Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 75
– Не из тучи гром, – пробормотал Дьяков, жестко посмотрев вослед ушедшему, и подвинул пустой стакан нахмурившейся Варваре.
– Напрасно вы дразните его всегда, – сказала она.
– Имею основание, – отозвался Дьякон и, гулко крякнув, поискал пальцами около уха остриженную бороду. – Не хотел рассказывать вам, но – расскажу, – обратился он к Маракуеву, сердито шагавшему по комнате. – Вы не смотрите на него, что он такой якобы ничтожный, он – вредный, ибо хотя и слабодушен, однако – может влиять. И – вообще… Через подобного ему… комара сын мой излишне потерпел.
Все поведение Дьякона и особенно его жесткая, хотя и окающая речь возбуждала у Самгина враждебное желание срезать этого нелепого человека какими-то сильными агатами.
– Ден десяток тому назад юродивый парень этот пришел ко мне и начал увещевать, чтоб я отказался от бесед с рабочими и вас, товарищ Петр, к тому же склонил. Не поняв состояния его ума, я было начал говорить с ним серьезно, но он упал, – представьте! – на колени предо мной и продолжал увещания со стоном и воплями, со слезами – да! И был подобен измученной женщине, которая бы умоляла мужа своего не пить водку. Говорил, конечно, то же самое: что стремление объединить людей вокруг справедливости ведет к погибели человека. И вопил, что революционеров надобно жечь на кострах, прах же их пускать по ветру, как было поступлено с прахом царя Дмитрия, именуемого Самозванцем.
Дьякон взволновался до того, что на висках и на лбу выступил пот, а глаза выкатились и неестественно дрожали.
«Какое отвратительное лицо», – подумал Самгин.
Вздыхая, как уставшая лошадь, запахивая на коленях поддевку, как он раньше запахивал подрясник, Дьякон басил все более густо.
– Потряс он меня до корней души. Ночевал и всю ночь бредословил, как тифозный. Утром же просил прощения и вообще как бы устыдился. Но…
Дьякон положил руки на стол, как на клавиши рояля, и сказал тихо, как мог:
– Но – сообразите! Ведь он вот так же в бредовом припадке страха может пойти в губернское жандармское управление и там на колени встать…
Клим Самгин внутренне усмехнулся; забавно было видеть, как рассказ Дьякона взволновал Маракуева, – он стоял среди комнаты, взбивая волосы рукою, щелкал пальцами другой руки и, сморщив лицо, бормотал:
– Ах, черт возьми! Вот ерунда! Как же быть? Что ж вы молчали?
Варвара, взглянув на Клима, храбро сообщила:
– Кухарка Анфимьевна в прекрасных отношениях с полицией…
– Кухарка тут не поможет, а надобно место собраний переменить, – сказал Дьякон и почему-то посмотрел на хозяйку из-под ладони, как смотрят на предмет отдаленный и неясный.
Самгин не без удовольствия замечал: Варваре – скучно. Иногда, слушая Дьякона или Маракуева, она, отвернувшись, морщит хрящеватый нос, сжимает тонкие ноздри, как бы обоняя неприятный запах. И можно думать, что она делает это намеренно, так, чтобы Клим заметил ее гримасы. А после каких-то особенно пылких слов Маракуева она невнятно пробормотала о «воспалении печени от неудовлетворенной любви к народу» – фразу, которая показалась Самгину знакомой, он как будто читал ее в одном из грубых фельетонов Виктора Буренина.
Идя домой, он думал, что Маракуева, наверное, скоро снова арестуют, да, вероятно, и Варваре не избежать этого, а это может толкнуть ее еще ближе к революционерам.
«Вот так увеличивают они количество людей, сочувствующих и помогающих им, в сущности, – невольно. Что-нибудь подобное случилось и с Елизаветой Спивак».
Он решил не посещать Варвару, находя, что его любопытство вполне удовлетворено.
В тихой, темной улице его догнал Дьякон, наклонился, молча заглянул в его лицо и пошел рядом, наклонясь, спрятав руки в карманы, как ходят против ветра. Потом вдруг спросил, говоря прямо в ухо Самгина:
– Вы случайно не знаете: где теперь Степан Кутузов?
