость, никогда не знают, – и это превосходно, – что независимость сама по себе ничего не дает, кроме прав совершеннолетия, кроме места между пэрами, кроме признания гражданской способности совершать акты – и только.
Какой же акт возвестится нам с высоты Капитолия и Квиринала, что провозгласится миру на римском Форуме или на том балконе, с которого папа века благословлял «вселенную и город»?
Провозгласить «независимость» sans phrases мало. А другого ничего нет… И мне подчас кажется, что в тот день, когда Гарибальди бросит свой ненужный больше меч и наденет тогу virilis[631] на плечи Италии, ему останется всенародно обняться на берегах Тибра с своим maestro Маццини и сказать с ним вместе: «Ныне отпущаеши!»
Я это говорю за них, а не против них.
Будущность их обеспечена, их два имени станут высоко и светло во всей Италии от Фьюме до Мессины и будут подыматься выше и выше во всей печальной Европе по мере исторического понижения и измельчания ее людей.
Но вряд пойдет ли Италия по программе великого карбонаро и великого воина; их религия совершила чудеса, она разбудила мысль, она подняла меч, это труба, разбудившая спящих, знамя, с которым Италия завоевала себя… Половина идеала Маццини исполнилась, и именно потому, что другая часть далеко перехватывала через возможное. Что Маццини теперь уж стал слабее – в этом его успех и величие; он стал беднее той частию своего идеала, которая перешла в действительность, это слабость после родов. В виду берега Колумбу стоило плыть и нечего было употреблять все силы своего неукротимого духа. Мы в нашем круге испытали подобное… Где сила, которую придавала нашему слову борьба против крепостного права, против отсутствия всякого суда, всякой гласности?
Рим – Америка Маццини… Дальнейших зародышей viables[632] в его программе нет – она была рассчитана на борьбу за единство и Рим.
– А демократическая республика?
Это та великая награда за гробом, которой напутствовались люди на деяния и подвиги и в которую горячо и искренно верили и проповедники, и мученики…
К ней идет и теперь часть твердых стариков, закаленных сподвижников Маццини, непреклонных, не сдающихся, неподкупных, неутомимых каменщиков, которые вывели фундаменты новой Италии и, когда недоставало цемента, давали на него свою кровь. Но много ли их? И кто пойдет за ними?
Пока тройное ярмо немца, Бурбона и папы давило шею Италии, эти энергические монахи-воины ордена св. Маццини находили везде сочувствие. Принчипессы[633] и студенты, ювелиры и доктора, актеры и попы, художники и адвокаты, все образованное в мещанстве, все поднявшее голову между работниками, офицеры и солдаты – все тайно, явно было с ними, работало для них. Республики хотели немногие, независимости и единства – все. Независимости они добились, единство на французский манер им опротивело, республики они не хотят. Современный порядок дел во многом итальянцам по плечу, им, туда же, хочется представлять «сильную и величественную» фигуру в сонме европейских государств и, найдя эту bella е grande figura[634] в Викторе-Эммануиле, они держатся за него[635]. Представительная система в ее континентальном развитии действительно всего лучше идет, когда нет ничего ясного в голове или ничего возможного на деле. Это – великое покамест, которое перетирает углы и крайности обеих сторон в муку и выигрывает время. Этим жерновом часть Европы прошла, другая пройдет, и мы, грешные, в том числе. Чего Египет – и тот въехал на верблюдах в представительную мельницу, подгоняемый арапником.
Я не виню ни большинство, плохо приготовленное, усталое, трусоватое, еще больше не виню массы, так долго оставленные на воспитании клерикалов, я не виню даже правительство – да и как же его винить за ограниченность, за неуменье, за недостаток порыва, поэзии, такта? Оно родилось в Кариньянском дворце среди ржавых готических мечей, пудреных старинных париков и накрахмаленного этикета маленьких дворов с огромными притязаниями.
Любви оно не вселило к себе, совсем напротив, но от этого оно не слабже стало. Я был удивлен в 1863 общей нелюбовью в Неаполе к правительству. В 1867 в Венеции я видел без малейшего удивления, что через три месяца после освобождения его терпеть не могли. Но при этом я еще яснее увидел, что бояться ему нечего, если оно само не наделает ряда колоссальных глупостей, хотя и они ему сходят с рук необыкновенно легко.
