12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 170

Безбедов наклонился к Самгину, спрашивая:

– Вы – что думаете?

Самгин был раздражен речами Безбедова и, видя, что он все сильнее пьянеет, опасался скандала, но, не в силах сдержать своего раздражения, сухо ответил:

– Один мой знакомый пел такие куплеты:

Да – для пустой душиНеобходим груз веры…Намыкался Намык – довольно,На смерть идет он добровольно, –
хрипло проговорил Безбедов, покачивая стул.

Вошла Марина, уже причесанная, сложив косу на голове чалмой, – от этого она стала выше ростом.

– Всеволод Павлович, – вам готова комната, Валентин – проводи! В антресоли. Тебе, Клим Иванович, здесь постелют.

К Турчанинову она обратилась любезно, Безбедову – строго приказала, Самгин в ее обращении к нему уловил особенно ласковые ноты.

– Лидия, кажется, простудилась, – говорила она, хмурясь, глядя, как твердо шагает Безбедов. – Ночь-то какая жуткая! Спать еще рано бы, но – что же делать? Завтра мне придется немало погулять, осматривая имение. Приятного сна…

Самгин встал, проводил ее до двери, послушал, как она поднимается наверх по невидимой ему лестнице, воротился в зал и, стоя у двери на террасу, забарабанил пальцами по стеклу.

Вершины деревьев покачивал ветер; густейшая темнота над ними куда-то плыла, вот ее проколола крупная звезда, – ветер погасил звезду. В комнате было тихо, но казалось, что тишина покачивается, так же, как тьма за окном. За спиною Самгина осторожно топали босые ноги, шуршало белье, кто-то сильными ударами взбивал подушки, позванивала посуда. Самгин смотрел, как сквозь темноту на террасе падают светлые капли дождя, и вспоминал роман Мопассана «Наше сердце», – сцену, когда мадам де Бюрн великодушно пришла ночью в комнату Мариоля. Вспомнил и любимую поговорку маляра у Чехова:

«Все может быть…» Думать чужими словами очень удобно, за них не отвечаешь, если они окажутся неверными.

«Мадам де Бюрн – женщина без темперамента и – все-таки… Она берегла свое тело, как слишком дорогое платье. Это – глупо. Марина – менее мещанка. В сущности, она даже едва ли мещанка. Стяжательница? Да, конечно. Однако это не главное ее…»

Чувствуя приятное головокружение, Самгин прижался лбом к стеклу.

«Я выпил лишнее. Она пьет больше меня… Это – фразы из учебника грамматики».

Затем он подумал, что вокруг уже слишком тихо для человека. Следовало бы, чтоб стучал маятник часов, действовал червяк-древоточец, чувствовалась бы «жизни мышья беготня». Напрягая слух, он уловил шорох листвы деревьев в парке и вспомнил, что кто-то из литераторов приписал этот шорох движению земли в пространстве.

«Глупо. Но вспоминать – не значит выдумывать. Книга – реальность, ею можно убить муху, ее можно швырнуть в голову автора. Она способна опьянять, как вино и женщина».

Устав стоять, он обернулся, – в комнате было темно; в углу у дивана горела маленькая лампа-ночник, постель на одном диване была пуста, а на белой подушке другой постели торчала черная борода Захария. Самгин почувствовал себя обиженным, – неужели для него не нашлось отдельной комнаты? Схватив ручку шпингалета, он шумно открыл дверь на террасу, – там, в темноте, кто-то пошевелился, крякнув.

– Кто это?

Ответил – не сразу – знакомый голос кучера:

– Краулим.

Медленно выпрямился кто-то – очень высокий.

– Я да Вася, – добавил кучер. – Вон он какой, Вася-то!

Самгин зажег спичку, – из темноты ему улыбнулось добродушное, широкое, безбородое лицо. Постояв, подышав сырым прохладным воздухом, Самгин оставил дверь открытой, подошел к постели, – заметив попутно, что Захарий не спит, – разделся, лег и, погасив ночник, подумал:

«Пожалуй, еще и этот заговорит».

Но Захарий молчал, не шевелился, как будто его не было. Самгин подумал:

«Не смеет заговорить. И точно подслушивает».

