12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 166

А через два дня, показывая Самгину пакет писем и тетрадку в кожаной обложке, он сказал, нагловато глядя в лицо Самгина:

– Заголовочек сочинения соблазнительный какой, смотрите-ко: «Иакова» – не просто – Якова, а Иакова, вот как-с! «Иакова Тобольского размышление о духе, о плоти и Диаволе» – Диаволе, а не Дьяволе! Любопытно, должно быть-с!

И, положив тетрадь на стол, прижав ее розовой, пухлой ручкой, непреклонно потребовал:

– Прибавьте двадцать пять.

Самгин прибавил и тут же решил устроить Марине маленькую сцену, чтоб на будущее время обеспечить себя от поручений такого рода. Но затем он здраво подумал:

«Дает ли мне этот случай право думать, что такие поручения могут повторяться?»

Дорогой, в вагоне, он достал тетрадь и, на ее синеватых страницах, прочитал рыжие, как ржавчина, слова:

«И лжемыслие, яко бы возлюбив человека господь бог возлюбил также и рождение и плоть его, господь наш есть дух и не вмещает любви к плоти, а отметает плоть. Какие можем привести доказательства сего? Первое: плоть наша грязна и пакостна, подвержена болезням, смерти и тлению…»

Перевернув несколько страниц, написанных круглым, скучным почерком, он поймал глазами фразу, выделенную из плотных строк: «Значит: дух надобно ставить на первое место, прежде отца и сына, ибо отец и сын духом рождены, а не дух отцом».

«Какая ерунда, – подумал Самгин и спрятал тетрадь в портфель. – Не может быть, чтобы это серьезно интересовало Марину. А юридический смысл этой операции для нее просто непонятен».

В городе, подъезжая к дому Безбедова, он увидал среди улицы забавную группу: полицейский, с разносной книгой под мышкой, старуха в клетчатой юбке и с палкой в руках, бородатый монах с кружкой на груди, трое оборванных мальчишек и педагог в белом кителе – молча смотрели на крышу флигеля; там, у трубы, возвышался, качаясь, Безбедов в синей блузе, без пояса, в полосатых брюках, – босые ступни его ног по-обезьяньи цепко приклеились к тесу крыши. Размахивая длинным гибким помелом из грязных тряпок, он свистел, рычал, кашлял, а над его растрепанной головой в голубом, ласково мутном воздухе летала стая голубей, как будто снежно-белые цветы трепетали, падая на крышу.

– Обленились до черта, – ожирели! – заорал Безбедов, когда Самгин вошел во двор. – Ну, – я их – взбодрю! Я – подниму! Вот увидите! Улыбнетесь…

Самгин, махнув ему шляпой, подумал:

«А – правильно говорят: страшно смешной».

Пред вечерним чаем Безбедов сходил на реку, выкупался и, сидя за столом с мокрыми волосами, точно в измятой старой шапке, кашляя, потея, вытирая лицо чайной салфеткой, бормотал:

– Муромская приехала. Рассказывает, будто царь собрался в Лондон бежать, кадетов испугался, а кадеты левых боятся, и вообще черт знает что будет!

Он закашлялся бухающими звуками, лицо и шея его вздулись от напора крови, белки глаз, покраснев, выкатились, оттопыренные уши дрожали. Никогда еще Самгин не видел его так жутко возбужденным.

– А новый министр, Столыпин, говорит, – трус и дурак.

Слушая невнимательно, Самгин спросил:

– Кому говорит?

– Никому не говорит, – сердито ответил Безбедов. – Это – не он говорит, а – Муромская. Истеричка, черт ее… Пылит, как ветер.

