Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 167
Но женщина, присев к столу, вынула из кармана юбки коробку папирос и сказала вполголоса:
– Моя фамилия – Муравьева, иначе – Паша. Татьяна Гогина сообщила мне, что, в случае нужды, я могу обратиться к вам.
Самгин собирался зажечь спичку, но не зажег, а, щелкнув ногтем по коробке, подал коробку женщине, спрашивая:
– Чем могу служить?
Темные глаза женщины смотрели на него в упор, – ее спутник сел на стул у стены, в сумраке, и там невнятно прорычал что-то.
«Кажется, я его когда-то видел», – подумал Самгин.
Не торопясь Муравьева закурила папиросу от своей спички и сказала, что меньшевики, в будущее воскресенье, устраивают в ремесленной управе доклад о текущем моменте.
– У нас некому выступить против них; товарищ, который мог бы сделать это достаточно солидно, – заболел.
Говорила она требовательно, высоким надорванным голосом, прямой взгляд ее был неприятен. Самгин сказал:
– Лицо, названное вами, ничего не сообщало мне о Муравьевой, и вообще я с этим лицом не состою в переписке.
– Странно, – сказала женщина, пожимая плечами, а спутник ее угрюмо буркнул:
– Идем к тому.
– На митингах я никогда не выступал, – добавил Самгин, испытывая удовольствие говорить правду.
– Не надо, идем к тому, – повторил мужчина, вставая. Самгину снова показалось, что он где-то видел его, слышал этот угрюмый, тяжелый голос. Женщина тоже встала и, сунув папиросу в пепельницу, сказала громко:
– Вот и попробовали бы.
Вставая, она задела стол, задребезжал абажур лампы. Самгин придержал его ладонью, а женщина небрежно сказала:
– Извините, – и ушла, не простясь.
«Со спичками у меня вышло невежливо, – думал Самгин. – Человека этого я встречал».
Вздохнув, он вытряхнул окурок папиросы в корзину для бумаг. Дня через два он вышел «на люди», – сидел в зале клуба, где пела Дуняша, и слушал доклад местного адвоката Декаполитова, председателя «Кружка поощрения кустарных ремесел». На эстраде, заслоняя красный портрет царя Александра Второго, одиноко стоял широкоплечий, но плоский, костистый человек с длинными руками, седовласый, но чернобровый, остриженный ежиком, с толстыми усами под горбатым носом и острой французской бородкой. Он казался загримированным под кого-то, отмеченного историей, а брови нарочно выкрасил черной краской, как бы для того, чтоб люди не думали, будто он дорожит своим сходством с историческим человеком. Разговаривал он приятным, гибким баритоном, бросая в сумрак скупо освещенного зала неторопливые, скучные слова:
– Ситуация данных дней требует, чтоб личность категорически определила: чего она хочет?
– Чтобы Столыпина отправили к чертовой матери, – проворчал соседу толстый человек впереди Самгина, – сосед дремотно ответил:
– Отруба – ловкий ход.
В зале рассеянно сидели на всех рядах стульев человек шестьдесят.
Летний дождь шумно плескал в стекла окон, трещал и бухал гром, сверкали молнии, освещая стеклянную пыль дождя; в пыли подпрыгивала черная крыша с двумя гончарными трубами, – трубы были похожи на воздетые к небу руки без кистей. Неприятно теплая духота наполняла зал, за спиною Самгина у кого-то урчало в животе, сосед с левой руки после каждого удара грома крестился и шептал Самгину, задевая его локтем:
– Пардон…
– Пред нами развернуты программы нескольких политических партий, – рассказывал оратор.
Самгин долго искал: на кого оратор похож? И, не найдя никого, подумал, что, если б приехала Дуняша, он встретил бы ее с радостью.
Наискось от него, впереди сидел бывший поверенный Марины и, утешительно улыбаясь, шептал что-то своему соседу – толстому, бородатому, с жирной шеей.
