12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 71

– Пора, – сказала Спивак, вставая; ее слово прозвучало для Самгина двусмысленно, но по лицу ее он увидел, что она, кажется, не слушала регента.

– Идемте с нами, – предложила она Климу.

Он понял, что это нужно ей, и ему хотелось еще послушать Корвина. На улице было неприятно; со дворов, из переулков вырывался ветер, гнал поперек мостовой осенний лист, листья прижимались к заборам, убегали в подворотни, а некоторые, подпрыгивая, вползали невысоко по заборам, точно испуганные мыши, падали, кружились, бросались под ноги. В этом было что-то напоминавшее Самгину о каменщиках и плотниках, падавших со стены.

– По природе своей женщина обязана верить, – говорил Корвин тоном привычного проповедника.

Он шел, высоко поднимая тяжелые ноги, печатая шаг генеральски отчетливо, тросточку свою он держал под мышкой как бы для того, чтоб Самгин не мог подойти ближе.

– Ох, скучно говорите вы, – вздохнула Спивак, а Корвин упрямо продолжал:

– Неверующая женщина – искажение…

Самгин свернул в переулок, скупо освещенный двумя фонарями; ветер толкал в спину, от пыли во рту и горле было сухо, он решил зайти в ресторан, выпить пива, посидеть среди простых людей. Вдруг, из какой-то дыры в заборе, шагнула на панель маленькая женщина в темном платочке и тихонько попросила:

– Проводите меня.

Самгин пошел быстрее, а она, не отставая, стучала каблуками по кирпичу панели, точно коза копытами, и за плечом Клима звучал упрашивающий шепот:

– Я тут близко живу.

Самгин заглянул в круглое, курносое, большеротое лицо и озлобленно сказал:

– Прочь.

Девица испуганно отскочила.

«Вот так бы отшвырнуть от себя все ненужное».

Но через минуту, на главной улице города, он размышлял, оправдываясь:

«Это Лидия привила мне озлобление против женщин».

О Лидии он думал все реже, каждый раз все более враждебно, а сегодня вражда к ней вспыхнула особенно ярко.

«Какая изломанная, жалкая», – думал он, сидя в ресторане, а память услужливо подсказывала нелепые фразы и вопросы девушки.

«Послушай, – ведь это ужасно: бог и половые органы!..»

Он давно уже заметил, что его мысли о женщинах становятся все холоднее, циничней, он был уверен, что это ставит его вне возможности ошибок, и находил, что бездетная самка Маргарита говорила о сестрах своих верно.

Поперек длинной, узкой комнаты ресторана, у стен ее, стояли диваны, обитые рыжим плюшем, каждый диван на двоих; Самгин сел за столик между диванами и почувствовал себя в огромном, уродливо вытянутом вагоне. Теплый, тошный запах табака и кухни наполнял комнату, и казалось естественным, что воздух окрашен в мутно-синий цвет.

Брякали ножи, вилки, тарелки; над спинкой дивана возвышался жирный, в редких волосах затылок врага Варавки, подрядчика строительных работ Меркулова, затылок напоминал мясо плохо ощипанной курицы. Напротив подрядчика сидел епархиальный архитектор Дианин, большой и бородатый, как тот арестант в кандалах, который, увидав Клима в окне, крикнул товарищу своему:

«Лазарь воскрес!»

– Все ездиют, дураки, северный полюс ищут, а на кой черт он нужен, полюс? – угрюмо негодовал Меркулов.

– Любопытство, – объяснил архитектор, прихлебывая вино и строго уставив на Клима черные глаза. – Любознательность, – прибавил он.

Слева от Самгина хохотал на о владелец лучших в городе семейных бань Домогайлов, слушая быстрый говорок Мазина, члена городской управы, толстого, с дряблым, безволосым лицом скопца; два года тому назад этот веселый распутник насильно выдал дочь свою за вдового помощника полицмейстера, а дочь, приехав домой из-под венца, – застрелилась.

– Он, бедненький, дипломатическую рожу сделал себе, а у меня коронка от шестерки, ну, я его и взвинтила! – сочно хвасталась дородная женщина в шелках; ее уши, пухлые, как пельмени, украшены тяжелыми изумрудами, смеется она смехом уничтожающим. Это – Фиона Трусова, ростовщица, все в городе считают ее женщиной безжалостной, а она говорит, что ей известен «секрет счастливой жизни». Она – дочь кухарки предводителя уездного дворянства, начала счастливую жизнь любовницей его, быстро израсходовала старика, вышла замуж за ювелира, он сошел с ума; потом она жила с вице-губернатором, теперь живет с актерами, каждый сезон с новым; город наполнен анекдотами о ее расчетливом цинизме и удивляется ее щедрости: она выстроила больницу для детей, а в гимназиях, мужской и женской, у нее больше двадцати стипендиатов.