Откашлялся, плюнул в платок и положил его на стол, но сейчас же брезгливо, одним пальцем, сбросил на пол и, снова судорожно вытирая лоб, виски салфеткой, забормотал раздраженно:

– Кричит: продавайте лес, уезжаю за границу! Какому черту я продам, когда никто ничего не знает, леса мужики жгут, все – испугались… А я – Блинова боюсь, он тут затевает что-то против меня, может быть, хочет голубятню поджечь. На днях в манеже был митинг «Союза русского народа», он там орал: «Довольно!» Даже кровь из носа потекла у идиота…

Закурив трубку, он немножко успокоился и широко оскалил неровные крупные зубы.

– Кричал: «Финляндия хочет отложиться, шведы объявляют нам войну», – вообще: кипит похлебка!

Было ясно, что он торопится выбросить из памяти новости, отягощающие ее. Самгин усмехнулся.

– Да, смешно, – сказал Безбедов. – Царь Думу открывал в мантии, в короне, а там все – во фраках. Во фраках или в сюртуках, – не знаете?

– Не знаю.

– Уморительно! Черт, до чего дожили, а? Вроде Англии. Он – в мантии, а они – во фраках! Человек во фраке напоминает стрижа. Их бы в кафтаны какие-нибудь нарядить. Хорошо одетый человек меньше на дурака похож.

Самгин, поправив очки, взглянул на него; такие афоризмы в устах Безбедова возбуждали сомнения в глупости этого человека и усиливали неприязнь к нему. Новости Безбедова он слушал механически, как шум ветра, о них не думалось, как не думается о картинах одного и того же художника, когда их много и они утомляют однообразием красок, техники. Он отметил, что анекдотические новости эти не вызывают желания оценить их смысл. Это было несколько странно, но он тотчас нашел объяснение:

«Безбедов говорит с высоты своей голубятни, тоном человека, который принужден говорить о пустяках, не интересных для него. Тысячи людей портят себе жизнь и карьеру на этих вопросах, а он, болван…»

Самгин рассердился и ушел. Марины в городе не было, она приехала через восемь дней, и Самгина неприятно удивило то, что он сосчитал дни. Когда он передал ей пакет писем и тетрадку «Размышлений», она, небрежно бросив их на диван, сказала весьма равнодушным тоном:

– Спасибо.

Это убедило Самгина, что купчиха действительно не понимает юридического смысла поступка, который он сделал по ее желанию. Объяснить ей этот смысл он не успел, – Марина, сидя в позе усталости, закинув руки за шею, тоже начала рассказывать новости:

– Ну, батюшка, Петербург совершенно ошалел. Водила меня Лидия по разным политическим салонам…

– Вы были там вместе?

– Ну да.

Самгин отметил, что Безбедов не сказал ему об этом. Она, играя бровями, с улыбочкой в глазах, рассказала, что царь капризничает: принимая председателя Думы – вел себя неприлично, узнав, что матросы убили какого-то адмирала, – топал ногами и кричал, что либералы не смеют требовать амнистии для политических, если они не могут прекратить убийства; что келецкий губернатор застрелил свою любовницу и это сошло ему с рук безнаказанно. Столыпиным недовольны за то, что он не решается прикрыть Думу, на митингах левые бьют кадетов, – те, от обиды, поворачивают направо.

– Видела знаменитого адвоката, этого, который стихи пишет, он – высокого мнения о Столыпине, очень защищает его, говорит, что, дескать, Столыпин нарочно травит конституционалистов левыми, хочет напугать их, затолкать направо поглубже. Адвокат – мужчина приятный, любезен, как парикмахер, только уж очень привык уголовных преступников защищать.

Рассказывала она почти то же, что и ее племянник. Тон ее рассказов Самгин определил как тон человека, который, побывав в чужой стране, оценивает жизнь иностранцев тоже с высоты какой-то голубятни.

– Ты говоришь точно о детских шалостях, – заметил он; Марина усмехнулась:

– Разве? Как старуха? Учительница старая? Охлаждаю твое пламенное сердце революционера? Дай папироску.