– Существует мнение, что политика и мораль – несовместимы, – разговаривал оратор, вынув платок из кармана и взмахнув им, – но это абсолютно неверно, это – мнение фельетонистов, политика строится на нормах права…
Удар грома пошатнул его, он отступил на шаг в сторону, вытирая виски платком, мигая, – зал наполнился гулом, ноющей дрожью стекол в окнах, а поверенный Марины, подскочив на стуле, довольно внятно пробормотал:
– Это – не повод для кассации…
Снова заговорил оратор, но уже быстрее и рассердясь на кого-то. Самгин поймал странную фразу:
– Не всякий юноша, кончив гимназию, идет в университет, не все путешественники по Африке стремятся к центру ее…
– Верно, – сказал кто-то сзади Самгина и глухо засмеялся.
Самгин не мог сосредоточить внимание на ораторе, речь его казалась давно знакомой. И он был очень доволен, когда Декаполитов, наклонясь вперед, сказал:
– Мы, наконец, дошли до пределов возможного и должны остановиться, чтоб, укрепясь на занятых позициях, осуществить возможное, реализовать его, а там история укажет, куда и как нам идти дальше. Я – кончил.
В первом ряду поднялся большеголовый лысый человек и прокричал:
– Перерыв – четверть часа! Прошу желающих записаться на прения.
И так же крикливо сказал кому-то:
– Что же вы, батенька, стол-то перед эстрадой поставили? На эстраду его надо было поставить, на эстраду-с…
Самгин пошел в буфет, слушая, что говорят солидные, тяжеловесные горожане, неторопливо спускаясь по мраморной лестнице.
– Декаполитов трезво рассуждал…
– Н-да! На них мужичок действует, как нашатырь на пьяного.
– Сами же раскачивали, а теперь, как закачалось все…
– Ой, мамо! Гони кошку з хаты, бо вона мини цапае…
Знакомые адвокаты раскланивались с Климом сухо, пожимали руку его молча и торопливо; бывший поверенный Марины, мелко шагая коротенькими ногами, подбежал к нему и спросил:
– Ну – как? Что скажете?
Но тотчас же сам сказал:
– Какой отличный дождь! – и откатился к маленькому, усатому человеку, сердито говоря:
– Послушайте, господин Онуфриенко, вот уже прошло две недели…
– Ну, и прошло, а – что?
Не пожелав остаться на прения по докладу, Самгин пошел домой. На улице было удивительно хорошо, душисто, в небе, густо-синем, таяла серебряная луна, на мостовой сверкали лужи, с темной зелени деревьев падали голубые капли воды; в домах открывались окна. По другой стороне узкой улицы шагали двое, и один из них говорил:
– Обеспокоились старички…
Из открытого окна в тишину улицы масляно вытек красивый голос:
Хотел бы в единое словоИзлить все, что на сердце есть…
– Реакция! – крикнул в окно один из двух, и, смеясь, они пошли быстрей.
«Очень провинциальная шуточка», – подумал Самгин, с наслаждением вдыхая свежий воздух, запахи цветов.
Через несколько дней правительство разогнало Думу, а кадеты выпустили прокламацию, уговаривая крестьян не давать рекрутов, не платить налогов. Безбедов, размахивая газетой, захрипел:
– Какого черта? Конституция, так – конституция, а то все равно как на трехногий стул посадили. Идиоты! Теперь – снова жди всеобщей забастовки…
– А как реагирует город? – спросил Самгин.
– Ну, что ж – город? Баранов – много, а козлов – нет, ну, баранам и не за кем идти.
Самгин был уверен, что настроением Безбедова живут сотни тысяч людей – более умных, чем этот голубятник, и нарочно, из антипатии к нему, для того, чтоб еще раз убедиться в его глупости, стал расспрашивать его: что же он думает? Но Безбедов побагровел, лицо его вспухло, белые глаза свирепо выкатились; встряхивая головой, растирая ладонью горло, он спросил:
– Экзаменуете меня, что ли? Я же не идиот все-таки! Дума – горчич-ник на шею, ее дело – отвлекать прилив крови к мозгу, для этого она и прилеплена в сумасбродную нашу жизнь! А кадеты играют на бунт. Налогов не платить! Что же, мне спичек не покупать, искрами из глаз огонь зажигать, что ли?
