12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 147

– На чердаке висит, – говорила старуха, наливая чего-то из бутылки. Самгин слышал, как булькает в горлышке жидкость.

«Реветь будет».

Но Анфимьевна, гулко кашлянув, продолжала так же задумчиво и певуче:

– Пробовала снять, а – сил-то нету. Николай отказался, боится удавленников. А сам, слышь, солдата убил.

– Что ж делать? – спросил Самгин.

– Что делать-то? А – вам ничего не надобно делать, я сама… Сама все сделаю. Медник поможет. Нехорошо, станут спрашивать вас, отчего слуга удавился?

Она замолчала, и снова зазвенело стекло, забулькало в горлышке бутылки.

«Она пьет водку», – сообразил Самгин.

– А – провизии нет, – вздохнула старуха. – Охо-хо. Не знаю, чем кормить.

– Ничего не надо, – сказал Самгин, едва сдержав желание закричать. – Вы… не беспокойтесь…

– Что уж тут, – отозвалась Анфимьевна, уходя; шла она, точно против сильного ветра.

– Ну – сниму, а – куда девать его? – спросила она в дверях…

Самгин закрыл лицо руками. Кафли печи, нагреваясь все более, жгли спину, это уже было неприятно, но отойти от печи не было сил. После ухода Анфимьевны тишина в комнатах стала тяжелей, гуще, как бы только для того, чтобы ясно был слышен голос Якова, – он струился из кухни вместе с каким-то едким, горьковатым запахом:

– Когда мы не научимся…

Самгин отметил: «Говорить – не умеет, следовало сказать – если, а не – когда».

– …действовать организованно, так у нас ни черта не выйдет. Не успел, говоришь? Надо было успеть, товарищ Калитин… Такие неуспехи…

Самгин отшатнулся от печки и ушел в кабинет, плотно прикрыв дверь за собою.

Дни потянулись медленнее, хотя каждый из них, как раньше, приносил с собой невероятные слухи, фантастические рассказы. Но люди, очевидно, уже привыкли к тревогам и шуму разрушающейся жизни, так же, как привыкли галки и вороны с утра до вечера летать над городом. Самгин смотрел на них в окно и чувствовал, что его усталость растет, становится тяжелей, погружает в состояние невменяемости. Он уже наблюдал не так внимательно, и все, что люди делали, говорили, отражалось в нем, как на поверхности зеркала.

Его обслуживала горничная Настя, худенькая девушка с большими глазами; глаза были серые, с золотой искрой в зрачках, а смотрели так, как будто Настя всегда прислушивалась к чему-то, что слышит только она. Еще более, чем Анфимьевна, она заботилась о том, чтобы напоить чаем и накормить защитников баррикады. Она окончательно превратила кухню в трактир.

Анфимьевна простудилась и заболела. Последний раз Самгин видел ее на ногах поздно вечером, на другой день после того, как удавился повар.

В кухне никого не было, почти все люди с баррикад, кроме дежурных, совещались в сарае. Самгина смутила тяжелая возня на чердаке; он взял лампу, вышел на черное крыльцо и увидал, что старуха, обняв повара сзади, под мышки, переставляет его маленькую фигурку со ступени на ступень. Повар, прижав голову к левому плечу и высунув язык, не гнулся, ноги его были плотно сжаты; казалось, что у него одна нога, она стучала по ступеням твердо, как нога живого, и ею он упирался, не желая спуститься вниз. Осветив руки Анфимьевны, вспухшие на груди повара, Самгин осветил и лицо ее, круглое, точно арбуз, окрашенное в лиловый цвет, так же как ее руки, а личико повара было темное и похоже на большую картофелину.

– Куда вы его, куда? – шепотом спросил Самгин.

Старуха, покрякивая и задыхаясь, ответила:

– Ничего, не беспокойтесь. У меня салазки припасены. Медник отвезет. Он – услужливый…

Сойдя с лестницы, она взяла повара поперек тела, попыталась поднять его на плечо и – не сладив, положила под ноги себе. Самгин ушел, подумав:

«В другое время я бы помог ей».

Он уже так отупел, что виденное не взволновало его. Теперь Анфимьевна лежала, задыхаясь, в своей комнате; за нею ухаживал небритый, седой фельдшер Винокуров, человек – всегда трезвый, очень болтливый, но уважаемый всей улицей.