Пример того и другого перед глазами, я его приведу в нескольких строках.
К разным каламбурам, которыми правительства иногда удостоивают отводить народам глаза, вроде «Prisonniers de la paix»[636] Людовика-Филиппа, «Империя – мир» Людовика-Наполеона, Рикасоли прибавил свой – и закон, которым закреплял большую часть достояния духовенству, назвал законом «о свободе (или независимости) церкви в свободном государстве». Все недоросли либерализма, все люди, не идущие дальше заглавия, обрадовались. Министерство, скрывая улыбку, торжествовало победу; сделка была явным образом выгодна духовенству. Явился бельгийский грешник и мытарь, за которого спрятались отцы-иезуиты. Он привез с собой груды золота, цвет которого в Италии давно не видали, и предлагал большую сумму правительству, с тем чтоб обеспечить духовенству законное владение имениями, выпытанными на духу, набранными у умирающих преступников и всяких нищих духом.
Правительство видело одно – деньги; дураки – другое: американскую свободу церкви в свободном государстве. Теперь же в моде прикидывать европейские учреждения на американский ярд. Герцог Персиньи находит неумеренное сходство между второй империей и первой республикой нашего времени.
Однако как ни хитрили Рикасоли и Шиаола, камера, составленная очень пестро и посредственно, стала понимать, что игра была подтасована, и подтасована без нее. Банкир прикидывался импрезарием и старался скупать итальянские голоса, но на этот раз – дело было в феврале – камера охрипла. В Неаполе подняли ропот, в Венеции созвали сходку в театр Малибран для протеста. Рикасоли велел запереть театр и поставить часовых. Без сомнения, из всех промахов, которые можно было сделать, нельзя было ничего придумать глупее. Венеция, только что освобожденная, хотела воспользоваться оппозиционным правом – и была полицейски подрезана. Собираться для празднования короля и подносить букеты al gran comandatore[637] Ламармора ничего не значит. Если б венецианцы хотели делать сходки для празднования австрийских архидюков, им, конечно, позволили бы. Опасности сходка в театре Малибран не представляла никакой. Камера встрепенулась и спросила отчета. Рикасоли отвечал дерзко, высокомерно, как подобает последнему представителю Рауля Синей Бороды, средневековому графу и феодалу. Камера, «уверенная, что министерство не желает уменьшить право сходок», хотела перейти к очереди. Рауль, взбешенный уже тем, что его закон «о свободе церкви», в котором он не сомневался, стал проваливаться в комитетах, объявил, что он не может принять ordre du jour motivé[638]. Обиженная камера вотировала против него. За такую продерзость он на другой день отсрочил камеру, на третий распустил, на четвертый думал еще о какой-то крутой мере, но, говорят, Чальдини сказал королю, что на войско рассчитывать трудно.
Бывали примеры, что правительства, зарапортовавшись, приискивали дельный предлог, чтоб сделать гадость или скрыть ее, а эти господа сыскали самый нелепый предлог, чтоб засвидетельствовать свое поражение. Если правительство будет дальше и резче идти этим путем, может, оно и сломит себе шею; рассчитывать, предвидеть можно только то, что сколько-нибудь покорено разуму; всемогущество безумия не имеет границ, хотя и имеет почти всегда возле какого-нибудь Чальдини, который в опасную минуту выльет шайку холодной воды на голову.
А если Италия вживется в этот порядок, сложится в нем, она его не вынесет безнаказанно. Такого призрачного мира лжи и пустых слов, фраз без содержания трудно переработать народу менее бывалому, чем французы. У Франции все не в самом деле, но все есть, хоть для вида и показа; она, как старики, впавшие в детство, увлекается игрушками; подчас и догадывается, что ее лошади деревянные, но хочет обманываться. Италия не совладает с этими тенями китайского фонаря, с лунной независимостью, освещаемой в три четверти тюльерийским солнцем, с церковью, презираемой и ненавидимой, за которой ухаживают, как за безумной бабушкой в ожидании ее скорой смерти. Картофельное тесто парламентаризма и риторика камер ие даст итальянцу здоровья. Его забьет, сведет с ума эта мнимая пища и не в самом деле борьба. А другого ничего не готовится. Что же делать? Где выход? Не знаю, разве в том, что, провозгласивши в Риме единство Италии, вслед за тем провозгласить ее распадение на самобытные, самозаконные части, едва связанные между собой. В десяти живых узлах может больше выработаться, если есть чему вырабатываться; оно же и совершенно в духе Италии.