Стукнув кулаком по столу, он заорал:
– Я плачу налоги, чтоб мне обеспечили спокойную жизнь, – так или нет? Обязана власть охранять мою жизнь?
Он качался на стуле, раздвигал руками посуду на столе, стул скрипел, посуда звенела. Самгин первый раз видел его в припадке такой ярости и не верил, что ярость эта вызвана только разгоном Думы.
– Левой рукой сильно не ударишь! А – уж вы как хотите – а ударить следует! Я не хочу, чтоб мне какой-нибудь сапожник брюхо вспорол. И чтоб дом подожгли – не желаю! Вон вчера слободская мастеровщина какого-то будто бы агента охраны укокала и домишко его сожгла. Это не значит, что я – за черную сотню, самодержавие и вообще за чепуху. Но если вы взялись управлять государством, так управляйте, черт вас возьми! Я имею право требовать покоя…
Считая неспособность к сильным взрывам чувств основным достоинством интеллигента, Самгин все-таки ощущал, что его антипатия к Безбедову разогревается до ненависти к нему, до острого желания ударить его чем-нибудь по багровому, вспотевшему лицу, по бешено вытаращенным глазам, накричать на Безбедова грубыми словами. Исполнить все это мешало Самгину чувство изумления перед тем, что такое унизительное, дикое желание могло возникнуть у него. А Безбедов неистощимо бушевал, хрипел, задыхаясь.
– И не воспитывайте меня анархистом, – анархизм воспитывается именно бессилием власти, да-с! Только гимназисты верят, что воспитывают – идеи. Чепуха! Церковь две тысячи лет внушает: «возлюбите друг друга», «да единомыслием исповемы» – как там она поет? Черта два – единомыслие, когда у меня дом – в один этаж, а у соседа – в три! – неожиданно закончил он.
– Вам вредно волноваться так, – сказал Самгин, насильно усмехаясь, и ушел в сад, в угол, затененный кирпичной, слепой стеной соседнего дома. Там, у стола, врытого в землю, возвышалось полукруглое сиденье, покрытое дерном, – весь угол сада был сыроват, печален, темен. Раскуривая папиросу, Самгин увидал, что руки его дрожат.
«До какой степени этот идиот огрубляет мысль и чувство», – подумал он и вспомнил, что людей такого типа он видел не мало. Например: Тагильский, Стратонов, Ряхин. Но – никто из них не возбуждал такой антипатии, как этот.
Сегодня Безбедов даже вызвал чувство тревоги, угнетающее чувство. Через несколько минут Самгин догадался, что обдумывать Безбедова – дело унизительное. Оно ведет к мыслям странным, совершенно недопустимым. Чувство собственного достоинства решительно протестует против этих мыслей.
Марина отнеслась к призыву партии кадет иронически.
– Это они хватили через край, – сказала она, взмахнув ресницами и бровями. – Это – сгоряча. «Своей пустой ложкой в чужую чашку каши». Это надо было сделать тогда, когда царь заявил, что помещичьих земель не тронет. Тогда, может быть, крестьянство взмахнуло бы руками…
И, помахивая в лицо свое кружевным платочком, она сказала задумчиво:
– Лидию кадеты до того напугали, что она даже лес хотела продать, а вчера уже советовалась со мной, не купить ли ей Отрадное Турчаниновых? Скучно даме. Отрадное – хорошая усадьба! У меня – закладная на нее… Старик Турчанинов умер в Ницце, наследник его где-то заблудился… – Вздохнула и, замолчав, поджала губы так, точно собиралась свистнуть. Потом, утверждая какое-то решение, сказала:
– Так.
В жизнь Самгина бесшумно вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем, бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок, был молчалив и смотрел в лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел за маленьким столом в углу приемной, у окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал:
– Покорно благодарю!
За книгами он стал еще более незаметен. Никогда не спрашивал ни о чем, что не касалось его обязанностей, и лишь на второй или третий день, после того как устроился в углу, робко осведомился:
– Клим Иванович – позвольте узнать: революция кончилась?
Вопрос был так неожидан, что Самгин, удивленно взглянув на юношу, повторил последнее слово:
– Кончилась.
Но затем спросил:
– Почему тебя интересует это?