Клим неприятно повел плечом и зашагал быстрее, ответив:
– Он арестован.
Уйти от Дьякона было трудно, он стал шагать шире, искоса снова заглянул в лицо и сказал напоминающим тоном:
– Его выпустили на поруки.
– Не знаю, где он, – пробормотал Самгин, оглядываясь – куда свернуть? Но переулка не было, а Дьякон говорил:
– Так вот как: сжечь и – пепел по ветру, слышали? Да. А глазенки – детские. Не угодно ли? Дарвин-то – неопровержим, а?
«При чем тут Дарвин, идиот?» – мысленно крикнул Самгин, а вслух сказал суховато, но вежливо:
– Я знал женщину, которая сошла с ума на Дарвине.
– Можно, – согласился Дьякон, качнув головою. – Дарвина я в семинарии опровергал, – задумчиво вспомнил он. – Была такая задача: опровергать Дарвина. Опровергали.
– А зачем вам Кутузов? – спросил Самгин, не надеясь на ответ, но Дьякон ответил:
– Он был единоверен с моим сыном и вообще…
– Мне – сюда! – сказал Клим, остановясь на углу переулка. Дьякон протянул ему свою длинную руку, левой рукою дотронулся до шляпы и пожелал:
– Всего доброго.
Почти весь день лениво падал снег, и теперь тумбы, фонари, крыши были покрыты пуховыми чепцами. В воздухе стоял тот вкусный запах, похожий на запах первых огурцов, каким снег пахнет только в марте. Медленно шагая по мягкому, Самгин соображал:
«Эти люди чувствуют меня своим, – явный признак их тупости… Если б я хотел, – я, пожалуй, мог бы играть в их среде значительную роль. Донесет ли на них Диомидов? Он должен бы сделать это. Мне, конечно, не следует ходить к Варваре».
Думая, он видел пред собою разнообразные лица учеников Маракуева; лицо Дьякона было наиболее антипатичным.
«Почти старик уже. Он не видит, что эти люди относятся к нему пренебрежительно. И тут чувствуется глупость: он должен бы для всех этих людей быть ближе, понятнее студента». И, задумавшись о Дьяконе, Клим впервые спросил себя: не тем ли Дьякон особенно неприятен, что он, коренной русский церковник, сочувствует революционерам?
Незадолго до этого дня пред Самгиным развернулось поле иных наблюдений. Он заметил, что бархатные глаза Прейса смотрят на него более внимательно, чем смотрели прежде. Его всегда очень интересовал маленький, изящный студент, не похожий на еврея спокойной уверенностью в себе и на юношу солидностью немногословных речей. Хотелось понять: что побуждает сына фабриканта шляп заниматься проповедью марксизма? Иногда Прейс, состязаясь с Маракуевым и другими народниками в коридорах университета, говорил очень странно:
– Вспомните, что русский барин Герцен угрожал царю мужицким топором, а затем покаянно воскликнул по адресу царя: «Ты победил, Галилеянин!» Затем ему пришлось каяться в том, что первое покаяние его было преждевременно и наивно. Я утверждаю, что наивность – основное качество народничества; особенно ясно видишь это, когда народники проповедуют пугачевщину, мужицкий бунт.
Фразы этого тона Прейс говорил нередко, и они все обостряли любопытство Самгина к сыну фабриканта. Как-то, после лекции, Прейс предложил Климу:
– Пойдемте ко мне, побеседуем?
Жил Прейс на тихой улице во втором этаже небольшого особняка. Улица была типично московская, деревянная, а этот недавно оштукатуренный особняк казался туго накрахмаленным щеголем, как бы случайно попавшим в ряд стареньких, пестрых домиков. Тяжелую, дубовую дверь крыльца открыла юная горничная в белом переднике и кружевной наколке на красиво причесанной голове. Клим ожидал, что жилище студента так же благоустроено, как сам Прейс, но оказалось, что Прейс живет в небольшой комнатке, окно которой выходило на крышу сарая; комната тесно набита книгами, в углу – койка, покрытая дешевым байковым одеялом, у двери – трехногий железный умывальник, такой же, какой был у Маргариты. Несоответствие франтоватой прислуги с аскетической обстановкой этой комнаты настроило Самгина подозрительно и тревожно.