…Середь этих рассуждений мне попалась брошюра Кине: «Франция и Германия»; я ей ужасно обрадовался; не то чтоб я особенно зависел от суждений знаменитого историка-мыслителя, которого лично очень уважаю, но я обрадовался не за себя.
В старые годы в Петербурге один приятель, известный своим юмором, найдя у меня на столе книгу берлинского Мишле «о бессмертии духа», оставил мне записочку следующего содержания: «Любезный друг, когда ты прочтешь эту книгу, потрудись сообщить мне вкратце, есть бессмертие души или нет. Мне все равно, но желал бы знать для успокоения родственников». Вот для родственников – тои я рад тому, что встретился с Кине. Наши друзья до сих пор, несмотря на заносчивую позу, которую многие из них приняли относительно европейских авторитетов, их больше слушают, чем своего брата. Оттого-то я и старался, когда мог, ставить свою мысль под покровительство европейской нянюшки. Ухватившись за Прудона, я говорил, что у дверей Франции не Катилина, а смерть; держась за полу Стюарта Милля, я твердил об английском китаизме и очень доволен, что могу взять за руку Кине и сказать: «Вот и почтенный друг мой Кине говорит в 1867 о латинской Европе то, что я говорил обо всей в 1847 и во все последующие».
Кине с ужасом и грустью видит понижение Франции, размягчение ее мозга, ее омельчание. Причины он не понимает, ищет ее в отклонении Франции от начал 1789 года, в потере политической свободы, и потому в его словах из-за печали сквозит скрытая надежда на выздоровление возвращением к серьезному парламентскому режиму, к великим принципам революции.
Кине не замечает, что великие начала, о которых он говорит, и вообще политические идеи латинского мира потеряли свое значение, их пружина доиграла и чуть ли не лопнула. Les principes de 1789[639] не были фразой, но теперь стали фразой, как литургия и слова молитвы. Заслуга их огромна: ими, через них Франция совершила свою революцию, она приподняла завесу будущего и, испуганная, отпрянула.
Явилась дилемма:
Или свободные учреждения снова коснутся заветной завесы, или – правительственная опека, внешний порядок и внутреннее рабство.
Если б в европейской народной жизни была одна цель, одно стремление, та или другая сторона взяла бы давно верх. Но так, как сложилась западная история, она привела к вечной борьбе. В основном бытовом факте двойного образования лежит органическое препятствие последовательному развитию. Жить в две цивилизации, в два пласта, в два света, в два возраста, жить не целым организмом, а одной частью его, употреблять на топливо и корм другую и повторять о свободе и равенстве становится труднее и труднее.
Опыты выйти к более гармоническому, уравновешенному строю не имели успеха. Но если они не имели успеха в данном месте, это больше доказывает неспособность места, чем ложность начала.
В этом-то и лежит вся сущность дела.
Северо-Американские Штаты с своим единством цивилизации легко опередят Европу, их положение проще. Уровень их цивилизации ниже западноевропейского, но он один, и до него достигают все, и в этом их страшная сила.
Двадцать лет тому назад Франция рванулась титанически к другой жизни, борясь впотьмах, бессмысленно, без плана и другого знания, кроме знания нестерпимой боли; она была побита «порядком и цивилизацией», а отступил победитель. Буржуазии пришлось за печальную победу свою заплатить всем, что она выработала веками усилий, жертв, войн и революций, лучшими плодами своего образования.
Центры сил, пути развития – все изменилось; скрывшаяся деятельность, подавленная работа общественного пересоздания бросились в другие части, за французскую границу. Как только немцы убедились, что французский берег понизился, что страшные революционные идеи ее поветшали, что бояться ее нечего, – из-за крепостных стен прирейнских показалась прусская каска.
