12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 172

– А, ну их к черту, свидетелей, – сердито сказал Безбедов. – У меня подлец Блинов загнал две пары скобарей, – лучшие летуны. Предлагаю выкуп – не берет…

На другой день утром Самгин читал в местной газете: «Есть основания полагать, что налет был случаен, не подготовлен, что это просто грабеж». Газета монархистов утверждала, что это – «акт политической разнузданности», и обе говорили, что показания очевидцев о количестве нападавших резко противоречивы: одни говорят – нападали двое, другие видели только одного, а есть свидетель, который утверждает, что извозчик – участвовал в грабеже. Арестовано, кроме извозчика, двое: артельщик, которого ограбили, и столяр – один из очевидцев нападения. Эти заметки газет не вызвали у Самгина никаких особенных мыслей. Об экспроприациях газеты сообщали все чаще, и Самгин хорошо помнил слова Марины: «действуют мародеры». Вообще эпизод этот потерял для Самгина свою остроту и скоро почти совершенно исчез из его памяти, вытесненный другим эпизодом.

Как-то вечером Самгин сидел за чайным столом, перелистывая книжку журнала. Резко хлопнула дверь в прихожей, вошел, тяжело шагая, Безбедов, грузно сел к столу и сипло закашлялся; круглое, пухлое лицо его противно шевелилось, точно под кожей растаял и переливался жир, – глаза ослепленно мигали, руки тряслись, он ими точно паутину снимал со лба и щек.

Самгин молча смотрел на него через очки и – ждал.

– Н-ну, вот, – заговорил Безбедов, опустив руки, упираясь ладонями в колена и покачиваясь. – Придется вам защищать меня на суде. По обвинению в покушении на убийство, в нанесении увечья… вообще – черт знает в чем! Дайте выпить чего-нибудь…

Самгин не торопясь пошел в спальню, взял графин воды, небрежно поставил его пред Безбедовым; все это он делал, подчеркивая свое равнодушие, и равнодушно спросил:

– Что случилось?

– Влепил заряд в морду Блинову, вот что! – сказал Безбедов и, взяв со стола графин, поставил его на колено себе, мотая головой, говоря со свистом: – Издевался надо мной, подлец! «Брось, говорит, – ничего не смыслишь в голубях». Я – Мензбира читал! А он, идиот, учит:

«Ты, говорит, не из любви голубей завел, а из зависти, для конкуренции со мной, а конкурировать тебе надобно с ленью твоей, не со мной…»

Говорил он, точно бредил, всхрапывая, высвистывая слова, держал графин за горлышко и, встряхивая его коленом, прислушивался, как булькает вода.

Жутко было слышать его тяжелые вздохи и слова, которыми он захлебывался. Правой рукой он мял щеку, красные пальцы дергали волосы, лицо его вспухало, опадало, голубенькие зрачки точно растаяли в молоке белков. Он был жалок, противен, но – гораздо более – страшен.

Самгин не скоро получил возможность узнать: что же и как произошло?

Безбедов не отвечал на его вопросы, заставив Клима пережить в несколько минут смену разнообразных чувствований: сначала приятно было видеть Безбедова испуганным и жалким, потом показалось, что этот человек сокрушен не тем, что стрелял, а тем, что не убил, и тут Самгин подумал, что в этом состоянии Безбедов способен и еще на какую-нибудь безумную выходку. Чувствуя себя в опасности, он строго, деловито начал успокаивать его.

– Если вы хотите, чтоб я защищал вас, – вы должны последовательно рассказать…

Безбедов поставил графин на стол, помолчал, оглядываясь, и сказал:

– Ну… Встретились за городом. Он ходил новое ружье пробовать. Пошли вместе. Я спросил: почему не берет выкуп за голубей? Он меня учить начал и получил в ухо, – тут черт его подстрекнул замахнуться на меня ружьем, а я ружье вырвал, и мне бы – прикладом – треснуть…

Он замолчал, даже поднял руку, как бы желая закрыть себе рот, и этот судорожный наивный жест дал Самгину право утвердительно сказать:

– Вы знали, что ружье заряжено.

– Да. Он сказал, когда оно было в моих руках… когда я смотрел его, – угрюмо сознался Безбедов и схватился руками за растрепанную голову, хрипя:

– Тетка – вот что! Если он в суд подаст, тогда она… А он – подаст! Вы с ней миндальничаете…

– Не говорите глупостей, – предупредил Самгин и поставил профессиональный вопрос:

– Свидетели – были?