Подавая ей портсигар, Самгин заметил, что рука его дрожит. В нем разрасталось негодование против этой непонятно маскированной женщины. Сейчас он скажет ей кое-что по поводу идиотских «Размышлений» и этой операции с документами. Но Марина опередила его намерение. Закурив, выдувая в потолок струю дыма и следя за ним, она заговорила вполголоса, медленно:

– Зря ты, Клим Иванович, ежа предо мной изображаешь, – иголочки твои не страшные, не колют. И напрасно ты возжигаешь огонь разума в сердце твоем, – сердце у тебя не горит, а – сохнет. Затрепал ты себя – анализами, что ли, не знаю уж чем! Но вот что я знаю: критически мыслящая личность Дмитрия Писарева, давно уже лишняя в жизни, вышла из моды, – критика выродилась в навязчивую привычку ума и – только.

Так она говорила минуты две, три. Самгин слушал терпеливо, почти все мысли ее были уже знакомы ему, но на этот раз они звучали более густо и мягко, чем раньше, более дружески. В медленном потоке ее речи он искал каких-нибудь лишних слов, очень хотел найти их, не находил и видел, что она своими словами формирует некоторые его мысли. Он подумал, что сам не мог бы выразить их так просто и веско.

«Действительно, – когда она говорит, она кажется старше своих лет», – подумал он, наблюдая за блеском ее рыжих глаз; прикрыв глаза ресницами, Марина рассматривала ладонь своей правой руки. Самгин чувствовал, что она обезоруживает его, а она, сложив руки на груди, вытянув ноги, глубоко вздохнула, говоря:

– Устала я и говорю, может быть, грубо, нескладно, но я говорю с хорошим чувством к тебе. Тебя – не первого такого вижу я, много таких людей встречала. Супруг мой очень преклонялся пред людями, которые стремятся преобразить жизнь, я тоже неравнодушна к ним. Я – баба, – помнишь, я сказала: богородица всех религий? Мне верующие приятны, даже если у них религия без бога.

Самгин чувствовал себя в потоке мелких мыслей, они проносились, как пыльный ветер по комнате, в которой открыты окна и двери. Он подумал, что лицо Марины мало подвижно, яркие губы ее улыбаются всегда снисходительно и насмешливо; главное в этом лице – игра бровей, она поднимает и опускает их, то – обе сразу, то – одну правую, и тогда левый глаз ее блестит хитро. То, что говорит Марина, не так заразительно, как мотив: почему она так говорит?

– Милый друг, – революционер – мироненавистник, но не мизантроп, людей он любит, для них и живет, – слышал Самгин.

– Это – романтизм, – сказал он.

– Так ли?

– Романтизм. И ты – не способна к нему.

Она удивленно спросила:

– Разве я назвала себя революционеркой?

– Я тоже не рекомендовался тебе революционером, – необдуманно сказал Самгин и почувствовал, что краснеет.

– Верно, – согласилась она. – Не называл, но… Ты не обижайся на меня: по-моему, большинство интеллигентов – временно обязанные революционеры, – до конституции, до республики. Не обидишься?

– Нет, – сказал Самгин, понимая, что говорит неправду, – мысли у него были обиженные и бежали прочь от ее слов, но он чувствовал, что раздражение против нее исчезает и возражать против ее слов – не хочется, вероятно, потому, что слушать ее – интересней, чем спорить с нею. Он вспомнил, что Варвара, а за нею Макаров говорили нечто сродное с мыслями Зотовой о «временно обязанных революционерах». Вот это было неприятно, это как бы понижало значение речей Марины.

– Почему ты говоришь со мной на эту тему и так… странно говоришь? Почему подозреваешь меня в неискренности? – спросил он.

– Не понял, – сказала она, вздохнув. – Хочется мне, чтоб перепрыгнул ты через голову свою. Тебе, Клим Иванович, надобно погреться у другого огня, вот что я говорю.

– Мне нужно отдохнуть, – сказал он.

– Это же и я говорю. А что мешает? – спросила она, став перед ним и оправляя прическу, – гладкая, гибкая, точно большая рыба.

Самгин едва удержался, чтоб не сказать:

«Ты мешаешь!»