– В этом сезоне у нас драматическая труппочка шикарнейшая будет, – говорит она со вкусом, наливая коньяк лесоторговцу Усову, маленькому, носатому, сверкающему рыжими глазами.

– Деды и отцы учили: «Надо знать, где что взять», – ворчит Меркулов архитектору, а тот, разглядывая вино на огонь, вздыхает:

– Сейчас церковное строительство процветает в Сибири по линии железной дороги.

– Нет, ты, Фиона Митревна, послушай! – кричит Усов. – Приехал в Васильсурск испанец дубовую клепку покупать, говорит только по-своему да по-французски. Ну, Васильсурску не учиться же по-испански, и начали испанца по-русски учить. Ну, знаешь, и – научили…

Самгин ел раков, пил вкусное пиво, слушал. Семнадцать человек сосчитал он в ресторане, все это – домовладельцы, «отцы города», как зовет их Робинзон. Это не самые богатые люди, но они именно те «чернорабочие, простые люди», которые, по словам историка Козлова, не торопясь налаживают крепкую жизнь, и они значительнее крупных богачей, уже сытых до конца дней, обленившихся и равнодушных к жизни города. По Козлову, да и по внушению разума, следовало бы думать об этих людях благожелательно, но Самгин невольно думал:

«Кончу университет и должен буду служить интересам этих быков. Женюсь на дочери одного из них, нарожу гимназистов, гимназисток, а они, через пятнадцать лет, не будут понимать меня. Потом – растолстею и, может быть, тоже буду высмеивать любознательных людей. Старость. Болезни. И – умру, чувствуя себя Исааком, принесенным в жертву – какому богу?»

Мысли были новые, чужие и очень тревожили, а отбросить их – не было силы. Звон посуды, смех, голоса наполняли Самгина гулом, как пустую комнату, гул этот плавал сверху его размышлений и не мешал им, а хотелось, чтобы что-то погасило их. Сближались и угнетали воспоминания, все более неприязненные людям. Вот – Варавка, для которого все люди – только рабочая сила, вот гладенький, чистенький Радеев говорит ласково:

– Люблю интеллигентных людей за бескорыстие ихнее, за честное отношение к работе-с.

Рядом с ними – Лютов, который относится к революционерам, точно к приказчикам своим. Вспомнился и Кутузов, посвятивший себя работе разрушения этой жизни, но Клим Самгин мысленно отмахнулся от него.

«Этот вышел из игры. И, вероятно, надолго. А – Маракуевы, Поярковы – что они могут сделать против таких вот? – думал он, наблюдая людей в ресторане. – Мне следует развлечься», – решил он и через несколько минут вышел на притихшую улицу.

Клочковатые, черные облака двигались над городом, он сравнил облака с медведями. В синих пропастях сверкали необычно яркие звезды, сверкали как бы нарочно для того, чтоб видно было, как глубоки пропасти, откуда веяло осенней свежестью. Магазины уже закрыты, и было так темно, что столбы фонарей почти не замечались, а огни их, заключенные в стекло, как будто взвешены в воздухе. Ночные женщины шагали по панели от фонаря к фонарю, как солдаты на часах, таскали тени свои по истоптанному кирпичу. Клим заглядывал под шляпки, ему улыбались лица, стертые темнотой; улыбочки отталкивали.

«Самый независимый человек – Иноков, – думал Клим. – Но независим лишь потому, что еще не успел соблазниться чем-то. Впрочем, он уже влюбился в женщину, которая лет на десять или более старше его».

Вороватым шагом Самгина обогнал какой-то юноша в шляпе, закрывавшей половину лица его, он шагал по кривым линиям, точно желая, но не решаясь, описать круг около каждой женщины.

«Мучается», – сообразил Клим.

Потом его толкнул пьяный в пальто, надетом внакидку, толкнул, отшатнулся и пронзительно крикнул:

– Извините… Эй, вы – извините, черт!

Самгин свернул за угол в темный переулок, на него налетел ветер, пошатнул, осыпал пыльной скукой. Переулок был кривой, беден домами, наполнен шорохом деревьев в садах, скрипом заборов, свистом в щелях; что-то хлопало, как плеть пастуха, и можно было думать, что этот переулок – главный путь, которым ветер врывается в город.