Подождав еще минуты две, три, Самгин спросил вполголоса:

– Давно служите у Зотовой?

– Восьмой год, – тихонько ответил Захарий.

– А раньше чем занимались?

Захарий откликнулся не сразу, и это было невежливо.

– Монах я, в монастыре жил. Девять лет. Оттуда меня и взял супруг Марины Петровны…

«Взял. Как вещь», – отметил Самгин; полежал еще минуту и, закуривая, увидал, при свете спички, что Захарий сидит, окутав плечи одеялом. – Не хочется спать?

– Сплю я плохо, – шепотом и нерешительно сказал Захарий. – У меня сердце заходит, когда лежу, останавливается. Будто падаешь куда. Так я больше сижу по ночам.

– Трудно в монастыре?

Захарий приглушенно покашлял в одеяло, прежде чем сказать:

– Которые верят, что от мира можно спастись… ну, тем – ничего, легко! Которые не размышляют. И мне сначала легко было, а после – тоже…

– После чего?

– Насмотрелся. Монахи – тоже люди. Заблуждаются. Иные – плоть преодолеть не могут, иные – от честолюбия страдают. Ну, и от размышления…

Было очень странно слушать полушепот невидимого человека; говорил он медленно, точно нащупывая слова в темноте и ставя их одно к другому неправильно. Самгин спросил:

– Вы – что же, – по своей воле пошли в монахи?

– Мне тюремный священник посоветовал. Я, будучи арестантом, прислуживал ему в тюремной церкви, понравился, он и говорит: «Если – оправдают, иди в монахи». Оправдали. Он и схлопотал. Игумен – дядя родной ему. Пьяный человек, а – справедливый. Светские книги любил читать – Шехерезады сказки, «Приключения Жиль Блаза», «Декамерон». Я у него семнадцать месяцев келейником был.

Самгин отметил: дворник Марины, казак, похож на беглого каторжника, а этот, приказчик, сидел в тюрьме, – отметил и мысленно усмехнулся:

«Тайны сгущаются».

– Вам, конечно, любопытно, за что меня в тюрьму? – слышал он задумчивый неторопливый шепоток. – А видите, я – сирота, с одиннадцати лет жил у крестного отца на кожевенном заводе. Сначала – мальчиком при доме, потом – в конторе сидел, писал; потом – рассердился крестный на меня, разжаловал в рабочие, три года с лишком кожи квасил я. А он был женат на второй, так она его мышьяком понемножку травила, у нее любовник был, землемер. Помер крестный, дочь его, Евгенья, дело подняла в суде, тут и я тоже оказался виноват, будто бы знал, а – не донес. Евгенья – красавица была и страшно умная, выследила, что я землемеру от ее мачехи записки передавал. И от него к ней. Ну, вот. Всех троих нас поарестовали, восемь месяцев и сидел я в тюрьме. Землемера – оправдали и меня тоже, а Василису Александровну приговорили к церковному покаянию: согласились, что она ошиблась. Было мне в ту пору семнадцать лет.

«Тебе и сейчас не больше», – подумал Самгин, приготовясь спросить его о Марине. Но Захарий сам спросил:

– Извините, Клим Иванович, читали вы книгу «Плач Едуарда Юнга о жизни, смерти и бессмертии»?

– Не читал.

– Ах, очень жаль, – вздохнул Захарий.

– Меня? – спросил Самгин.

– Нет, я о себе. Сокрушительных размышлений книжка, – снова и тяжелее вздохнул Захарий. – С ума сводит. Там говорится, что время есть бог и творит для нас или противу нас чудеса. Кто есть бог, этого я уж не понимаю и, должно быть, никогда не пойму, а вот – как же это, время – бог и, может быть, чудеса-то творит против нас? Выходит, что бог – против нас, – зачем же?

«Бред какой», – подумал Самгин, видя лицо Захария, как маленькое, бесформенное и мутное пятно в темноте, и представляя, что лицо это должно быть искажено страхом. Именно – страхом, – Самгин чувствовал, что иначе не может быть. А в темноте шевелились, падали бредовые слова:

– Там же сказано, что строение человека скрывает в себе семя смерти и жизнь питает убийцу свою, – зачем же это, если понимать, что жизнь сотворена бессмертным духом?