– Знаменитая своей справедливостью женщина, замечательнейшая, – сипло говорил он. – Но – не вытянет. Пневмония. Жаль. Старичье – умирает, молодежь – буянит. Ох, нездорова Россия…

Дважды приходили солдаты, но стреляли они издали, немного; постреляют безвредно и уйдут. Баррикада не отвечала им, а медник посмеивался:

– Бесполезно патроны тратят, сукины сыны…

И хвастливо говорил:

– В старое бы время: ребята – в штыки! И успокоились бы душеньки наши в пяток минут…

Лаврушка нашел, что:

– Пули щелкают, как ложкой по лбу.

Как-то днем, в стороне бульвара началась очень злая и частая пальба. Лаврушку с его чумазым товарищем послали посмотреть: что там? Минут через двадцать чумазый привел его в кухню облитого кровью, – ему прострелили левую руку выше локтя. Голый до пояса, он сидел на табурете, весь бок был в крови, – казалось, что с бока его содрана кожа. По бледному лицу Лаврушки текли слезы, подбородок дрожал, стучали зубы. Студент Панфилов, перевязывая рану, уговаривал его:

– Не дергайся. Стыдно.

Но Лаврушка, вздрагивая, изумленно выкатив глаза, всхлипывал и бормотал:

– Ой, больно! Ну, и больно же, ой, господи! Да – не троньте же… Как я буду жить без руки-то? – с ужасом спрашивал он, хватая здоровой рукой плечо студента; гладя, пощупывая плечо и косясь мокрыми глазами на свою руку, он бормотал:

– Какой же революционер с одной-то рукой? Товарищ Панфилов – отрежут руку?

Но вечером он с подвязанной рукой сидел за столом, пил чай и жаловался Якову:

– Больно долго не побеждаем, товарищ! Нам бы не ждать, а броситься бы на них всем сразу, сколько тысяч есть, и забрать в плен.

Яков совершенно серьезно говорил ему:

– Так оно и будет. Обязательно бросимся, и – крышка им! Только вот тебе, душечка, руку надо залечить.

Первый раз Клим Самгин видел этого человека без башлыка и был удивлен тем, что Яков оказался лишенным каких-либо особых примет. Обыкновенное лицо, – такие весьма часто встречаются среди кондукторов на пассажирских поездах, – только глаза смотрят как-то особенно пристально. Лица Капитана и многих других рабочих значительно характернее.

«Почему же командует этот?» – подумал Самгин, но ответа на вопрос свой не стал искать. Он чувствовал себя сброшенным и в плену, в нежилом доме.

Теперь, когда Анфимьевна, точно головня, не могла ни вспыхнуть, ни угаснуть, а день и ночь храпела, ворочалась, скрипя деревянной кроватью, – теперь Настя не вовремя давала ему чай, кормила все хуже, не убирала комнат и постель. Он понимал, что ей некогда служить ему, но все же было обидно и неудобно.

Становилось холоднее. По вечерам в кухне собиралось греться человек до десяти; они шумно спорили, ссорились, говорили о событиях в провинции, поругивали петербургских рабочих, жаловались на недостаточно ясное руководительство партии. Самгин, не вслушиваясь в их речи, но глядя на лица этих людей, думал, что они заражены верой в невозможное, – верой, которую он мог понять только как безумие. Они продолжали к нему относиться все так же, как к человеку, который не нужен им, но и не мешает.

Уже давно никто не посещал его, – приятели Варвары, должно быть, боялись ходить в улицу, где баррикады. Любаша Сомова тоже исчезла. Он чувствовал, что с каждым днем тупеет, его изнуряла усталость. Вечерами, поздно, выходил на улицу, вслушивался в необыкновенную, непостижимую тишину, – казалось, что день ото дня она становится все более густой, сжимается плотней и – должна же она взорваться! Иначе – сойдешь с ума. Обе баррикады, и в улице и в переулке, обросли снегом; несмотря на протесты медника, их все-таки облили водой. Теперь они были глыбами льда, а формою похожи на лодки, килем вверх. Поливали водой обыватели; в переулке дважды выплеснули на баррикаду помои.

Как-то вечером подошли человек пять людей с ружьями и негромко заговорили, а Лаврушка, послушав, вдруг огорченно закричал:

– Ну, уж – нет! Это – наша баррикада, мы не уйдем! Ишь вы какие!

А утром Настя, подавая чай, сказала:

– Анфимьевна – кончилась… скончалась.

Самгин молча развел руками, а горничная спросила:

– Что же делать с ней? Ночью я буду бояться ее, да и нельзя держать в тепле. Позвольте в сарай вынести?