– Нет, – никого, – сказал Безбедов и так туго надул щеки, что у него налились кровью уши, шея, а затем, выдохнув сильную струю воздуха, спросил настойчиво и грубо:

– Вина нет у вас?

Встал и, покачиваясь, шаркая ногами, как старик, ушел. Раньше, чем он вернулся с бутылкой вина, Самгин уверил себя, что сейчас услышит о Марине нечто крайне важное для него. Безбедов стоя налил чайный стакан, отпил половину и безнадежно, с угрюмой злостью повторил:

– Подаст, идиот! Раньше – побоялся бы тетки, а теперь, когда все на стену лезут и каждый день людей вешают, – подаст…

Следовало не только успокоить его, но и расположить в свою пользу, а потом поставить несколько вопросов о Марине. Сообразив это, Самгин, тоном профессионала, заговорил о том, как можно построить защиту:

– Вы, очевидно, действовали в состоянии невменяемом, – закон определяет его состоянием запальчивости и раздражения. Такое состояние не является без причины, его вызывает оскорбление, или же оно – результат легкой, не совсем нормальной возбудимости, свойственной субъекту. Последний случай требует медицинской экспертизы. Свидетелей – нет. Показания потерпевшего? Выстрел был сделан из его ружья. Он мог быть сделан случайно, во время осмотра оружия, вы могли и не знать, что оно заряжено. Наконец, если вы твердо помните, что потерпевший действительно замахнулся ружьем, – вы могли вступить с ним в борьбу из-за ружья, и выстрел тоже объясняется как случайный. Не исключен и мотив самообороны. Вообще – защита имеет неплохой материал…

Деловую речь адвоката Безбедов выслушал, стоя вполоборота к нему, склонив голову на плечо и держа стакан с вином на высоте своего подбородка.

– Ловко, – одобрил он негромко и, видимо, очень обрадованный. – Очень ловко! – и, запрокинув голову, вылил вино в рот, крякнул.

– Но все-таки суда я не хочу, вы помогите мне уладить все это без шума. Я вот послал вашего Мишку разнюхать – как там? И если… не очень, – завтра сам пойду к Блинову, черт с ним! А вы – тетку утихомирьте, расскажите ей что-нибудь… эдакое, – бесцеремонно и напористо сказал он, подходя к Самгину, и даже легонько дотронулся до его плеча тяжелой, красной ладонью. Это несколько покоробило Клима, – усмехаясь, он сказал:

– А – сильно боитесь вы Марины Петровны!

– Боюсь, – сказал Безбедов, отступив на шаг, и, спрятав руки за спину, внимательно, сердито уставился в лицо Самгина белыми глазами, напомнив Москву, зеленый домик, Любашу, сцену нападения хулиганов. – Смешно? – спросил Безбедов.

– Не смешно, а – странно, – сказал Самгин, пожав плечами, поправляя очки.

Безбедов уклончиво покатал из стороны в сторону голубенькие зрачки свои, лицо его перекосилось, оплыло вниз; видно было, что он хочет сказать что-то, но – не решается. Самгин попробовал помочь ему:

– Человек она, кажется, очень властный…

– Человек? – бессмысленно повторил Безбедов. – Да, это – верно… Ну, спасибо! – неожиданно сказал он и пошел к двери, а Самгин, провожая его сердитым взглядом, подумал:

«Определенно преступный тип. Марину он не только боится, но, кажется, ненавидит. Почему?»

А на другой день Безбедов вызвал у Самгина странное подозрение: всю эту историю с выстрелом он рассказал как будто только для того, чтоб вызвать интерес к себе; размеры своего подвига он значительно преувеличил, – выстрелил он не в лицо голубятника, а в живот, и ни одна дробинка не пробила толстое пальто. Спокойно поглаживая бритый подбородок и щеки, он сказал:

– Помирились; дал ему две пары скобарей и двадцать целковых, – черт с ним!

Самгину даже показалось, что и это – ложь да и не было выстрела, все выдумано. Но он не захотел сказать Безбедову, что не верит ему, а только иронически заметил:

– Побрились.

– Слушаюсь старших, – ответил Безбедов, и по пузырю лица его пробежали морщинки, сделав на несколько секунд толстое, надутое лицо старчески дряблым. Нелепый случай этот, укрепив антипатию Самгина к Безбедову, не поколебал убеждения, что Валентин боится тетки, и еще более усилил интерес, – чем, кроме страсти к накоплению денег, живет она? Эту страсть она не прикрывала ничем.