Чай подала другая горничная, маленькая, толстая, с рябым красным лицом и глупо вытаращенными глазами.
– А лимону – нету, – сказала она с явным удовольствием.
Прейс начал беседу вопросом:
– Говорят – у вас был обыск?
– Да… Недоразумение, – ответил Самгин и выслушал искусный комплимент за сдержанность, с которой он относится к словесным битвам народников с марксистами, – «Битвам не более ожесточенным», – признал Прейс, потирая свои тонкие ладони, похрустывая пальцами. Он тотчас же с легкой иронией прибавил:
– Но ведь мальчики в бабки и обыватели в преферанс играют тоже весьма ожесточенно.
Клим улыбнулся, внимательно следя за мягким блеском бархатных глаз; было в этих глазах нечто испытующее, а в тоне Прейса он слышал и раньше знакомое ему сознание превосходства учителя над учеником. Вспомнились слова какого-то антисемита из «Нового времени»: «Аристократизм древней расы выродился у евреев в хамство».
«К Прейсу это не идет, но в нем сильно чувствуется чужой человек», – подумал Самгин, слушая тяжеловатые, книжные фразы. Прейс говорил о ницшеанстве, как реакции против марксизма, – говорил вполголоса, как бы сообщая тайны, известные только ему.
– Проблемы индивидуального бытия наиболее резко выявляются именно в трагические эпохи смены одного класса другим.
Смугловатое лицо его было неподвижно, только густые, круто изогнутые брови вздрагивали, когда он иронически подчеркивал то или иное слово. Самгин молчал, утвердительно кивая головою там, где этого требовала вежливость, и терпеливо ожидал, когда маленький, упругий человечек даст понять: чего он хочет?
– Мы видим, что в Германии быстро создаются условия для перехода к социалистическому строю, без катастроф, эволюционно, – говорил Прейс, оживляясь и даже как бы утешая Самгина. – Миллионы голосов немецких рабочих, бесспорная культурность масс, огромное партийное хозяйство, – говорил он, улыбаясь хорошей улыбкой, и все потирал руки, тонкие пальцы его неприятно щелкали. – Англосаксы и германцы удивительно глубоко усвоили идею эволюции, это стало их органическим свойством.
– О, да, – сказал Самгин.
Все, что говорил Прейс, было более или менее знакомо из книг, доводы и выводы которых хотя и были убедительны, но – не нужны Самгину. В черненькой паутине типографского шрифта он прозревал и чувствовал такое же посягательство на свободу его мысли и воли, какое слышал в речах верующих людей. Он соглашался, что Август Бебель прав, но находил, что Евгений Рихтер ближе к простой истине, которую так хорошо чувствует, поэтически излагает скромненький историк Козлов. Железная метла логики Маркса тоже правдива, сокрушительно правдива, но ведь правдиво и евангелие, которое Иноков озорниковато, а в сущности метко уравнял с книгой «Хороший тон». И вот: раньше хорошим тоном считалось «народничество», а ныне претендует на эту роль марксизм. Сузив понятие «народ» до понятия «рабочий класс», марксизм тоже требует «раствориться в массах», как этого требовали: толстовец, переодетый мужиком, писатель Катин, дядя Яков. Брат Дмитрий уже «растворился». В сущности, все это сводится к необъяснимому желанию сделать человека Исааком, жертвой, наконец – лошадью, которая должна тащить куда-то тяжкий воз истории. Слушая все более оживленную и уже горячую речь Прейса, Клим не возражал ему, понимая, что его, Самгина, органическое сопротивление идеям социализма требует каких-то очень сильных и веских мыслей, а он все еще не находил их в себе, он только чувствовал, что жить ему было бы значительно легче, удобнее, если б социалисты и противники их не существовали. Он не находил в себе и силы решительно заявить:
«Не хочу играть роль Исаака, найдите барана!»