– Очень хорошо, – сказал он. Ему послышалось, что девушка говорит строптиво, но, наклонясь над столом, он услышал тихое всхлипыванье.

– Ну, что же плакать? – не глядя на нее, заговорил он. – Анфимьевна… очень стара! Она была исключительно примерная…

– Клим Иванович, – услышал он горестный возглас, – наши говорят, что из Петербурга гвардию прислали с большими пушками…

Самгин поднял голову. Настя, прикрывая рот передником и всхлипывая, говорила вполголоса, жалобно:

– Перебьют наших из пушек-то. Они спорят: уходить или драться, всю ночь спорили. Товарищ Яков за то, чтоб уходить в другое место, где наших больше… Вы скажите, чтоб уходили. Калитину скажите, Мокееву и… всем!

– Да, конечно, я – скажу! – обещал Самгин очень бодрым тоном, который даже удивил его. – Да, да, против пушек, – если это верно…

– Верно! Вчера на Николаевском вокзале машинистов расстреливали, – жаловалась Настя.

– Н-ну, зачем же машинистов? – раздумчиво сказал Самгин. – О машинистах, разумеется, неверно. Но отсюда надо уходить. – Вы идите, я поговорю…

Он быстро выпил стакан чаю, закурил папиросу и прошел в гостиную, – неуютно, не прибрано было в ней. Зеркало мельком показало ему довольно статную фигуру человека за тридцать лет, с бледным лицом, полуседыми висками и негустой острой бородкой. Довольно интересное и даже как будто новое лицо. Самгин оделся, вышел в кухню, – там сидел товарищ Яков, рассматривая синий ноготь на большом пальце голой ноги.

– Лаврушка прикладом ударил нечаянно, – ответил он на вопрос Клима, пощупав ноготь и морщась. – Гости приехали, Семеновский полк, – негромко сообщил он. – Что будем делать – спрашиваете? Драться будем.

– Против пушек, – напомнила Настя, разрезая на столе мерзлый кочан капусты.

– Пушка – инструмент, кто его в руки возьмет, тому он и служит, – поучительно сказал Яков, закусив губу и натягивая на ногу сапог; он встал и, выставив ногу вперед, критически посмотрел на нее. – Значит, против нас двинули царскую гвардию, при-виле-ги-ро-ванное войско, – разломив длинное слово, он усмешливо взглянул на Клима. – Так что… – тут Яков какое-то слово проглотил, – так что, любезный хозяин, спасибо и не беспокойтесь: сегодня мы отсюда уйдем.

– Я не беспокоюсь, – заявил Самгин.

– Н-ну, как же это? Все беспокоятся.

– Куда же вы? – спросил Самгин.

– На Пресню. Оттуда и треснем. Или – сами там треснем.

Закрыв один глаз, другим он задумчиво уставился в затылок Насти. Самгин понял, что он – лишний, и вышел на двор. Там Николай заботливо подметал двор новой метлой; давно уже он не делал этого. На улице было тихо, но в морозном воздухе огорченно звенел голос Лаврушки.

– Я же говорил: пушки-то на Ходынке стоят, туда и надо было идти и все испортить, а мы тут сидели.

Из ворот соседнего дома вышел Панфилов в полушубке и в шапке, слишком большой для его головы.

– Адрес – помнишь? Ну, вот. И сиди там смирно. Хозяйка – доктор, она тебе руку живо вылечит. Прощай.

Лаврушка быстро пошел в сторону баррикады и скрылся за нею; студент, поправив шапку, посмотрел вслед ему и, посвистывая, возвратился на двор.

День был серенький, холодный и молчаливый. Серебряные, мохнатые стекла домов смотрели друг на друга прищурясь, – казалось, что все дома имеют физиономии нахмуренно ожидающие. Самгин медленно шагал в сторону бульвара, сдерживая какие-то бесформенные, но тревожные мысли, прерывая их.

«Лаврушку, очевидно, прячут… Странная фигура этот Яков…»

Дойдя до изгиба улицы, он услыхал впереди чей-то бодрый, удовлетворенно звучавший голос:

– Молодец к молодцу. Человек сорок, офицер верхом.

Самгин вернулся домой и, когда подходил к воротам, услышал первый выстрел пушки, он прозвучал глухо и не внушительно, как будто хлопнуло полотнище ворот, закрытое порывом ветра. Самгин даже остановился, сомневаясь – пушка ли? Но вот снова мягко и незнакомо бухнуло. Он приподнял плечи и вошел в кухню. Настя, работая у плиты, вопросительно обернулась к нему, открыв рот.