Франция все пятилась, каска все выдвигалась. Своих Бисмарк никогда не уважал, он навострил оба уха в сторону Франции, он нюхал воздух оттуда, и, убедившись в прочном понижении страны, он понял, что время Пруссии настало. Понявши, он заказал план Мольтке, заказал иголки оружейникам и систематически, с немецкой бесцеремонной грубостию забрал спелые немецкие груши и ссыпал смешному Фридриху-Вильгельму в фартух, уверив его, что он герой по особенному чуду лютеранского бога.
Я не верю, чтоб судьбы мира оставались надолго в руках немцев и Гогенцоллернов. Это невозможно, это противно человеческому смыслу, противно исторической эстетике. Я скажу, как Кент Лиру, только обратно: «В тебе, Боруссия, нет ничего, что бы я мог назвать царем». Но все же Пруссия отодвинула Францию на второй план и сама села на первое место. Но все же, окрасив в один цвет пестрые лоскутья немецкого отечества, она будет предписывать законы Европе до тех пор, пока законы ее будут предписывать штыком и исполнять картечью, по самой простой причине: потому что у нее больше штыков и больше картечей.
За прусской волной подымается уже другая, не очень заботясь, нравится это или нет классическим старикам.
Англия хитро хранит вид силы, отошедши в сторону, будто гордая в своем мнимом неучастии… Она почувствовала в глубине своих внутренностей ту же социальную боль, которую она так легко вылечила в 1848 полицейскими палками… Но потуги посильней… и она втягивает далеко хватающие щупальцы свои на домашнюю борьбу.
Франция, удивленная, сконфуженная переменой положения, грозит не Пруссии войной, а Италии, если она дотронется до временных владений вечного отца, и собирает деньги на памятник Вольтеру.
Воскресит ли латинскую Европу дерущая уши прусская труба последнего военного суда, разбудит ли ее приближение ученых варваров?
Chi lo sa?[640]
…Я приехал в Геную с американцами, только что переплывшими океан. Генуя их поразила. Все читанное ими в книгах о старом свете они увидели очью и не могли насмотреться на средневековые улицы, гористые, узкие, черные, на необычайной вышины домы, на полуразрушенные переходы, укрепления и проч.
Мы взошли в сени какого-то дворца. Крик восторга вырвался у одного из американцев: «Как эти люди жили, – повторял он, – как они жили! Что за размеры, что за изящество! Нет, ничего подобного вы не найдете у нас». И он готов был покраснеть за свою Америку. Мы заглянули внутрь огромной залы. Былые хозяева их в портретах, картины, картины, стены, сдавшие цвет, старая мебель, старые гербы, нежилой воздух, пустота и старик кустод[641] в черной вязаной скуфье, в черном потертом сертуке, с связкой ключей… все так и говорило, что это уж не дом, а редкость, саркофаг, пышный след прошедшей жизни.
– Да, – сказал я, выходя, американцам, – вы совершенно правы: люди эти хорошо жили.
(Март 1867).
Примечания
<Глава II>
Впервые опубликовано в ПЗ, 1869 г., стр. 46–63, под заголовком «II. Venezia la bella. (Февраль 1867)». Сохранилась наборная рукопись этой главы в «софийской коллекции» (л. 24, авторская пагинация 40–65); часть стр. 45 оторвана, от слов «чтоб показать, что дуются на Гарибальди» (стр. 471, строка 29) до «Но он был» (стр. 472, строка 2). Недостающий в ней отрывок находится в «пражской коллекции» (ЦГАЛИ, ед. хр. 16, л. 7). На л. 54 об. запись, сделанная Огаревым, в которой, в частности, говорится:
«Вторник. Письма от Герц. не получал. – Стр. 55 и 56 и вставки (на обороте 54-й) в 55-ю в наборе у меня нет. Я их потерял или вы просто не присылали? Только отыскать не могу и посылаю стран. в рукописи, а до того все поправил и теперь же и посылаю»… Печатается по тексту ПЗ.
Venezia la bella. – Герцен был в Венеции в феврале 1867 г., когда там широкой популярностью пользовалась песенка «La bella Venezia»; возможно, отсюда и возникло название главы. Известно также стихотворение А. Григорьева «Venezia la bella», в котором описание Италии дано в романтически приподнятых тонах («Современник», 1858, № 12).
