Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 76
– Убежденный человек не может и не должен чувствовать противоречий в своих взглядах, – сказал он ему; рыженький, отскочив от него, спросил недоверчиво, с удивлением:
– Это вы – серьезно?
Стратонов не ответил; он редко отвечал на вопросы, обращенные к нему. Ленивенький Тагильский напоминал Самгину брата Дмитрия тем, что служил для своих друзей памятной книжкой, где записаны в хорошем порядке различные цифры и сведения. Был он избалован, кокетлив, но памятью своей не гордился, а сведения сообщал снисходительным и равнодушным тоном первого ученика гимназии, который, кончив учиться, желал бы забыть все, чему его научили. Его фарфоровое, розовое лицо, пухлые губы и неопределенного цвета туманные глаза заставляли ждать, что он говорит женственно мягко, но голосок у него был сухозвонкий, кисленький и как будто злой. Людей власть имущих, правивших государством, он ругал:
– Ослы. Идиоты. Негодяи.
Выругавшись, рассматривал свои ногти или закуривал тоненькую, «дамскую» папиросу и молчал до поры, пока его не спрашивали о чем-нибудь. Клим находил в нем и еще одно странное сходство – с Диомидовым; казалось, что Тагильский тоже, но без страха, уверенно ждет, что сейчас явятся какие-то люди, – может быть, идиоты, – и почтительно попросят его:
«Пожалуйте управлять нами!»
Рыженького звали Антон Васильевич Берендеев. Он был тем интересен, что верил в неизбежность революции, но боялся ее и нимало не скрывал свой страх, тревожно внушая Прейсу и Стратонову:
– Совершенно необходимо, чтоб революция совпала с религиозной реформацией, – понимаете? Но реформация, конечно, не в сторону рационализма наших южных сект, – избави боже!
Выкатывая белые глаза, Стратонов успокаивал его:
– От уклона в эту сторону мы гарантированы, наш мужик – мистик.
– А все эти штундисты, баптисты, а?
Тагильский, громко высморкав широкий, розовый нос, поучительно заметил:
– Говорить надо точнее: не о реформации, которая ни вам, ни мне не нужна, а о реформе церковного управления, о расширении прав духовенства, о его экономическом благоустройстве…
Берендеев крикливо вставил:
– О реформе воспитания сельского духовенства, о необходимости перевоспитать его!
– С деревней у нас будет тяжелая возня, – сказал Самгин, вздохнув.
– Очень! – тревожно крикнул Берендеев и, взмахнув руками, повторил тише, таинственно: – Очень!
Стратонов встал, плотно, насколько мог, сдвинул кривые ноги, закинул руки за спину, выгнул грудь, – все это сделало его фигуру еще более внушительной.
– Мы, люди, – начал он, отталкивая Берендеева взглядом, – мы, с моей точки зрения, люди, на которых историей возложена обязанность организовать революцию, внести в ее стихию всю мощь нашего сознания, ограничить нашей волей неизбежный анархизм масс…
Тагильский, приподняв аккуратно причесанную светловолосую голову, поморщился в сторону Стратонова и звонко прервал его речь:
– Вы все еще продолжаете чувствовать себя на первом курсе, горячитесь и забегаете вперед. Думать нужно не о революции, а о ряде реформ, которые сделали бы людей более работоспособными и культурными.
Прейс молчал, бесшумно барабаня пальцами по столу. Он был вообще малоречив дома, высказывался неопределенно и не напоминал того умелого и уверенного оратора, каким Самгин привык видеть его у дяди Хрисанфа и в университете, спорящим с Маракуевым.
Пояркова Клим встретил еще раз. Молча просидев часа полтора, напившись чаю, Поярков медленно вытащил костлявое и угловатое тело свое из глубокого кресла и, пожимая руку Прейса, сказал угрюмо:
– Ну, кажется, здесь окончательно выработали схему, обязательную для событий завтрашнего дня.
И, не простясь с другими, Поярков ушел, а Клим, глядя в его сутуловатую спину, подумал, что Прейс – прав: этот – чужой и стесняет.
