12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 70

Несколько секунд Клим не понимал видимого. Ему показалось, что голубое пятно неба, вздрогнув, толкнуло стену и, увеличиваясь над нею, начало давить, опрокидывать ее. Жерди серой деревянной клетки, в которую было заключено огромное здание, закачались, медленно и как бы неохотно наклоняясь в сторону Клима, обнажая стену, увлекая ее за собою; был слышен скрип, треск и глухая, частая дробь кирпича, падавшего на стремянки.

Самгин лишь тогда понял, что стена разрушается, когда с нее, в хаос жердей и досок, сползавший к земле, стали прыгать каменщики, когда они, сбрасывая со спины груз кирпичей, побежали с невероятной быстротой вниз по сходням, а кирпичи сыпались вслед, все более громко барабаня по дереву, дробный звук этот заглушал скрип и треск. Самгин побежал, ощущая, что земля подпрыгивает под ним, в то же время быстро подвигая к нему разрушающееся здание. Стена рассыпалась частями, вздыхала бурой пылью; отвратительно кривились пустые дыры окон, одно из них высунуло длинный конец широкой доски и дразнилось им, точно языком.

Не верилось, что люди могут мелькать в воздухе так быстро, в таких неестественно изогнутых позах и шлепаться о землю с таким сильным звуком, что Клим слышал его даже сквозь треск, скрип и разноголосый вой ужаса. Несколько человек бросились на землю, как будто с разбега по воздуху, они, видимо, хотели перенестись через ожившую груду жердей и тесин, но дерево, содрогаясь, как ноги паука, ловило падающих, тискало их. В одном из окон встал человек с длинной палкой в руках, но боковины окна рассыпались, человек бросил палку, взмахнул руками и опрокинулся назад.

Взлетела в воздух широкая соломенная шляпа, упала на землю и покатилась к ногам Самгина, он отскочил в сторону, оглянулся и вдруг понял, что он бежал не прочь от катастрофы, как хотел, а задыхаясь, стоит в двух десятках шагов от безобразной груды дерева и кирпича; в ней вздрагивают, покачиваются концы досок, жердей. У Клима задрожали ноги, он присел на землю, ослепленно мигая, пот заливал ему глаза; сорвав очки, он смотрел, как во все стороны бегут каменщики, плотники и размахивают руками. Особенно прытко, точно жеребенок, бежал подросток в синей рубахе, бежал и оглушительно визжал:

– Дядя Павел, падя-а, дя-атя…

Он промчался мимо Самгина, показав белое, напудренное известью лицо, с открытым ртом и круглыми, как монеты, глазами.

Большой, бородатый человек, удивительно пыльный, припадая на одну ногу, свалился в двух шагах от Самгина, крякнул, достал пальцами из волос затылка кровь, стряхнул ее с пальцев на землю и, вытирая руку о передник, сказал ровным голосом, точно вывеску прочитал:

– Сволочи, светлы пуговицы, икономы.

От лагерей скакал всадник в белом, рассеянно бежали солдаты, перегоняя друг друга, подпрыгивая от земли мячиками, далеко сзади них тряслись две зеленые тележки. Солнце нисходило к роще, освещая поле нестерпимо ярко, как бы нарочно для того, чтоб придать несчастию памятную отчетливость.

Самгин боком, тихонько отодвигался в сторону от людей, он встряхивал головою, не отрывая глаз от всего, что мелькало в ожившем поле; видел, как Иноков несет человека, перекинув его через плечо свое, человек изогнулся, точно тряпичная кукла, мягкие руки его шарят по груди Инокова, как бы расстегивая пуговицы парусиновой блузы. Подскакал офицер и, размахивая рукой в белой перчатке, закричал на Инокова, Иноков присел, осторожно положил человека на землю, расправил руки, ноги его и снова побежал к обрушенной стене; там уже копошились солдаты, точно белые, мучные черви, туда осторожно сходились рабочие, но большинство их осталось сидеть и лежать вокруг Самгина; они перекликались излишне громко, воющими голосами, и особенно звонко, по-бабьи звучал один голос:

– Минаева-то, Павлуху-то – а? Вот те и поехал! Я говорю – Минаева-то…

Тучный, широкобородый каменщик с опухшим лицом и синими мешками в глазницах, всхрапывая, кричал:

– А вы благодарите бога, да-а…

– Я первый догадался…

– Они, сволочи, нагоняют икономию…

– Чего орешь? Молебен надо…

– Видел я, братцы, как Матвей падал, как в омут нырнул, ей-бо-огу!