И, наконец, его смущало, что в часы, как этот час, требовавшие от него наиболее точной самооценки, он чувствовал себя каким-то консервативным анархистом или анархистически настроенным консерватором, а это уж было настолько своеобразно, что он переставал понимать себя.
Он ушел от Прейса, скрыв свое настроение под личиной глубокой задумчивости человека, который только что ознакомился с мудростью, неведомой ему до этого дня во всей ее широте и глубине. Прейс очень дружески предложил:
– Приходите в воскресенье, познакомлю с интересными людями.
Самгин решил, что в воскресенье он не придет. Но уже по дороге домой он рассердился на себя: до какой поры будет он скрывать свое истинное я? Каково бы оно ни было, оно – есть. Нет, он, конечно, пойдет к Прейсу и покажет там, что он уже перерос возраст ученика и у него есть своя правда, – правда человека, который хочет и может быть независимым. В течение двух дней он внимательно просмотрел подарок Козлова: книгу Радищева, – лондонское издание Герцена в одном томе с сочинением князя Щербатова «О повреждении нравов в России», – Данилевского «Россия и Европа», антисоциалиста Ле-Бона «Социализм», заглянул и в книжки Ницше. Это – все, что было у него под рукою, но он почувствовал себя достаточно вооруженным и отправился к Прейсу, ожидая встретить в его «интересных людях» людей, подобных ученикам Петра Маракуева.
Франтоватая горничная провела его в комнату, солидно обставленную мебелью, обитой кожей, с большим письменным столом у окна; на столе – лампа темной бронзы, совершенно такая же, как в кабинете Варавки. Два окна занавешены тяжелыми драпировками, зеленоватый сумрак комнаты насыщен запахом сигары.
Сигару курил, стоя среди комнаты, студент в сюртуке, высокий, с кривыми ногами кавалериста; его тупой, широкий подбородок и бритые щеки казались черными, густые усы лихо закручены; он важно смерил Самгина выпуклыми, белыми глазами, кивнул гладко остриженной, очень круглой головою и сказал басом:
– Стратонов.
Другой студент, плотненький, розовощекий, гладко причесанный, сидел в кресле, поджав под себя коротенькую ножку, он казался распаренным, как будто только что пришел из бани. Не вставая, он лениво протянул Самгину пухлую детскую ручку и вздохнул:
– Тагильский.
– Очень рад, – сказал третий, рыжеватый, костлявый человечек в толстом пиджаке и стоптанных сапогах. Лицо у него было неуловимое, украшено реденькой золотистой бородкой, она очень беспокоила его, он дергал ее левой рукою, и от этого толстые губы его растерянно улыбались, остренькие глазки блестели, двигались мохнатенькие брови. Четвертым гостем Прейса оказался Поярков, он сидел в углу, за шкафом, туго набитым книгами в переплетах.
А Прейс – за столом, положив на него руки, вытянув их так, как будто он – кучер и управляет невидимой лошадью. От зеленого абажура лампы лицо его казалось тоже зеленоватым.
Подождав, когда Самгин нашел себе место, молодцеватый студент сказал:
– Итак, быстрый рост нашей промышленности – факт…
– Ну, да, да, но – разве я об этом? – подскочив на диване, замахал руками, закричал рыженький надтреснутым голосом.
– Я говорю: нация, не сознающая своей индивидуальности, еще не нация – вот что!
И, съехав на край дивана, сидя в неудобной позе, придав своему лицу испуганное выражение, он минут пять брызгал во все стороны словами, связь которых Клим не сразу мог уловить.
– В славянофильстве, народничестве, даже в сектантстве нашем есть поиск, – говорил он в угол, где никого не было, и тотчас же порывисто обратился в сторону Прейса, протянул ему вздрагивающую руку:
– Вот: в Англии – трэд-юнионы, Франция склоняется к синдикализму, социал-демократия Германии глубоко государственна и национальна, а – мы? А – что будет у нас? Я – вот о чем!