Как везде, Самгин вел себя в этой компании солидно, сдержанно, человеком, который, доброжелательно наблюдая, строго взвешивает все, что видит, слышит и, не смущаясь, не отвлекаясь противоречиями мнений, углубленно занят оценкой фактов. Тагильский так и сказал о нем Берендееву:
– Ты бы, Антон, брал в пример себе Самгина, – он не забывает, что теории строятся на фактах и проверяются фактами.
Были часы, когда Климу казалось, что он нашел свое место, свою тропу. Он жил среди людей, как между зеркал, каждый человек отражал в себе его, Самгина, и в то же время хорошо показывал ему свои недостатки. Недостатки ближних очень укрепляли взгляд Клима на себя как на человека умного, проницательного и своеобразного. Человека более интересного и значительного, чем сам он, Клим еще не встречал.
Но наедине с самим собою Клим все-таки видел себя обреченным на участие в чем-то, чего он не хотел делать, что противоречило основным его чувствованиям. Тогда он вспоминал вид с крыши на Ходынское поле, на толстый, плотно спрессованный слой человеческой икры. Пред глазами его вставал подарок Нехаевой – репродукция с картины Рошгросса: «Погоня за счастьем» – густая толпа людей всех сословий, сбивая друг друга с ног, бежит с горы на край пропасти. Унизительно и страшно катиться темненькой, безличной икринкой по общей для всех дороге к неустранимой гибели. Он еще не бежит с толпою, он в стороне от нее, но вот ему уже кажется, что люди всасывают его в свою гущу и влекут за собой. Затем вспоминалось, как падала стена казармы, сбрасывая с себя людей, а он, воображая, что бежит прочь от нее, как-то непонятно приблизился почти вплоть к ней. В такие часы Самгин ощущал, что его наполняет и раздувает ветер унылой злости на всех людей и даже – немного – на себя самого.
Как-то вечером, идя к Прейсу, Клим услыхал за собою быстрые, твердые шаги; показалось, что кто-то преследует его. Он обернулся и встал лицом к лицу с Кутузовым.
– Примечательная походка у вас, – широко улыбаясь в бороду, снова отросшую, заговорил Кутузов негромко, но весело. – Как будто вы идете к женщине, которую уже разлюбили, а? Ну, как живете?
И слова его и грубоватая благосклонность не понравились Климу. Оглянувшись, он сказал:
– Я слышал, что вас выпустили на поруки?
– Именно. Разумеется – без права путешествовать. Но я боюсь растолстеть и – путешествую.
Обмениваясь незначительными фразами, быстро дошли до подъезда Прейса, Кутузов ткнул пальцем в кнопку звонка, а другую руку протянул Климу.
– Я тоже сюда, – сказал Самгин.
– Вот как? М-да… тем лучше!
Кутузов толкнул Клима плечом в дверь, открытую горничной, и, взглянув в ту сторону, откуда пришел, похлопал горничную по плечу:
– Цветешь, Казя? Оказия! О Казя, я тебя люблю!
– И я вас, – ответила горничная весело и пытаясь взять пальто из рук Кутузова, но он сам повесил его на вешалку.
«Демократический жест», – отметил Самгин.
Прейс встретил их с радостью и смущением.
– Ты свободен?
– Как видишь.
Войдя наверх в аскетическую комнату, Кутузов бросил тяжелое тело свое на койку и ухнул:
– Ух! Скажи-ко, чтоб дали чаю.
– А я не знал, что вы знакомы, – как бы извиняясь пред Климом, сказал Прейс, присел на койку и тотчас же начал выспрашивать Кутузова, откуда он явился, что видел.
Самгин чувствовал себя несколько неловко. Прейс, видимо, считал его посвященным в дела Кутузова, а Кутузов так же думал о Прейсе. Он хотел спросить: не мешает ли товарищам, но любопытство запретило ему сделать это.
Свесив с койки ноги в сапогах, давно не чищенных, ошарканных галошами, опираясь спиною о стену, Кутузов держал в одной руке блюдце, в другой стакан чаю и говорил знакомое Климу:
– Марксята плодятся понемногу, но связями с рабочими не хвастаются и все больше – насчет теории рассуждают, к практике не очень прилежны. Некоторые молодые пистолеты жаловались: романтика, дескать, отсутствует в марксизме, а вот у народников – герои, бомбы и всякий балаган.