Дня через два она встретила Самгина в магазине словами, в которых он не уловил ни сожаления, ни злобы:

– Сожгли Отрадное-то! Подожгли, несмотря на солдат. Захария немножко побили, едва ноги унес. Вся левая сторона дома сгорела и контора, сарай, конюшни. Ладно, что хлеб успела я продать.

Говорила она неестественно, обнажая зубы, покачивая правой рукой так, точно собиралась ударить Самгина.

– Лидии дом не нравился, она хотела перестраивать его. Я – ничего не теряю, деньги по закладной получила. Но все-таки надобно Лидию успокоить, ты сходи к ней, – как она там? Я – была, но не застала ее, – она с выборами в Думу возится, в этом своем «Союзе русского народа»… Действуй!

Самгин пошел и дорогой подумал, что он утверждает в правах наследства не Турчанинова, молодого, наивного иностранца, а вдову купца первой гильдии Марину Петровну Зотову.

«Хищница, – думал он. – Становится все более откровенной, даже циничной».

Но возмущался он ее жестокой страстью холодно – от ума, убежденный, что эта страсть еще не определяет всю Марину. Да и неудобно ему было упрощать ее, – он чувствовал, что, упрощая Зотову, низводит себя до покорного слуги ее грубых целей. Но ее ум не может быть ограниченным только этими целями. Она копит деньги, наверное, не ради только денег, а – для чего-то. Для чего же? Он не мог бы объяснить, как сложилось и окрепло в нем это убеждение, но убеждение сложилось крепко. В конце концов он обязан пред самим собою знать: чему же он служит?

Лидия приняла его в кабинете, за столом. В дымчатых очках, в китайском желтом халате, вышитом черными драконами, в неизбежной сетке на курчавых волосах, она резала ножницами газету. Смуглое лицо ее показалось вытянутым и злым.

– Ах, знаю, знаю! – сказала она, махнув рукою. – Сгорел старый, гнилой дом, ну – что ж? За это накажут. Мне уже позвонили, что там арестован какой-то солдат и дочь кухарки, – вероятно, эта – остроносая, дерзкая.

И, хлопнув обеими руками по вороху газет на столе, она продолжала быстро, тревожно, с истерическими выкриками:

– Но – что будет делать Россия, которая разваливается, что – скажи? Царь ко всему равнодушен, пишут мне, а другой человек, близкий к высоким сферам, сообщает; царь ненавидит то, что сам же дал, – эту Думу, конституцию и все. Говорят о диктатуре, ты подумай! О диктатуре при самодержавии! Разве это бывало? – Наклонив голову, она смотрела на Самгина исподлобья, очки ее съехали почти на кончик носа, и казалось, что на лице ее две пары разноцветных глаз. – По всем сведениям, в Думу снова и в массе пройдут левые. Этим мы будем обязаны авантюристу Столыпину, который затевает разрушить общину, выделить из деревни сильных мужиков на хутора…

Самгин сказал:

– Ты, кажется, сочувствовала этой реформе?

– Нет, – резко сказала она. – То есть – да, сочувствовала, когда не видела ее революционного смысла. Выселить зажиточных из деревни – это значит обессилить деревню и оставить хуторян такими же беззащитными, как помещиков. – Откинулась на спинку кресла и, сняв очки, укоризненно покачала головою, глядя на Самгина темными глазами в кружках воспаленных век.

– Впрочем – я напрасно говорю, я знаю: ты равнодушен ко всему, что не разрушение. Марина сказала о тебе: «Невольный зритель…»

– Вот как? – спросил Самгин, неприятно удивленный. – А – что это значит?

– Это – ужасно, Клим! – воскликнула она, оправляя сетку на голове, и черные драконы с рукавов халата всползли на плечи ее, на щеки. – Подумай: погибает твоя страна, и мы все должны спасать ее, чтобы спасти себя. Столыпин – честолюбец и глуп. Я видела этого человека, – нет, он – не вождь! И вот, глупый человек учит царя! Царя…

Самгин слышал ее крики, но эта женщина, в широком, фантастическом балахоне, уже не существовала для него в комнате, и голос ее доходил издали, точно она говорила по телефону. Он соображал:

«Вот как говорит Марина про меня…»

Он слышал: террористы убили в Петербурге полковника Мина, укротителя Московского восстания, в Интерлакене стреляли в какого-то немца, приняв его за министра Дурново, военно-полевой суд не сокращает количества революционных выступлений анархистов, – женщина в желтом неутомимо и назойливо кричала, – но все, о чем кричала она, произошло в прошлом, при другом Самгине. Тот, вероятно, отнесся бы ко всем этим фактам иначе, а вот этот окончательно не мог думать ни о чем, кроме себя и Марины.