Ушел он в настроении, не совсем понятном ему: эта беседа взволновала его гораздо более, чем все другие беседы с Мариной; сегодня она дала ему право считать себя обиженным ею, но обиды он не чувствовал.

«Умна, – думал он, идя по теневой стороне улицы, посматривая на солнечную, где сияли и жмурились стекла в окнах каких-то счастливых домов. – Умна и проницательна. Спорить с нею? Бесполезно. И о чем? Сердце – термин физиологический, просторечие приписывает ему различные качества трагического и лирического характера, – она, вероятно, бессердечна в этом смысле».

Впереди него, из-под горы, вздымались молодо зеленые вершины лип, среди них неудачно пряталась золотая, но полысевшая голова колокольни женского монастыря; далее все обрывалось в голубую яму, – по зеленому ее дну, от города, вдаль, к темным лесам, уходила синеватая река. Все было очень мягко, тихо, окутано вечерней грустью.

«В сущности, она не сказала мне ничего обидного. И я вовсе не таков, каким она видит меня».

Мысли эти не охватывали основного впечатления беседы; Самгин и не спешил определить это впечатление, – пусть оно само окрепнет, оформится. Из палисадника красивого одноэтажного дома вышла толстая, важная дама, а за нею – высокий юноша, весь в новом, от панамы на голове до рыжих американских ботинок, держа под мышкой тросточку и натягивая на правую руку желтую перчатку; он был немножко смешной, но – счастливый и, видимо, сконфуженный счастьем. Самгин вспомнил себя, когда он, сняв сюртук гимназиста, оделся в новенький светло-серый костюм, – было неудобно, а хорошо.

«Я настраиваюсь лирически», – отметил он и усмехнулся.

На дворе его встретил Безбедов с охотничьей двустволкой в руках, ошеломленно посмотрел на него и захрипел:

– Смеетесь? Вам – хорошо, а меня вот сейчас Муромская загоняла в союз Михаила Архангела – Россию спасать, – к черту! Михаил Архангел этот – патрон полиции, – вы знаете? А меня полиция то и дело штрафует – за голубей, санитарию и вообще.

Он стучал прикладом ружья по ступеньке крыльца, не пропуская Самгина в дом, встряхивая головой, похожей на помело, и сипел:

– Если б не тетка – плюнул бы я в ладонь этой чертовой кукле с ее политикой, союзами, архангелами…

Он был такой же, как всегда, но не возбуждал у Самгина неприязни.

– На кого это вы вооружились?

– Крыса. Может быть – хорек, – сказал Безбедов, направляясь на чердак.

В комнатах Клима встретила прохладная и как бы ожидающая его тишина. Даже мух не было.

«Это – потому, что я здесь не ем», – сообразил он. Постоял среди приемной, посмотрел, как солнечная лента освещает пыльные его ботинки, и решил:

«Надо поговорить с Безбедовым о Марине, непременно».

Осторожно, не делая резких движений, Самгин вынул портсигар, папиросу, – спичек в кармане не оказалось, спички лежали на столе. Тогда он, спрятав портсигар, бросил папиросу на стол и сунул руки в карманы. Стоять среди комнаты было глупо, но двигаться не хотелось, – он стоял и прислушивался к непривычному ощущению грустной, но приятной легкости.

«Чувствовал ли я себя когда-нибудь так странно? Как будто – нет».

Затем он вспомнил, что нечто приблизительно похожее он испытывал, проиграв на суде неприятное гражданское дело, порученное ему патроном. Ничего более похожего – не нашлось. Он подошел к столу, взял папиросу и лег на диван, ожидая, когда старуха Фелициата позовет пить чай.