Самгину казалось, что становится все более жарко и солнце жестоко выжигает в его памяти слова, лица, движения людей. Было странно слышать возбужденный разноголосый говор каменщиков, говорили они так громко, как будто им хотелось заглушить крики солдат и чей-то непрерывный, резкий вой:

– Оу-у-оу…

Человек пять стояли, оборотясь затылками к месту катастрофы, лица у них радостны, и маленький, рыжий мужичок, часто крестясь, захлебываясь словами, уверял:

– Ей-богу – не вру! Вот как тебя вижу: бежит он сверху, а сходень под ним сугорбилась, он и взлетел, ей-богу-у!

Самгин оглядывался, пытаясь понять: как он подбежал столь близко, не желая этого? Он помнил, что, когда Иноков бросился вперед, он побежал не за ним, а в сторону.

«Странно», – подумал он, наблюдая, как солдаты сносят раненых и с ненужной аккуратностью укладывают их в правильный ряд.

Подошел Иноков, левая рука его обмотана платком, зубами и пальцами правой он пытался завязать на платке узел, это не удавалось ему:

– Помогите-ка, – сказал он Климу.

– Ранили?

– Прищемил пальцы.

– Много убитых?

– Видел троих.

Без шляпы, выпачканный известью, с надорванным рукавом блузы он стоял и зачем-то притопывал ногою по сухой земле, засоренной стружкой, напудренной красной пылью кирпича, стоял и, мигая пыльными ресницами, говорил:

– Глупая штука: когда леса падали, так, знаете, точно огромнейший паук шевелился и хватал людей.

– Да, – согласился Клим. – Именно – паук. Не могу вспомнить: бежал я за вами или остался на месте?

Иноков посмотрел на него непонимающим взглядом.

– Одному – голову расплющило… удивительно! Ничего нет, только нижняя челюсть с бородой. Идем?

Пошли так близко друг к другу, что идти было неловко. Иноков, стирая рукавом блузы пыль с лица, оглядывался назад, толкал Клима, а Клим, все-таки прижимаясь к нему, говорил:

– Знаете: я был уверен, что стою, а оказалось, я бежал вслед за вами. Странно?

– Что же тут странного? – равнодушно пробормотал Иноков и сморщил губы в кривую улыбку. – Каменщики, которых не побило, отнеслись к несчастью довольно спокойно, – начал он рассказывать. – Я подбежал, вижу – человеку ноги защемило между двумя тесинами, лежит в обмороке. Кричу какому-то дяде: «Помоги вытащить», а он мне: «Не тронь, мертвых трогать не дозволяется». Так и не помог, отошел. Да и все они… Солдаты – работают, а они смотрят…

– Испугались, – сказал Самгин и вдруг вспомнил, как быстро он домчался на коньках к Борису Варавке, утопавшему в полынье.

– Ничего похожего на сегодняшнее, – вслух сказал он.

Иноков встряхнулся, взглянул на него и докончил:

– И я тоже не видал.

Этими словами он погасил воспоминание о Борисе.

Самгина тяготило ощущение расслабленности, физической тошноты, ему хотелось закрыть глаза и остановиться, чтобы не видеть, забыть, как падают люди, необыкновенно маленькие в воздухе.

– Чепуха какая, – задумчиво бормотал Иноков, сбивая на ходу шляпой пыль с брюк. – Вам кажется, что вы куда-то не туда бежали, а у меня в глазах – щепочка мелькает, эдакая серая щепочка, точно ею выстрелили, взлетела… совсем как жаворонок… трепещет. Удивительно, право! Тут – люди изувечены, стонут, кричат, а в память щепочка воткнулась. Эти штучки… вот эдакие щепочки… черт их знает!

Он толкнул Самгина и, замедлив шаг, досказал:

– Меня один человек хотел колом ударить, вырвал кол и занозил себе руку между пальцами, – здоровенная заноза, мне же пришлось ее вытаскивать… у дурака.