«Невольный зритель? Это – верно, я сам говорил себе это».

Лишь на минуту он вспомнил царя, оловянно серую фигурку маленького человечка, с голубыми глазами и безразлично ласковой улыбкой.

«Равнодушен и ненавидит… Несоединимо. Вернее – презирает. А я – ненавижу или презираю?»

Он невольно усмехнулся и вызвал у Лидии взрыв негодования.

– Неужели тебя все это только смешит? Но – подумай! Стоять выше всех в стране, выше всех! – кричала она, испуганно расширив больные глаза. – Двуглавый орел, ведь это – священный символ нечеловеческой власти…

Самгин не заметил, когда и почему она снова заговорила о царе.

– Мы все – двуглавые, – сказал он, вставая. – Зотова, ты, я…

– Что ты хочешь сказать? – спросила Лидия и тоже встала.

Вслушиваясь в свои слова, он проговорил, надеясь обидеть Лидию:

– Царь, вероятно, устал от этой возни и презирает всех…

– Он? Помазанник божий и – презрение к людям? – возмущенно вскричала Лидия. – Опомнись! Так может думать только атеист, анархист! Впрочем – ты таков и есть по натуре.

Она безнадежно покачала головой, затем, когда Самгин пожимал ее руку, спросила:

– Здесь у всех ужасно потные руки, – ты заметил?

«Дура. Бесплодная смоковница, – равнодушно думал Самгин, как бы делая надписи. – Насколько Марина умнее, интереснее ее…»

И, поставив рядом с Мариной голубовато-серую фигурку царя, усмехнулся.

Город беспокоился, готовясь к выборам в Думу, по улицам ходили и ездили озабоченные, нахмуренные люди, на заборах пестрели партийные воззвания, члены «Союза русского народа» срывали их, заклеивали своими.

Все это текло мимо Самгина, но было неловко, неудобно стоять в стороне, и раза два-три он посетил митинги местных политиков. Все, что слышал он, все речи ораторов были знакомы ему; он отметил, что левые говорят громко, но слова их стали тусклыми, и чувствовалось, что говорят ораторы слишком напряженно, как бы из последних сил. Он признал, что самое дельное было сказано в городской думе, на собрании кадетской партии, членом ее местного комитета – бывшим поверенным по делам Марины.

Опираясь брюшком о край стола, покрытого зеленым сукном, играя тоненькой золотой цепочкой часов, а пальцами другой руки как бы соля воздух, желтолицый человечек звонко чеканил искусно округленные фразы; в синеватых белках его вспыхивали угольки черных зрачков, и издали казалось, что круглое лицо его обижено, озлоблено. Слушали его внимательно, молча, и молчание было такое почтительно скучное, каким бывает оно на торжественных заседаниях по поводу годовщины или десятилетия со дня смерти высокоуважаемых общественных деятелей.

Говорил оратор о том, что война поколебала международное значение России, заставила ее подписать невыгодные, даже постыдные условия мира и тяжелый для торговли хлебом договор с Германией. Революция нанесла огромные убытки хозяйству страны, но этой дорогой ценой она все-таки ограничила самодержавие. Спокойная работа Государственной думы должна постепенно расширять права, завоеванные народом, европеизировать и демократизировать Россию.

Он замолчал, поднял к губам стакан воды, но, сделав правой рукой такое движение, как будто хотел окунуть в воду палец, – поставил стакан на место и продолжал более напряженно, даже как бы сердито, но и безнадежно:

– Меньшевики, социалисты-реалисты, поняли, что революция сама по себе не способна творить, она только разрушает, уничтожает препятствия к назревшей социальной реформе. Они поняли, что культура невозможна вне сотрудничества классов. Социалисты-утописты с их мистической верой в силу рабочего класса – разбиты, сошли со сцены истории. Все понимают, что страна нуждается в спокойной, будничной работе в областях политики и культуры. В конце концов – всем необходимо отдохнуть от жестоких потрясений пережитой бури. Пред нами – грандиозная задача: поставить на ноги многомиллионное крестьянство. И – еще раз: эволюция невозможна без сотрудничества классов, – эта истина утверждается всей историей культурного развития Европы, и отрицать эту истину могут только люди, совершенно лишенные чувства ответственности пред историей…

Для того чтоб согласиться с этими мыслями, Самгину не нужно было особенно утруждать себя. Мысли эти давно сами собою пришли к нему и жили в нем, не требуя оформления словами. Самгина возмутил оратор, – он грубо обнажил и обесцветил эти мысли, «выработанные разумом истории».