Прейс очень невнятно сказал что-то о преждевременности поставленного вопроса, тогда рыженький вскочил с дивана, точно подброшенный пружинами, перебежал в угол, там с разбега бросился в кресло и, дергая бородку, оттягивая толстую, но жидкую губу, обнажая мелкие, неровные зубы и этим мешая себе говорить, продолжал:
– Но – как же? Как же преждевременно? Генеральные штабы задолго до войны…
Высокий студент, несколько небрежно уступивший ему дорогу, когда он бежал в угол, сел на диван, на его место, и строго сказал:
– О войне никто не думает…
– Думают! – не уступал рыженький. – Я – знаю! Там, в Швейцарии, в Париже…
Тагильский встал, мягкой походкой кота подошел к нему, присел на ручку кресла и что-то пошептал в подставленное рыженьким ухо.
– Ага! Конечно. Да, да, – бормотал рыженький, кивая растрепанной головою.
Своей раздерганностью он напомнил Климу Лютова. Поярков, согнувшись, поставив локти на колени, молчал, только один раз он ворчливо заметил Стратонову:
– Классификация фактов – дело полезное, если за ним не скрывается попытка примирить непримиримые противоречия.
Климу показалось, что Прейс взглянул в его сторону неодобрительно и что вообще в этой комнате Прейс ведет себя более барственно, чем в той, аскетической. Было скучно, и чувствовалось, что у этих людей что-то не ладится, все они недовольны чем-то или кем-то, Самгин решил показать себя и заговорил, что о социальной войне думают и что есть люди, для которых она – решенное дело. Его слушали внимательно, а когда он дал характеристику Дьякона, не называя его, конечно, рыженький подскочил к нему и стал горячо просить:
– Познакомьте меня с этим человеком – хорошо? Можно? Обязательно познакомьте.
А Стратонов, раскачивая на цепочке золотые часы, решительно сказал:
– Вы сами же совершенно правильно назвали людей этого типа анекдотическими. Когда подует ветер нормальной жизни, он выметет их, как сор.
Сказал и туго надул синие щеки свои, как бы желая намекнуть, что это он и есть владыка всех зефиров и ураганов. Он вообще говорил решительно, строго, а сказав, надувал щеки шарами, отчего белые глаза его становились меньше и несколько темнели.
Тагильский снова начал шептать что-то в ухо рыженького, тот уныло соглашался.
– Да? Ага…
Снова стало раздражающе скучно, и, посидев еще несколько минут, Клим решил уйти, но, провожая его, Прейс сказал вполголоса, тоном извинения:
– Неудачный вечер; тут, видите, случайно оказался человек… мало знакомый нам.
– Этот, кругленький?
– Нет, другой, в углу.
«Поярков, – сообразил Самгин, идя домой по улицам, ярко освещенным луною марта. – Это интересно».
Он не понял этих людей. Два-три свидания с ними не сделали их понятнее. Они не кричали, не спорили, а вели серьезные беседы по вопросам политической экономии, науки мало знакомой и не любимой Самгиным. Они называли себя марксистами, но в их суждениях отсутствовала суровая прямолинейность «кутузовщины», и рабочий вопрос интересовал их значительно меньше, чем вопросы промышленности, торговли. С явным увлечением они подсчитывали количества нефти, хлеба, сахара, сала, пеньки и всяческого русского сырья. Климу иногда казалось, что они говорят больше цифрами, чем словами. Говорили о будущем Великого сибирского пути, о маслоделии, переселенцах, о работе крестьянского банка, о таможенной политике Германии. Все это было скучно слушать, и все было почти незнакомо Климу, о вопросах этого порядка он осведомлялся по газетам, да и то – неохотно.
Но, хотя речи были неинтересны, люди все сильнее раздражали любопытство. Чего они хотят? Присматриваясь к Стратонову, Клим видел в нем что-то воинствующее и, пожалуй, не удивился бы, если б Стратонов крикнул на суетливого, нервозного рыженького:
«Смирно!»
Он вообще говорил тоном командира, а рыженького как будто даже презирал.