– Да, стреляют из пушки, – сказал он, проходя в комнаты. В столовой неприятно ныли верхние, не покрытые инеем стекла окон, в трубе печки гудело, далеко над крышами кружились галки и вороны, мелькая, точно осенний лист.

«Косвенное… и невольное мое участие в этом безумии будет истолковано как прямое», – подумал Самгин, разглядывая черную сеть на облаках и погружаясь в состояние дремоты.

– Расчет дайте мне, Клим Иваныч, – разбудил его знакомо почтительный голос дворника; он стоял у двери прямо, как солдат, на нем был праздничный пиджак, по жилету извивалась двойная серебряная цепочка часов, волосы аккуратно расчесаны и блестели, так же как и ярко начищенные сапоги.

– Куда вы? – сонно спросил Самгин.

– В деревню.

«Усадьбы поджигать», – равнодушно подумал Самгин, как о деле – обычном для Николая, а тот сказал строгим голосом:

– Народ бьют. Там, – он деревянно протянул руку, показывая пальцем в окно, – прохожему прямо в глаза выстрелили. Невозможное дело.

«Но ведь ты тоже убил», – хотелось сказать Самгину, однако он промолчал, пристально разглядывая благообразное, прежде сытое, тугое, а теперь осунувшееся лицо Николая; волосы небогатой, но раньше волнистой бороды его странно обвисли и как-то выпрямились. И все тем же строгим голосом он говорил:

– Анфимьевну-то вам бы скорее на кладбище, а то – крысы ее портят. Щеки выели, даже смотреть страшно. Сыщика из сада товарищи давно вывезли, а Егор Васильич в сарае же. Стену в сарае поправил я. Так что все в порядке. Никаких следов.

Получив документ и деньги, он ушел, коротко, с поклоном, сказав:

– Прощайте.

«Страшный человек», – думал Самгин, снова стоя у окна и прислушиваясь. В стекла точно невидимой подушкой били. Он совершенно твердо знал, что в этот час тысячи людей стоят так же, как он, у окошек и слушают, ждут конца. Иначе не может быть. Стоят и ждут. В доме долгое время было непривычно тихо. Дом как будто пошатывался от мягких толчков воздуха, а на крыше точно снег шуршал, как шуршит он весною, подтаяв и скатываясь по железу.

Пушки стреляли не часто, не торопясь и, должно быть, в разных концах города. Паузы между выстрелами были тягостнее самих выстрелов, и хотелось, чтоб стреляли чаще, непрерывней, не мучили бы людей, которые ждут конца. Самгин, уставая, садился к столу, пил чай, неприятно теплый, ходил по комнате, потом снова вставал на дежурство у окна. Как-то вдруг в комнату точно с потолка упала Любаша Сомова, и тревожно, возмущенно зазвучал ее голос, посыпались путаные слова:

– Что же у вас делается? Как это вы допустили? Почему не взорваны мосты на Николаевской? – спрашивала она. Лицо у нее было чужое, старенькое, серое, губы тоже серые, под глазами густые тени, – она ослепленно мигала.

– С баррикад уходят? Это Исполнительный комитет приказал, да? Не знаешь?

Самгину было немножко жаль эту замученную девицу, в чужой шубке, слишком длинной для нее, в тяжелых серых ботиках, – из-под платка на голове ее выбивались растрепанные и, видимо, давно не мытые пряди волос.

– Ой, если б ты знал, что делается в провинции! Я была в шести городах. В Туле… Сказали – там семьсот винтовок, патроны, а… ничего нет! В Коломне меня едва не… едва успела убежать… Туда приехали какие-то солдаты… ужас! Дай мне кусок чего-нибудь…

Она взяла хлеб, откусила немножко и, бросив на стол, закрыла глаза, мотая головой.

– Все-таки… Не может быть! Победим! Голубчик, мне совершенно необходимо видеть кого-нибудь из комитета… И нужно сейчас же в два места. В одно сходи ты, – к Гогиным, хорошо?

Самгин не мог отказать и кивнул головою, а она, пережевывая хлеб, бормотала:

– В Миусах стреляют из пушки. Ужасно мало людей на улицах! Меня остановили тут на углу, – какие-то болваны, изругали. Мы выйдем вместе, ладно?

– Боишься? – спросил Самгин ее и себя.

– У меня маленький браунинг, – сказала она, – стрелять научилась, но патронов осталось только три. У тебя есть браунинг?

– Нет, – отдал чистить…