Самгин почувствовал необходимость освежить и углубить доводы разума истории, подкрепить их от себя, материалом своего, личного опыта. Он пережил слишком много, и хотя его разум сильно устал «регистрировать факты», «системы фраз», но не утратил эту уже механическую, назойливую и бесплодную привычку. Бесплодность накопления опыта тяготила и смущала его. Он не хотел сознаться, что усвоил скептическое отношение Марины к разуму, но он уже чувствовал, что ее речи действуют на него убедительнее книг. И, наконец, бывали моменты, когда Самгин с неприятной ясностью сознавал, что хотя лицо «текущего момента» густо покрыто и покрывается пылью успокоительных слов, но лицо это вставало пред ним красным и свирепым, точно лицо дворника Марины.

Он вспомнил брата: недавно в одном из толстых журналов была напечатана весьма хвалебная рецензия о книге Дмитрия по этнографии Северного края.

«Мне тоже надо сделать выводы из моих наблюдений», – решил он и в свободное время начал перечитывать свои старые записки. Свободного времени было достаточно, хотя дела Марины постепенно расширялись, и почти всегда это были странно однообразные дела: умирали какие-то вдовы, старые девы, бездетные торговцы, отказывая Марине свое, иногда солидное, имущество.

– Дальние родственники супруга моего, – объясняла она.

Росла клиентура, к Самгину являлись из уездов и даже из соседней губернии почтительные бородатые купцы.

– Зотиха, Марина Петровна, указала нам, – говорили они, и чувствовалось, что для этих людей Марина – большой человек. Он объяснял это тем, что захолустные, полудикие люди ценят ее деловитый ум, ее знание жизни.

Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за столом и не спеша заносил на бумагу пережитое и прочитанное – материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим:

«Искусство и интеллект»; потом, сообразив, что это слишком широкая тема, приписал к слову «искусство» – «русское» и, наконец, еще более ограничил тему: «Гоголь, Достоевский, Толстой в их отношении к разуму». После этого он стал перечитывать трех авторов с карандашом в руке, и это было очень приятно, очень успокаивало и как бы поднимало над текущей действительностью куда-то по косой линии.

Гоголь и Достоевский давали весьма обильное количество фактов, химически сродных основной черте характера Самгина, – он это хорошо чувствовал, и это тоже было приятно. Уродливость быта и капризная разнузданность психики объясняли Самгину его раздор с действительностью, а мучительные поиски героями Достоевского непоколебимой истины и внутренней свободы, снова приподнимая его, выводили в сторону из толпы обыкновенных людей, сближая его с беспокойными героями Достоевского.

Но нередко он бросал карандаш на стол, говоря себе:

«Я – не таков, как эти люди, более здоров, чем они, я отношусь к жизни спокойнее».

Однако действительность, законно непослушная теориям, которые пытались утихомирить ее, осаждаясь на ее поверхности густой пылью слов, – действительность продолжала толкать и тревожить его.

В конце зимы он поехал в Москву, выиграл в судебной палате процесс, довольный собою отправился обедать в гостиницу и, сидя там, вспомнил, что не прошло еще двух лет с того дня, когда он сидел в этом же зале с Лютовым и Алиной, слушая, как Шаляпин поет «Дубинушку». И еще раз показалось невероятным, что такое множество событий и впечатлений уложилось в отрезок времени – столь ничтожный.

«И в бездонном мешке времени кружится земной шар», – вспомнил он недавно прочитанную фразу и подумал, что к Достоевскому и Гоголю следует присоединить Леонида Андреева, Сологуба. А затем, просматривая карту кушаний, прислушиваясь к шуму голосов, подумал о том, что, вероятно, нигде не едят так радостно и шумно, как в Москве. Особенно бесцеремонно шумели за большим столом у стены, налево от него, – там сидело семеро, и один из них, высокий, тонкий, с маленькой головой, с реденькими усами на красном лице, тенористо и задорно врезывал в густой гул саркастические фразы:

– В Европе промышленники внушают министрам руководящие идеи, а у нас – наоборот: у нас необходимость организации фабрикантов указана министром Коковцовым в прошлом году-с!

За спиною Самгина, под пальмой, ворчливо разговаривали двое, и нетрезвый голос одного был знаком.

– Ерунда! Солдаты революции не делают.

– Тише!

– Расстреливать, как негров…

– Ты – сообрази: гвардия, преображенцы…