Он снова пошел быстрее.

– Щепочки, занозы… Какая-то пыль в душе.

«О занозе он, вероятно, выдумал», – отметил Самгин и спросил: – Что вы хотите сказать?

– А – не знаю. Знал бы, так не говорил, – ответил Иноков и вдруг исчез в покосившихся воротах старенького дома.

«Почему это: знал бы, так не говорил? – подумал Самгин. – Какой он неприятный…»

Заходило солнце, главы Успенской церкви горели, точно огромные свечи, мутно-розовый дымок стоял в воздухе.

Дома Самгин машинально прошел в сад, устало прилег на скамью. Раскрашенный в цвета осени, сад был тоже наполнен красноватой духотой; уже несколько дней жара угрожала дождями, но ветер разгонял облака и, срывая желтый лист с деревьев, сеял на город пыль. Самгин четко видел уродливо скорченное тело без рук и ног, с головой, накрытой серым передником, – тело, как бы связанное в узел и падавшее с невероятной быстротой. Другой человек летел вытянувшись, вскинув руки вверх, он был неестественно длинен, а неподпоясанная красная рубаха вздулась и сделала его похожим на тюльпан. Клим не помнил, три или четыре человека мелькнули в воздухе, падая со стены, теперь ему казалось, что он видел десяток.

Из открытого окна флигеля доносился спокойный голос Елизаветы Львовны; недавно она начала заниматься историей литературы с учениками школы, человек восемь ходили к ней на дом. Чтоб не думать, Самгин заставил себя вслушиваться в слова Спивак.

– Не ново, что Рембо окрасил гласные, еще Тик пытался вызвать словами впечатления цветовые, – слышал Клим и думал: «Очень двуличная женщина. Чего она хочет?»

Голос Спивак звучал неприятно однотонно и упрямо.

– В сущности же, в основе романтизма скрыто стремление отойти в сторону от действительности, от злобы дня. Несколько грубовато, но очень откровенно сознался в этом романтик Карамзин:

Ах, не все нам слезы горькиеЛить о бедствиях существенных,На минуту позабудемсяВ чарованьи красных вымыслов.
«Как врет», – подумал Самгин, хотя понимал, что она только упрощает.

– И вот, желая заполнить красными вымыслами уже не минуту, а всю жизнь, одни бегут прочь от действительности, а другие…

Самгин встал, подошел к окну и сказал в сумрак знакомой комнаты:

– Обрушились артиллерийские казармы, несколько человек убито, много раненых…

Комната наполнилась шумом отодвигаемых стульев, в углу вспыхнул огонек спички, осветив кисть руки с длинными пальцами, испуганной курицей заклохтала какая-то барышня, – Самгину было приятно смятение, вызванное его словами. Когда он не спеша, готовясь рассказать страшное, обошел сад и двор, – из флигеля шумно выбегали ученики Спивак; она, стоя у стола, звенела абажуром, зажигая лампу, за столом сидел старик Радеев, барабаня пальцами, покачивая головой.

– Как театрально крикнули вы, – сказала Спивак, без улыбки, но и без упрека.

– Да-с, обвинительно, – подтвердил Радеев. – Разбежалась молодежь-то.

Он стал расспрашивать о катастрофе, а Спивак, в темном платье, очень прямая и высокая, подняла руки, оправляя прическу, и сказала:

– Кутузов арестован.

– Да-с, на пароходе, – снова подтвердил Радеев и вздохнул. Затем он встал, взял руку Спивак, сжал одной своей рукою и, поглаживая другой, утешительно проговорил: – Так, значит, будем хлопотать о поруках, так? Ну, будьте здоровы!

Спивак пошла провожать его и вернулась раньше, чем Самгин успел сообразить, как должен отнестись он к аресту Кутузова. Рядом с нею, так же картинно, как на террасе ресторана, шагал Корвин, похожий на разбогатевшего парикмахера.

– Вы знакомы? – равнодушно спросила Спивак, а гость ее высоким тенором слащаво назвал себя:

– Андрей Владимирович Корвин.