…на развалинах французского трона явилась «единая и нераздельная» республика и на развалинах этой республики явился бы солдат, бросивший в льва по-корсикански стилет, отравленный Австрией. – Республика была провозглашена во Франции в сентябре 1792 г. после свержения монархии Бурбонов. Во время итальянской кампании 1796–1797 гг. Наполеон Бонапарт, уроженец Корсики, захватил Венецию, эмблемой которой являлась фигура льва св. Марка. По заключенному Наполеоном от имени французской Директории с австрийской империей мирному договору в Кампо-Формио в октябре 1797 г. Венеция передавалась Австрии в качестве компенсации за ее уступки Франции на Рейне.
…первый карнавал на воле после семидесятилетнего пленения. – В 1867 г. исполнилось семьдесят лет с того времени, как в 1797 г. по Кампо-Формийскому миру Венеция утратила свою самостоятельность и была подчинена Австрийской империи, под властью которой находилась, за исключением короткого времени, вплоть до 1866 г. В 1866 г. в результате австро-итальянского соглашения после австро-прусской войны Венеция вошла в состав Итальянского королевства.
…без кантаридности… – Без эротической фривольности (от франц. cantharide – шпанская муха; порошок из них применялся в качестве средства, возбуждающего чувственность).
…вроде Бисмарковой иголки, чтоб усилить и сделать неотразимее выстрелы. – Герцен имеет в виду игольчатое ружье с ударником, изобретенное Дрейзе, заряжавшееся с казенной части. Хотя игольчатое ружье было принято на вооружение прусской армии в 1841 г., но только при Бисмарке в середине 60-х годов оно начало широко применяться. В австро-прусской войне 1866 г. игольчатое ружье дало прусским войскам решающий перевес над австрийской армией.
Мой провожатый… – Герцен был с графом Хотомским.
Я ~ поехал встречать Гарибальди. – Гарибальди прибыл в Венецию 26 февраля 1867 г. из Флоренции для участия в выборах в палату депутатов на стороне левой оппозиции. Гарибальди хотел использовать свой приезд для ускорения подготовки похода на Рим, без освобождения которого не могло быть завершено воссоединение Италии.
…принцу Амедею были приказаны его отцом все мелкие неделикатности, вся подленькая пикировка… – Принц Амедей, находившийся в Венеции во время пребывания Гарибальди, демонстративно игнорировал его и всячески стремился подорвать его популярность. Демонстрации в честь Гарибальди принц Амедей пытался представить выражением верноподданнических чувств к Савойской династии, превратить в чествования королевского дома и его лично.
…Гарибальди им подарил две короны двух Сицилий! – См. комментарий к стр. 261.
…после лондонского свиданья в 1864. – О встрече с Гарибальди в Лондоне в 1864 г. Герцен рассказал в главе «Camicia rossa».
…он ожил в Киожии, где его ждали лодочники и рыбаки… – Киоджио, город рыбаков и моряков, расположенный на островах и лагунах Адриатического моря южнее Венеции, Гарибальди посетил 28 февраля 1867 г.
Храбрый генерал Ламармора и неутешный вдовец Рикасоли, со всеми вашими Шиаолами, Депретисами, вы уж отложите попеченье разрушить эту связь… – Генерал Ламармора командовал итальянской армией во время войны с Австрией в 1866 г. и был одним из главных виновников поражения Италии в этой войне; «неутешным вдовцом» Герцен именует премьер-министра Риказоли, потерявшего в 1852 г. жену и вторично не женившегося. Ламармора и Риказоли намеренно ставили армию волонтеров, которой командовал Гарибальди, в тяжелые условия. Во время избирательной кампании в феврале-марте 1867 г. итальянское правительство чинило бесконечные препятствия, инсценировало направленные против Гарибальди провокационные выступления. Риказоли обратился с письмом к Гарибальди, в котором в вызывающем и оскорбительном тоне потребовал от него возвращения на о-в Капрера. В аналогичном духе действовал министр финансов Шиалоя и морской министр Депретис, заменивший после 13 февраля 1867 г. (в дни, когда Герцен был в Венеции) Шиалоя на посту министра финансов.