– А – в Казани? В Харькове? – спрашивал Прейс, щелкая пальцами.
Самгину казалось, что хотя Прейс говорит дружески, а все-таки вопросы его напоминали отношение Лютова к барышне на дачах Варавки, – отношение к подчиненному.
Вынув из кармана пиджака папиросную коробку, Кутузов заглянул одним глазом в ее пустоту, швырнул коробку на стол.
– Вы, Самгин, не курите? Жаль. Некоторые вредные привычки весьма полезны для ближних.
Клим впервые видел его таким веселым. Полулежа на койке, Кутузов рассказывал:
– Из Брянска попал в Тулу. Там есть серьезные ребята. А ну-ко, думаю, зайду к Толстому? Зашел. Поспорили о евангельских мечах. Толстой сражался тем тупым мечом, который Христос приказал сунуть в ножны. А я – тем, о котором было сказано: «не мир, но меч», но против этого меча Толстой оказался неуязвим, как воздух. По отношению к логике он весьма своенравен. Ну, не понравились мы друг другу.
Чтобы напомнить о себе, Самгин сказал:
– Удивительно русское явление – Толстой.
– Именно, – согласился Кутузов и прибавил: – А потому и вредное.
– Кому? – спросил Клим. Кутузов, позевнув, ответил:
– Истории, которой решительно надоели всякие сантименты.
Прейс тоже как-то вскользь и задумчиво процитировал:
– «Толстой законченное выражение русской, деревенской стихии».
– Ну – и что же отсюда следует? – спросил Кутузов, спрыгнув с койки и расправляя плечи. Сунув в рот клок бороды, он помял его губами, потом сказал:
– Вы извините нас, Самгин! Борис, поди-ко сюда.
И, взяв Прейса за плечо, подтолкнул его к двери, а Клим, оставшись в комнате, глядя в окно на железную крышу, почувствовал, что ему приятен небрежный тон, которым мужиковатый Кутузов говорил с маленьким изящным евреем. Ему не нравились демократические манеры, сапоги, неряшливо подстриженная борода Кутузова; его несколько возмутило отношение к Толстому, но он видел, что все это, хотя и не украшает Кутузова, но делает его завидно цельным человеком. Это – так.
– Ну-с, я иду, – сказал Кутузов, входя в комнату. – А вы, Самгин?
– Тоже.
На улице, под ветром и острыми уколами снежинок, Кутузов, застегивая пальто, проворчал:
– Тепло живет Прейсик…
– Не совсем понимаю, что его влечет к марксизму, – сказал Клим. Кутузов заглянул в лицо ему, спрашивая:
– Не понимаете? Гм…
А через несколько шагов спросил:
– Есть не хотите?
– Я бы выпил рюмку водки.
– Что ж, выпейте, – разрешил Кутузов, шагнул в лавчонку, явился оттуда с папиросой, воткнутой в бороду, и сказал благосклонно:
– Ну, айда, выпьем водки.
И снова усмешливо заглянул в лицо Клима.
– Пощупали вас жандармы и убедились в политической девственности вашей, да?
Самгин не успел обидеться на грубоватую шутку, потому что Кутузов заботливо и даже ласково продолжал:
– Волновались вы? Нет? Это – хорошо. А я вот очень кипятился, когда меня впервые щупали. И, признаться надо, потому кипятился, что немножко струсил.
В дешевом ресторане Кутузов прошел в угол, – наполненный сизой мутью, заказал водки, мяса и, прищурясь, посмотрел на людей, сидевших под низким, закопченным потолком необширной комнаты; трое, в однообразных позах, наклонясь над столиками, сосредоточенно ели, четвертый уже насытился и, действуя зубочисткой, пустыми глазами смотрел на женщину, сидевшую у окна; женщина читала письмо, на столе пред нею стоял кофейник, лежала пачка книг в ремнях. Клим тоже посмотрел на лицо ее, полузакрытое вуалью, на плотно сжатые губы, вот они сжались еще плотней, рот сердито окружился морщинами, Клим нахмурился, признав в этой женщине знакомую Лютова.