Недели две он прожил в непривычном состоянии благодушного покоя, и минутами это не только удивляло его, но даже внушало тревожную мысль: где-то скопляются неприятности. За утренним чаем небрежно просматривал две местные газеты, – одна из них каждый день истерически кричала о засилии инородцев, безумии левых партий и приглашала Россию «вернуться к национальной правде», другая, ссылаясь на статьи первой, уговаривала «беречь Думу – храм свободного, разумного слова» и доказывала, что «левые» в Думе говорят неразумно. В конечном итоге обе газеты вызывали у Самгина одинаковое впечатление: очень тусклое и скучное эхо прессы столиц; живя подражательной жизнью, обе они не волнуют устойчивую жизнь благополучного города. А таких городов – много, больше полусотни. По воскресеньям в либеральной газете печатались «Впечатления провинциала», подписанные Идрон. Самгин верил глазам Ивана Дронова и читал его бойкие фельетоны так же внимательно, как выслушивал на суде показания свидетелей, не заинтересованных в процессе ничем иным, кроме желания подчеркнуть свой ум, свою наблюдательность. Дронов одинаково иронически относился к правым и левым и подчеркивал «реализм» политики конституционалистов-демократов.

«Дронов не может не чувствовать, где сила», – подумал он, усмехаясь.

А вообще Самгин незаметно для себя стал воспринимать факты политической жизни очень странно: ему казалось, что все, о чем тревожно пишут газеты, совершалось уже в прошлом. Он не пытался объяснить себе, почему это так? Марина поколебала это его настроение. Как-то, после делового разговора, она сказала:

– Слушай-ко, нелюдимость твоя замечена, и, пожалуй, это вредно тебе. Считают тебя эдаким, знаешь, таинственным деятелем, который – не то чтобы прячется, а – выжидает момента. Ходит слушок, что за тобой числятся некоторые подвиги, будто руководил ты Московским восстанием и продолжаешь чем-то руководить.

Это было неожиданно и неприятно. Самгин, усмехаясь, сказал:

– Так создаются герои!

А она, играя перчатками, продолжала:

– Ты бы мизантропию-то свою разбавил чем-нибудь, Тимон Афинский! Смотри, – жандармы отлично помнят прошлое, а – как они успокоят, ежели не искоренят? Следовало бы тебе чаще выходить на люди.

Говорила она шутливо. Самгин спросил:

– Тебя это беспокоит? Скомпрометирую?

Она удивленно подняла брови:

– Меня? Разве я за настроения моего поверенного ответственна? Я говорю в твоих интересах. И – вот что, – сказала она, натягивая перчатку на пальцы левой руки, – ты возьми-ка себе Мишку, он тебе и комнаты приберет и книги будет в порядке держать, – не хочешь обедать с Валентином – обед подаст. Да заставил бы его и бумаги переписывать, – почерк у него – хороший. А мальчишка он – скромный, мечтатель только.

Величественно выплыла из комнаты, и на дворе зазвучал ее сочный голос:

– Валентин! Велел бы двор-то подмести, что за безобразие! Муромская жалуется на тебя: глаз не кажешь. Что-о? Скажите, пожалуйста! Нет, уж ты, прошу, без капризов. Да, да!.. Своим умом? Ты? Ох, не шути…

Ушла, сильно хлопнув калиткой.

«Племянника – не любит, – отметил Самгин. – Впрочем, он племянник ее мужа». И, подумав, Самгин сказал себе:

«А ведь никто, никогда не относился к тебе, друг мой, так заботливо, а?»

И он простил Марине то, что она ему напомнила о прошлом. Заботами ее у него начиналась практика, он уже имел несколько гражданских исков и платную защиту по делу о поджоге. Но через несколько дней прошлое снова и очень бесцеремонно напомнило о себе. Поздно вечером к нему явились люди, которых он встретил весьма любезно, полагая, что это – клиенты: рослая, краснощекая женщина, с темными глазами на грубоватом лице, одетая просто и солидно, а с нею – пожилой лысоватый человек, с остатками черных, жестких кудрей на остром черепе, угрюмый, в дымчатых очках, в измятом и грязном пальто из парусины. Самгин определил:

«Хозяйка и служащий. Вероятно – уголовное дело».