От пива в голове Самгина было мутно и отяжелели ноги, а ветер раздувал какие-то особенно скучные мысли. Самгин дошел до маленькой, древней церкви Георгия Победоносца, спрятанной в полукольце домиков; перед папертью врыты в землю, как тумбы, две старинные пушки. Присев на ступени паперти, протирая платком запыленные глаза и очки, Самгин вспомнил, что Борис Варавка мечтал выковырять землю из пушек, достать пороха и во время всенощной службы выстрелить из обеих пушек сразу. Борис часто размышлял о том, как бы и чем испугать людей. Если б он жил, он, конечно, стал бы революционером…

«Черт знает какая тоска», – почти вслух подумал Самгин, раскачивая на пальце очки и ловя стеклами отблески огня лампады, горевшей в притворе паперти за спиною его. Каждый раз, когда ему было плохо, он уверял себя, что так плохо он еще никогда раньше не чувствовал. Эти настроения смущали, даже унижали его, и он стал внушать себе, что в них есть нечто отрешенное, героическое, даже демоническое, пожалуй. Вот и сейчас: он – в нелюбимом городе, на паперти церкви, не нужной ему; ветер шумит, черные чудовища ползут над городом, где у него нет ни единого близкого человека.

«Ребячливо думаю я, – предостерег он сам себя. – Книжно», – поправился он и затем подумал, что, прожив уже двадцать пять лет, он никогда не испытывал нужды решить вопрос: есть бог или – нет? И бабушка и поп в гимназии, изображая бога законодателем морали, низвели его на степень скучного подобия самих себя. А бог должен быть или непонятен и страшен, или так прекрасен, чтоб можно было внеразумно восхищаться им.

«Нет, – удивительно глупо все сегодня», – решил он, вздохнув. И, прислушиваясь к чьим-то голосам вдали, отодвинулся глубже в тень.

– Врешь ты, Солиман, – громко и грубо сказал Иноков; он и еще сказал что-то, но слова его заглушил другой голос:

– Татарин врет – никогда! Говорить надо – Зулейман.

Они остановились пред окном маленького домика, и на фоне занавески, освещенной изнутри, Самгин хорошо видел две головы: встрепанную Инокова и гладкую, в тюбетейке.

– Ты зачем татарину пьяный поил?

– Иди домой!

– Погодим. Настоящи сафьян делаим Козловы кожа, не настоящи – барани кожа, – ну?

Татарин был длинный, с узким лицом, реденькой бородкой и напоминал Ли Хунг-чанга, который гораздо меньше похож на человека, чем русский царь.

«В боге не должно быть ничего общего с человеком, – размышлял Самгин. – Китайцы это понимают, их боги – чудовищны, страшны…»

Иноков постучал пальцами в окно и, размахивая шляпой, пошел дальше. Когда ветер стер звук его шагов, Самгин пошел домой, подгоняемый ветром в спину, пошел, сожалея, что не догадался окрикнуть Инокова и отправиться с ним куда-нибудь, где весело.

«Он, вероятно, знает каких-нибудь девиц… с гитарами».

Когда он вошел во двор дома, у решетки сада стояла Елизавета Львовна.

– Мне кажется – в саду кто-то ходит, – вполголоса сказала она. – Слышите?

– Ветер, – отозвался Клим.

– Вы что же скрылись от нас? – спросила Спивак, открывая калитку в сад.

– Не нравится мне этот регент, – сказал Самгин и едва удержался: захотелось рассказать, как Иноков бил Корвина. – Кто он такой?

Спивак, идя по дорожке, присматриваясь к кустам, стала рассказывать о Корвине тем тоном, каким говорят, думая совершенно о другом, или для того, чтоб не думать. Клим узнал, что Корвина, больного, без сознания, подобрал в поле приказчик отца Спивак; привез его в усадьбу, и мальчик рассказал, что он был поводырем слепых; один из них, называвший себя его дядей, был не совсем слепой, обращался с ним жестоко, мальчик убежал от него, спрятался в лесу и заболел, отравившись чем-то или от голода.

– Ему было тогда лет восемь или десять, и нашли его в день, когда я родилась. Моя мать, очень суеверная, видя в этом какое-то указание свыше, и уговорила отца оставить мальчика у нас. Он был очень дикий, трудный мальчик, его стали учить грамоте, – он убежал. До пятнадцати лет с ним ничего не могли сделать. Потом он был подпаском в монастыре и снова жил у нас; отец очень много возился с ним, но все неудачно. Мужики обвинили его в попытке растлить маленькую девочку и едва не убили. Он снова ушел в монастырь, был послушником, последний раз я его видела таким суровым, молчаливым монашком. С той поры прошло двадцать лет, и за это время он прожил удивительно разнообразную жизнь, принимал участие в смешной авантюре казака Ашинова, который хотел подарить России Абиссинию, работал где-то во Франции бойцом на бойнях, наконец был миссионером в Корее, – это что-то очень странное, его миссионерство. Честолюбив, неудачник и поэтому озлоблен. Грубоват, как видите. Изумительная память. Вы познакомьтесь с ним, он – интересный.