…что ждет Италию ~ Ту ли, которую проповедовал Маццини, ту ли, к которой ведет Гарибальди… ну, хоть ту ли, которую осуществлял Кавур? – Маццини призывал итальянский народ к созданию единой демократической республики. Гарибальди возглавлял вооруженные силы волонтеров и объединял народ Италии в борьбе за создание единого итальянского государства. Ради единства Италии он поступался республиканскими принципами и шел на компромисс с итальянскими монархистами содействуя созданию в Италии единого королевства. Кавур проводил политику объединения Италии в интересах имущих классов – дворянствя и буржуазии, осуществляя это с помощью династических войн и дипдо матических маневров.
…дикаря в рубахе, одиноко гребущего свою комягу, отправляясь ~ на свиданье с ой императором Цимисхием. – Свидание великого князя Святослава Игоревича с византийским императором Цимисхием состоялось на Дунае в 971 г. в связи с заключением мира между ними после войны 968–971 гг.
…Помнится, я упоминал об ответе Томаса Карлейля мне, когда я ему говорил о строгостях парижской ценсуры. – Ответ Т. Карлейля на замечание о строгостях наполеоновской цензуры Герцен приводил в своей статье «„Renaissance“ par J. Michelet» (см. т. XII наст. изд.).
…с высоты Капитолия и Квиринала, что провозгласится миру на римском Форуме, или на том балконе, с которого папа века благословлял «вселенную и город»? – Капитолий и Квиринал – названия двух из семи римских холмов. В древнем Риме Капитолий являлся центром религиозной и политической жизни, на Квиринале в XIV–XVIII веках был сооружен папский дворец; на площади Форум происходили народные собрания и ораторы обращались с речами к народу. В Ватиканском дворце имеется балкон, носящий назанио loggia délia benedizione, с которого папа показывался римскому народу и благословлял его и весь католический мир.
Чего Египет – и тот въехал на верблюдах в представительную мельницу, подгоняемый арапником. – Правитель Египта Мухаммед Али в первой половине XIX века осуществил реформы, характерной чертой которых являлось сочетание сохраненных феодальных отношений с вводимыми буржуазными формами правления.
Оно родилось в Кариньянском дворце… – Намек на царствовавшую в Италии Савойскую династию. Первым королем объединенной Италии стал Виктор Эммануил П сын Карла Альберта, принца Кариньянского, резиденцией которого бы Кариньянский дворец в Турине, где 14 марта 1820 г. родился будущий король Италии.
Я был удивлен в 1863 общей нелюбовью в Неаполе к правительству. – Свои впечатления от поездки в Неаполь в октябре 1863 г. Герцен изложил в статье «С континента. Письмо из Неаполя» (см. т. XVII наст. изд.).
…«Империя – мир» Людовика-Наполеона… – Лозунг «Империя – это мир» был впервые выдвинут Луи Наполеоном Бонапартом, в целях завоевания популярности и привлечения на сторону империи большинства населения Франции, 10 октября 1852 г. в Бордо во время агитационной поездки по Франции накануне провозглашения Второй империи,
…закон ~ закреплял большую часть достояния духовенству, назвал законом «о свободе (или независимости) церкви в свободном государств в». – Внесенный правительством Риказоли на рассмотрение итальянского парламента 17 января 1867 г. законопроект, разработанный при участии министра Шиалоя, предусматривал предоставление духовенству церковных земель за выкуп на льготных условиях в полную и безраздельную собственность. Маскируя подлинные цели законопроекта, правительство назвало его законом «О свободе церкви и ликвидации церковного имущества». В письме к Н. Огареву от 3 февраля 1867 г. Герцен подробно излагает суть этого законопроекта.
Явился бельгийский грешник и мытарь, за которого спрятались отцы-иезуиты. – Остро нуждаясь в деньгах, итальянское? правительство поспешило, не дожидаясь решения парламента, дать согласие на предложение бельгийского банкира Лагран-Димонсо, являвшегося ставленником римского папы. Согласно заключенному соглашению, банкир должен был в течение четырех лет выплатить итальянскому правительству всю сумму выкупных платежей за церковные земли, которую церковь впоследствии должна была ему вернуть. Эта хитроумно задуманная мошенническая операция обеспечила бы за счет ограбления народа сохранение церковных земель за церковью, сулила большие барыши бельгийскому банкиру и была выгодна правящей верхушке Италии.