«Это он, кажется, против Марины», – сообразил Самгин.

– Смерть уязвляет, дабы исцелить, а некоторый человек был бы доволен бессмертием и на земле. Тут, Клим Иванович, выходит, что жизнь как будто чья-то ошибка и несовершенна поэтому, а создал ее совершенный дух, как же тогда от совершенного-то несовершенное?

Швырнув далеко от себя окурок папиросы, проследив, как сквозь темноту пролетел красный огонек и, ударясь о пол, рассыпался искрами, Самгин сказал:

– Вы об этом Марину Петровну спросите.

– Спрашивал. Ей известны все человеческие размышления, а книгу «Плач» она отметает, даже высмеивает, именует ее болтовней даже. А сам я думать могу, но размышлять не умею. Вы, пожалуйста, не говорите ей, что я спрашивал про «Плач».

– Хорошо, – обещал Самгин. – Она… очень умная?

Захарий тихонько охнул.

– Ох!

И, захлебываясь быстрым шепотом, сказал:

– Необыкновенной мудрости. Ослепляет душу. Несокрушимого бесстрашия…

Он вдруг оборвал речь, беспокойно завозился, захлопал подушкой и, пробормотав: «Извините, мешаю вам уснуть», – замолчал. Самгин подумал, что он, должно быть, закутался одеялом с головою. Тишина стала плотней, и долго не слышно было ни звука, – потом в парке кто-то тяжко зашлепал по луже. Самгин, прислушиваясь, вспомнил проповедника Якова, человека о трех пальцах, – «камень – дурак, дерево – дурак». Вспомнил Диомидова. Дьякона, «взыскующих града». Сектантов – миллионы, социалистов – тысячи. Возможно, что Марина – права, интеллигенция не знает подлинной духовной жизни народа. Она ищет в народе только отражения своих материалистических верований. Марина, конечно, не может быть сектанткой…

Где-то очень далеко, волком, заливисто выл пес, с голода или со страха. Такая ночь едва ли возможна в культурных государствах Европы, – ночь, когда человек, находясь в сорока верстах от города, чувствует себя в центре пустыни.

Заснул он на рассвете, – разбудили его Захарий и Ольга, накрывая стол для завтрака. Захарий был такой же, как всегда, тихий, почтительный, и белое лицо его, как всегда, неподвижно, точно маска. Остроносая, бойкая Ольга говорила с ним небрежно и даже грубовато.

Первой явилась к завтраку Марина в измятом, плохо выглаженном платье, в тяжелой короне волос, заплетенных в косу; ласково кивнув головою Самгину, она спросила:

– Мыши не съели тебя? Ужас, сколько мышей!

А Захарию строго сказала:

– Разворовали тут все.

– Вася! – ответил он, виновато разводя руками. – Он все раздает, что у него ни спроси. Третьего дня позволил лыко драть с молодых лип, – а вовсе и не время лыки-то драть, но ведь мужики – не взирают…

– Хорош охранитель, – усмехнулась Марина. – Вот, Клим Иванович, познакомься с Васей, – тут есть великан такой. Мужики считают его полуумным. Подкидыш, вероятно – барская шалость, может быть, родственник парижанину-то.

Пришла Лидия, тоже измятая, с кислым лицом, с капризно надутыми губами; ее Марина встретила еще более ласково, и это, видимо, искренно тронуло Лидию; обняв Марину за плечи, целуя голову ее, она сказала:

– С тобою всегда, везде хорошо!

– Вот какие мы, – откликнулась Марина, усаживая ее рядом с собою и говоря: – А я уже обошла дом, парк; ничего, – дом в порядке, парк зарос всякой дрянью, но – хорошо!

Тонкая, смуглолицая Лидия, в сером костюме, в шапке черных, курчавых волос, рядом с Мариной казалась не русской больше, чем всегда. В парке щебетали птицы, ворковал витютень, звучал вдали чей-то мягкий басок, а Лидия говорила жестяные слова:

– Он – очень наивный. Наука вовсе не отрицает, что все видимое создано из невидимого. Как остроумно сказал де Местр, Жозеф: «Из всех пороков человека молодость – самый приятный».