Но тотчас же над переносьем его явилась глубокая складка, сдвинула густые брови в одну линию, и на секунду его круглые глаза ночной птицы как будто слились в один глаз, формою как восьмерка. Это было до того странно, что Самгин едва удержался, чтоб не отшатнуться.

– Я на минуту загляну к сыну, – сказала Спивак, уходя. Корвин вынул из кармана жилета золотые часы.

– У нас до спевки еще сорок минут.

Дождался, когда хозяйка притворила за собою дверь, и торопливо, шипящим шепотом, заговорил, вытянув шею:

– Вы были свидетелем безобразия, но – вы не думайте! Я этого не оставлю. Хотя он сумасшедший, – это не оправдание, нет! Елизавета Львовна, почтенная дама, конечно, не должна знать – верно-с? А ему вы скажите, что он получит свое!

– Я не беру таких поручений, – довольно громко сказал Самгин.

– Ш-ш! – зашипел Корвин, подняв руку. – А – почему не берете? Почему?

Глаза его разошлись, каждый встал на свое место. Пошевелив усами, Корвин вынул из кармана визитки алый платочек, вытер губы и, крякнув, угрожающе шепнул:

– Вызову свидетелем и вас и фельетонщика.

Вошла Спивак, утомленно села на кушетку. Корвин тотчас же развязно подвинул к ней стул, сел, подтянул брюки, обнаружив клетчатые носки; колени у него были толстые и круглые, точно двухпудовые гири. Наглый шепот и развязность регента возмутили Самгина, у него вспыхнуло желание сейчас же рассказать Елизавете Львовне, но она взглянула обидно сравнивающим взглядом на него, на Корвина и, перелистывая ноты, осведомилась:

– Вы знаете о несчастии?

Спросила так, что Самгин подумал:

«Это она – о Кутузове? Неужели этот бык тоже революционер?»

Но Корвин не знал о несчастии, и Спивак предложила Климу:

– Расскажите.

Самгин сделал это кратко и сухо; регент выслушал его, не проявив особенного интереса, и строго заметил:

– Торопимся, оттого и разваливается все. И народ у нас распущен.

Металлическим тенорком и в манере человека, привыкшего говорить много, Корвин стал доказывать необходимость организации народных хоров, оркестров, певческих обществ.

– И спорт надобно поощрять, особенно – бокс, народ у нас любит драться…

Голос у него сорвался, регент кашлянул, вызывающе взглянул на Клима и продолжал:

– Дерется – идиотски, как зверь, а в драке тоже должна быть дисциплина, законность.

Самгин усмехнулся, но промолчал, ожидая, что скажет Спивак; она, делая карандашом отметки в нотах, сказала, не подняв головы и удивительно неуместно:

– Андрей Владимирович в Корее был.

Регент снова вытер губы алым платочком, соединил глаза в восьмерку и, глядя на Самгина, продолжал, еще более строго, поучительно:

– Вот, например, англичане: студенты у них не бунтуют, и вообще они – живут без фантазии, не бредят, потому что у них – спорт. Мы на Западе плохое – хватаем, а хорошего – не видим. Для народа нужно чаще устраивать религиозные процессии, крестные хода. Папизм – чем крепок? Именно – этими зрелищами, театральностью. Народ постигает религию глазом, через материальное. Поклонение богу в духе проповедуется тысячу девятьсот лет, но мы видим, что пользы в этом мало, только секты расплодились.

– Вы расскажите о корейцах, – предложила Спивак, взглянув на часы.

– Что ж корейцы? Несчастный народ, погибающий от соприкосновения с развращенными Европой японцами, – уже грубовато сказал Корвин и, раскурив папиросу, пустил струю дыма в колени Спивак.

– Народ тихий, наивный, мягкий, как воск, – перечислил он достоинства корейцев, помял мундштук папиросы толстыми и, должно быть, жесткими губами, затем убежденно, вызывающе сказал: – И вовсе не нуждается в европейской культуре.

Он, видимо, вспомнил что-то раздражающее, оскорбительное: глаза его налились кровью; царапая ногтями колено, он стал ругать японцев и, между прочим, сказал смешные слова:

– Вот и у нас все эти трамваи заставляют православную, простецкую телегу сомневаться в ее правде…