– Не хочу, – сказал Самгин. – Я уже устал от интересных людей.

– Да? – равнодушно спросила Спивак.

– Да, – повторил он задорно. – Мне кажется, интересные люди – это люди, которые хотят доказать, что они интересны.

– Вот как? – спросила женщина, остановясь у окна флигеля и заглядывая в комнату, едва освещенную маленькой ночной лампой. – Возможно, что есть и такие, – спокойно согласилась она. – Ну, пора спать.

Ветер, встряхивая деревья, срывал сухой лист, все быстрее плыли облака, гася и зажигая звезды.

– Елизавета Львовна, скажите: почему вы революционерка? – вдруг спросил Самгин.

Она, замедлив шаг, посмотрела на него.

– Странный вопрос.

– Я знаю.

– Запоздалый вопрос.

– Детский и так далее, но – все-таки?

Идя впереди его, Спивак сказала негромко:

– Не назову себя революционеркой, но я человек совершенно убежденный, что классовое государство изжило себя, бессильно и что дальнейшее его существование опасно для культуры, грозит вырождением народу, – вы все это знаете. Вы – что же?..

– Это – от Кутузова, – пробормотал Клим.

– И – потому? – спросила она, входя на крыльцо флигеля. – Да, Степан мой учитель. Вас грызут сомнения какие-то?

В ее вопросе Климу послышалась насмешка, ему захотелось спорить с нею, даже сказать что-то дерзкое, и он очень не хотел остаться наедине с самим собою. Но она открыла дверь и ушла, пожелав ему спокойной ночи. Он тоже пошел к себе, сел у окна на улицу, потом открыл окно; напротив дома стоял какой-то человек, безуспешно пытаясь закурить папиросу, ветер гасил спички. Четко звучали чьи-то шаги. Это – Иноков.

– Куда вы? – окликнул его Самгин.

– Вообще, в пространство. А вы что, один? Можно к вам?

– Идите.

Через пять минут Иноков, сидя в комнате Самгина с папиросой в зубах, со стаканом вина в руке, жаловался:

– Нервы у меня – ни к черту! Бегаю по городу… как будто человека убил и совесть мучает. Глупая штука!

Всегда как будто напоказ неряшливый, сегодня Иноков был особенно запылен и растрепан; в первую минуту он даже показался пьяным Самгину.

– Вы что делаете теперь?

Иноков устало вздохнул:

– Редактирую сочинение «О методах борьбы с лесными пожарами», – старичок один сочинил. Малограмотный старичок, а – бойкий. Моралист, гуманист, десять заповедей, нагорная проповедь. «Хороший тон», – есть такое евангелие, изданное «Нивой». Забавнейшее, – обезьян и собак дрессировать пригодно.

Слова он говорил насмешливые, а звучали они печально и очень торопливо, как будто он бежал по словам. Вылив остаток вина из бутылки в стакан, он вдруг спросил:

– А – что, бывает с вами так: один Самгин ходит, говорит, а другой все только спрашивает: это – куда же ты, зачем?

– Нет, не бывает, – твердо сказал Клим, очень удивленный. – Не ожидал, что вы скажете это. Есть такие сектантские стишки:

Нога кричит: куда иду?Рука…
– Сектантство, самозванство… мещанство, – пробормотал Иноков и, усмехаясь, нелепо прибавил: – Чернокнижие.

– Чернокнижие? Что вы хотите сказать? – еще более удивился Клим.

– Так, сболтнул. Смешно и… отвратительно даже, когда подлецы и идиоты делают вид, что они заботятся о благоустройстве людей, – сказал он, присматриваясь, куда бросить окурок. Пепельница стояла на столе за книгами, но Самгин не хотел подвинуть ее гостю.

«Диомидов – врет, он – домашний, а вот этот действительно – дикий», – думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под стол, метясь в корзину для бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.

– Вы думаете, что способны убить человека? – спросил Самгин, совершенно неожиданно для себя подчинившись очень острому желанию обнажить Инокова, вывернуть его наизнанку. Иноков посмотрел на него удивленно, приоткрыв рот, и, поправляя волосы обеими руками, угрюмо спросил:

– Это вы по поводу Корвина, что ли?