«Очевидно, кабачок этот – место встреч», – подумал он и спросил Кутузова: – Вы здесь бывали?
– Первый раз, – ответил тот, не поднимая головы от тарелки, и спросил с набитым ртом: – Так не понимаете, почему некоторых субъектов тянет к марксизму?
– Не понимаю.
– Клюнем, – сказал Кутузов, подвигая Климу налитую рюмку, и стал обильно смазывать ветчину горчицей, настолько крепкой, что она щипала ноздри Самгина. – Обман зрения, – сказал он, вздохнув. – Многие видят в научном социализме только учение об экономической эволюции, и ничем другим марксизм для них не пахнет. За ваше здоровье!
Выпив водку, он продолжал:
– А наш общий знакомый Поярков находит, что богатенькие юноши марксуют по силе интуитивной классовой предусмотрительности, чувствуя, что как ни вертись, а социальная катастрофа – неизбежна. Однако инстинкт самосохранения понуждает вертеться.
Он съел все, посмотрел на тарелку с явным сожалением и спросил кофе.
– Так вот, значит: у одних – обман зрения, у других – классовая интуиция. Ежели рабочий воспринимает учение, ядовитое для хозяина, хозяин – буде он не дурак – обязан несколько ознакомиться с этим учением. Может быть, удастся подпортить его. В Европах весьма усердно стараются подпортить, а наши юные буржуйчики тоже не глухи и не слепы. Замечаются попыточки организовать классовое самосознание, сочиняют какое-то неославянофильство, Петра Великого опрокидывают и вообще… шевелятся.
Четверо молчаливых мужчин как будто выросли, распухли. Дама, прочитав письмо, спрятала его в сумочку. Звучно щелкнул замок. Кутузов вполголоса рассказывал:
– Новое течение в литературе нашей – весьма показательно. Говорят, среди этих символистов, декадентов есть талантливые люди. Литературный декаданс указывал бы на преждевременное вырождение класса, но я думаю, что у нас декадентство явление подражательное, юнцы наши подражают творчеству жертв и выразителей психического распада буржуазной Европы. Но, разумеется, когда подрастут – выдумают что-нибудь свое.
– Вы знакомы со Стратоновым? – спросил Клим.
– Юрист, дылда такая? Встречал. А что? Головастик, наверное, разовьется в губернатора.
Кутузов вытер бороду салфеткой, закурил и, ласково глядя на папиросу, сказал вздохнув:
– Пора идти. Нелепый город, точно его черт палкой помешал. И все в нем рычит: я те не Европа! Однако дома строят по-европейски, все эдакие вольные и уродливые переводы с венского на московский. Обок с одним таким уродищем притулился, нагнулся в улицу серенький курятничек в три окна, а над воротами – вывеска: кто-то «предсказывает будущее от пяти часов до восьми», – больше, видно, не может, фантазии не хватает. Будущее! – Кутузов широко усмехнулся:
– Быть тебе, Москва, Европой, вот – будущее!
И, вспомнив что-то, торопливо протянул Самгину рублевую бумажку:
– Иду, иду! Заплатите. Всех благ!
Клим спросил еще стакан чаю, пить ему не хотелось, но он хотел знать, кого дожидается эта дама? Подняв вуаль на лоб, она писала что-то в маленькой книжке, Самгин наблюдал за нею и думал:
«Политика дает много шансов быть видимым, властвовать, это и увлекает людей, подобных Кутузову. Но вот такая фигура – что ее увлекает?»
Мысли его растекались по двум линиям: думая о женщине, он в то же время пытался дать себе отчет в своем отношении к Степану Кутузову. Третья встреча с этим человеком заставила Клима понять, что Кутузов возбуждает в нем чувствования слишком противоречивые. «Кутузовщина», грубоватые шуточки, уверенность в неоспоримости исповедуемой истины и еще многое – антипатично, но прямодушие Кутузова, его сознание своей свободы приятно в нем и даже возбуждает зависть к нему, притом не злую зависть.
Женщина встала и, закрыв лицо вуалью, ушла.