– Так… просто, – не сразу ответил Миша и, опустив голову, добавил, потише, оправдываясь: – Все интересуются.
Самгин подумал, что парень глуп, и забыл об этом случае, слишком ничтожном для того, чтобы помнить о нем. Действительность усердно воспитывала привычку забывать о фактах, несравненно более крупных. Звеньями бесконечной цепи следуя одно за другим, события все сильнее толкали время вперед, и оно, точно под гору катясь, изживалось быстро, незаметно.
Газеты почти ежедневно сообщали об экспроприациях, арестах, военно-полевых судах, о повешенных «налетчиках». Правительство прекращало издание сатирических журналов, закрывало газеты; организации монархистов начинали действовать все более определенно террористически, реакция, принимая характер мстительного, слепого бешенства, вызывала не менее бешеное, но уже явно слабеющее сопротивление ей. Все это Самгин видел, понимал, и – в те часы, когда он слышал, читал об этом, – это угнетало его. Но он незаметно убедил себя, что события уже утратили свой революционный смысл и создаются силою инерции. Они приняли характер «сухой грозы», – молнии и грома очень много, а дождя – нет. В то же время, наблюдая жизнь города, он убеждался, что процесс «успокоения», как туман, поднимается снизу, от земли, и что туман этот становится все гуще, плотнее. Особенно легко забывалось о действительности во время бесед с Мариной. Когда он спросил ее, что она думает по поводу экспроприации? – она ответила, разглядывая ногти свои:
– Не понимаю. Может быть, это – признак, что уже «кончен бой» и начали действовать мародеры, а возможно, что революция еще не истратила всех своих сил. Тебе – лучше знать, – заключила она, улыбаясь.
– Ты как будто сожалеешь о том, что кончен бой? – спросил Самгин; она не ответила, заговорив о другом:
– Слушай-ко, явился молодой Турчанинов, надобно его утвердить в правах наследства на Отрадное и ввести во владение, – чувствуешь? Я похлопочу, чтоб в суде шевелились быстро. Лидия, кажется, решила купить имение.
Посмеиваясь, состригая заусеницу на мизинце, она говорила немножко в нос, подражая Лидии:
– У нее – новая идея: надобно, видишь ли, восстановлять культурные хозяйства, фермеров надобно разводить, – в согласии с политикой Столыпина.
Постучав по лбу пальцем, как это делают, когда хотят без слов сказать, что человек – глуп, Марина продолжала своим голосом, сочно и лениво:
– Женщины, говорит, должны принимать участие в жизни страны как хозяйки, а не как революционерки. Русские бабы обязаны быть особенно консервативными, потому что в России мужчина – фантазер, мечтатель.
Это было дома у Марины, в ее маленькой, уютной комнатке. Дверь на террасу – открыта, теплый ветер тихонько перебирал листья деревьев в саду; мелкие белые облака паслись в небе, поглаживая луну, никель самовара на столе казался голубым, серые бабочки трепетали и гибли над огнем, шелестели на розовом абажуре лампы. Марина – в широчайшем белом капоте, – в широких его рукавах сверкают голые, сильные руки. Когда он пришел – она извинилась:
– Прости, что я так, по-домашнему, – жарко мне! Толста немножко… – Она провела руками по груди, по бедрам, и этот жест, откровенно кокетливый, гордый, заставил Самгина сказать с невольным восхищением:
– До чего ты красива!
– Разве? Смотри, не влюбись!
– А – нельзя?
– Можно, да – не надо, – сказала она удивительно просто и этим вызвала у него лирическое настроение, – с этим настроением он и слушал ее.
– Недавно я говорю ей: «Чего ты, Лидия, сохнешь? Выходила бы замуж, вот – за Самгина вышла бы». – «Я, говорит, могу выйти только за дворянина, а подходящего – нет». Подходящий – это такой, видишь ли, который не забыл исторической роли дворянства и верен триаде: православие, самодержавие, народность. Ну, я ей сказала: «Милая, ведь эдакому-то около ста лет!» Рассердилась.
Самгину хотелось спросить ее о многом, но он спросил:
– Что такое Безбедов?