Герцог Персиньи находит неумеренное сходство между второй империей и первой республикой нашего времени. – Выйдя в отставку в 1863 г., Персиньи в своих многочисленных выступлениях восхвалял бонапартистский режим как наиболее демократический из всех современных форм правления, якобы наилучшим образом гарантирующий свободу, подобно республиканскому режиму в Соединенных Штатах Америки.
…камера ~ стала понимать, что игра была подтасована, и подтасована без нее. – Комитеты парламента, изучавшие законопроект о «свободе церкви», высказались против его утверждения. В ряде провинций Италии возникло движение протеста. 2 февраля 1867 г. Риказоли предписал префектам Венецианской провинции запретить всякого рода сборища, что вызвало запрос в парламенте. Палата выразила недоверие правительству, но Риказоли 13 февраля 1867 г. с согласия короля распустил палату и назначил новые выборы.
Собираться для празднования короля и подносить букеты al granсо-mandatoreЛамармора ничего не значит. – 7 ноября 1866 г. в Венецию прибыл король Италии Виктор Эммануил II, где ему была устроена торжественная встреча. Муниципалитет Венеции обратился тогда же к генералу Ламармора, находившемуся в отставке, с письмом, в котором от имени венецианцев выражал благодарность за его «заслуги» в деле освобождения Венеции от австрийского ига.
…мне попалась брошюра Кине: «Франция и Германия»… – Брошюра Е. Quinet «France et Allemagne» была опубликована в Париже в 1867 г.
…книгу берлинского Мишле «о бессмертии духа»… – Книга профессора берлинского университета К. Михелета (Michelet) «Vorlesungen über die Persönlichkeit Gottes und die Unsterblichkeit der Seele oder die ewige Persönlichkeit des Geistes», Berlin, 1841.
Ухватившись за Прудона, я говорил, что у дверей Франции не Катилина, а смерть… – Говоря о торжестве реакции и кризисе буржуазной демократии во Франции в связи с поражением революции 1848–1849 гг., Герцен в книге «С того берега» (глава «Omnia mea mecum porto»), a также в «Письмах из Франции и Италии» (письмо четырнадцатое) и в гл. XLI «Былого и дум» ссылается на фразу Прудона из его статьи «Philosophie du 10 mars» (статья вторая): «Ce n’est pas Catilina <…> qui est à vos portes: c’est la mort» («Le voix du Peuple» от 29 марта 1850 г.). Прудон в Данном случае перефразировал французское выражение «Catilina est à nos Portes!», восходящее в свою очередь к латинскому «Hannibal ad portas!», (клич, возвещавший у римлян крайнюю опасность ввиду приближения к Риму войск Ганнибала в 212 г. до н. э.); это выражение, начиная с Цицерона (см. его речь за Мурену, § 84), употреблялось также с именем Катилины, грозившего Риму в 63 г. до н. э. переворотом (см. также комментарий в т. X наст. изд., стр. 482–483).
…держась за полу Стюарта Милля, я твердил об английском китаизме… – Взгляды Милля по вопросу «об английском китаизме», высказанные им в книге «On Liberty» (London, 1859, Chap. III), Герцен вриводит в «Прибавлении» к гл. «Эмиграции в Лондоне». Русский перевод книги Милля, опубликованный в 1861 г. в Лейпциге, был посвящен Герцену. Стр. 481. Les principes des 1789… – Принципы, провозглашенные французской буржуазной революцией 1789 г.: Liberté, Egalité et Fraternité (Свобода, Равенство и Братство).
…Бисмарк ~ заказал план Mольтке ~ забрал спелые немецкие груши и ссыпал смешному Фридриху-Вильгельму в фартух… – Для осуществления планов объединения Германии в период австро-прусской войны 1866 г. Бисмарку был необходим нейтралитет Франции, которого он добился, воспользовавшись внутренним кризисом империи, порожденным политикой Наполеона III. План военной кампании 1866 г. был разработан начальником генерального штаба прусской армии Мольтке. В результате победы в войне Пруссия получила Шлезвиг, Голштинию, Ганновер, Гессен-Кассель, Нассау и Франкфурт. Королем Пруссии был тогда Вильгельм I Фридрих Людвиг, которого Герцен ошибочно называет Фридрихом-Вильгельмом.