Вошел Безбедов, весь в белом – точно санитар, в сандалиях на босых ногах; он сел в конце стола, так, чтоб Марина не видела его из-за самовара. Но она все видела.

– Тебе, Валентин, надобно брить физиономию, на ней что-то растет, – и безжалостно добавила: – Плесень какая-то.

И, улыбаясь навстречу Турчанинову, она осыпала его любезностями. Он ответил, что спал прекрасно и что все вообще восхитительно, но притворялся он плохо, было видно, что говорит неправду. Самгин молча пил чай и, наблюдая за Мариной, отмечал ее ловкую гибкость в отношении к людям, хотя был недоволен ею. Интересовало его мрачное настроение Безбедова.

«В нем тоже есть что-то преступное», – неожиданно подумал он.

Завтракали утомительно долго, потом отправились осматривать усадьбу.

Марина и Лидия шли впереди, их сопровождал Безбедов, и это напомнило Самгину репродукцию с английской картины: из ворот средневекового, нормандского замка величественно выходит его владелица с тонконогой, борзой собакой и толстым шутом.

Утро было пестрое, над влажной землей гулял теплый ветер, встряхивая деревья, с востока плыли мелкие облака, серые, точно овчина; в просветах бледно-голубого неба мигало и таяло предосеннее солнце; желтый лист падал с берез; сухо шелестела хвоя сосен, и было скучнее, чем вчера.

Турчанинов остался в доме, но минут через пять догнал Самгина и пошел рядом с ним, помахивая тросточкой, оглядываясь и жалобно говоря:

– Нет, как хотите, но я бы не мог жить здесь! – Он тыкал тросточкой вниз на оголенные поля в черных полосах уже вспаханной земли, на избы по берегам мутной реки, запутанной в кустарнике.

– Я часа два сидел у окна, там, наверху, – у меня такое впечатление, что все это неудачно начато и никогда не будет кончено, не примет соответствующей формы.

Самгин искренно спросил:

– Скучно?

– Более чем скучно! Есть что-то безнадежное в этой пустынности. Совершенно непонятны жалобы крестьян на недостаток земли; никогда во Франции, в Германии не видел я столько пустых пространств.

Помолчав, он предложил Самгину папиросу, долго и неумело закуривал на ветру, а закурив – сказал, вздыхая:

– Мой сосед храпел… потрясающе! Он – болен?

– Кажется – да.

– Странный тип! Такой… дикий. И мрачно озлоблен. Злость тоже должна быть веселой. Французы умеют злиться весело. Простите, что я так говорю обо всем… я очень впечатлителен. Но – его тетушка великолепна! Какая фигура, походка! И эти золотые глаза! Валькирия, Брунгильда…

Тетушка, остановясь, позвала его, он быстро побежал вперед, а Самгин, чувствуя себя лишним, свернул на боковую дорожку аллеи, – дорожка тянулась между молодых сосен куда-то вверх. Шел Самгин медленно, смотрел под ноги себе и думал о том, какие странные люди окружают Марину: этот кучер, Захарий, Безбедов…

– Гуляешь?

Самгин вздрогнул, – между сосен стоял очень высокий, широкоплечий парень без шапки, с длинными волосами дьякона, – его круглое безбородое лицо Самгин видел ночью. Теперь это лицо широко улыбалось, добродушно блестели красивые, темные глаза, вздрагивали ноздри крупного носа, дрожали пухлые губы: сейчас вот засмеется.

«Вася», – сообразил Самгин.

– Ничего, – гуляй, – сказал Вася приятным мягким баском. На его широких плечах – коричневый армяк, подпоясан веревкой, шея обмотана синим шарфом, на ногах – рыжие солдатские сапоги; он опирался обеими руками на толстую суковатую палку и, глядя сверху вниз на Самгина, говорил:

– Я тебя – знаю, видел ночью. Ты – ничего, ходи, не бойся!

– Вы – сторож? – спросил Самгин.