Я скажу, как Кент Лиру, только обратно: «В тебе, Боруссия, нет ничего, что бы я мог назвать царем». – Герцен имеет в виду слова гр. Кента из трагедии Шекспира «Король Лир» (акт I, сцена 4): «Я вижу на твоем челе нечто такое, что меня заставляет тебя почитать царем» (ср. в «Капризах и раздумьях» – т. II наст. изд., стр. 92). Боруссия – новолатинское название Пруссии.
Англия ~ почувствовала в глубине своих внутренностей ту же социальную боль ~ Но потуги посильней… и она втягивает далеко хватающие щупальцы свои на домашнюю борьбу. – В 1860-е годы рабочее движение в Англии значительно активизировалось, чему содействовала деятельность I Интернационала. Английское правительство вынуждено было пойти на расширение избирательных прав населения (реформа 1867 г.) и улучшение рабочего законодательства.
Франция ~ грозит ~ Италии, если она дотронется до временных владений вечного отца… – Правительство Наполеона III, стремясь помешать возникновению сильного итальянского государства и желай сохранить свое влияние в Италии, противодействовало присоединению Рима к Итальянскому королевству и поддерживало своими вооруженными силами светскую власть папы в Римской области. С заявлениями в этом духе правительство Второй империи выступало в 1867 г.
616. Красавица Венеция (итал.). – Ред.
617. дворце дожей (итал.). – Ред.
618. народ веселится (франц.). – Ред.
619. отделений (франц. succursale). – Ред.
620. Год спустя я видел карнавал в Ницце. Какая страшная разница, не говоря о солдатах в полном боевом вооружении, ни жандармах, ни комиссарах полиции с шарфами… Сама масса народа, не туристов, дивила меня. Пьяные маски ругались и дрались с людьми, стоявшими в воротах, сильные тумаки сшибали в грязь белых Пьерро.
621. «да здравствует» (итал.). – Ред.
622. «да здравствует друг Гарибальди!» (итал.). – Ред.
623. «русский поэт!» (итал.). – Ред.
624. «славянского художника, скульптора и маэстро» (итал.). – Ред.
625. приказ о приводе (франц.). – Ред.
626. «Дай дорогу, – остановись» (итал.). – Ред.
627. «Железная дорога, синьор», вместо ferrovia, Signore (итал.). – Ред.
628. переполох (франц.). – Ред.
629. намерений (франц.). – Ред.
630. стремлением (лат.). – Ред.
631. совершеннолетия (лат.). – Ред.
632. жизнеспособных (франц.). – Ред.
633. принцессы (итал. principessa). – Ред.
634. прекрасную и величественную фигуру (итал.). – Ред.
635. Один милейший венгерец, граф С<андор> Т<елеки>, служивший потом в Италии кавалерийским полковником, смеясь как-то над мишурной роскошью флорентийских щеголей, сказал мне: «Помните бег в Москве или гулянье?. Глупо, но имеет характер: кучер налит вином, шапка набекрень, лошади в несколько тысяч рублей и барин замирает в блаженстве и соболях. А тут тощий граф какой-нибудь заложит чахлых кляч, с тиком в ногах, прядущих головой, и тот же неуклюжий, худенький Жакопо, который у него садовник и повар, сидит на козлах, дергает вожжи, одетый в ливрею не по мерке, а граф просит его: «Жакопо, Жакопо fate una grande е bella figura» <«сделайте величественную и прекрасную фигуру» (итал.)>. Я прошу у графа Т. ссудить меня этим выражением.
636. «Пленников мира» (франц.). – Ред.
637. великому командиру (итал.). – Ред.
638. мотивированный переход к очередным делам (франц.). – Ред.
639. Принципы 1789 года (франц.). – Ред.
640. Кто знает? (итал.). – Ред.
641. сторож (итал. custode). – Ред.