Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 146
– Как? – спросил Самгин, уверенный, что она оговорилась, но старуха, вздохнув, повторила то же слово:
– Муж. Судьба моя.
Зрачки ее как будто вспыхнули, посветлели на секунду и тут же замутились серой слезой, растаяли. Ослепшими глазами глядя на стол, щупая его дрожащей рукой, она поставила чашку мимо блюдца.
– Одиннадцать лет жила с ним. Венчаны. Тридцать семь не живу. Встретимся где-нибудь – чужой. Перед последней встречей девять лет не видала. Думала – умер. А он на Сухаревке, жуликов пирогами кормит. Эдакий-то… мастер, э-эх!
Вытирая глаза концом передника, она всхлипнула и простонала, как молодая.
Самгин встал и, волнуясь, совершенно искренно заговорил:
– Вы, Анфимьевна, – замечательная женщина! Вы, в сущности, великий человек! Жизнь держится кроткой и неистощимой силою таких людей, как вы! Да, это – так…
Ему захотелось назвать ее по имени и отчеству, но имени ее он не знал. А старуха, пользуясь паузой, сказала:
– Ну, что уж… Вот, Варюша-то… Я ее как дочь люблю, монахини на бога не работают, как я на нее, а она меня за худые простыни воровкой сочла. Кричит, ногами топала, там – у черной сотни, у быка этого. Каково мне? Простыни-то для раненых. Прислуга бастовала, а я – работала, милый! Думаешь – не стыдно было мне? Опять же и ты, – ты вот здесь, тут – смерти ходят, а она ушла, да-а!
Самгину уже не хотелось говорить, и смотреть на старуху неловко было.
– Ну – ладно, – она встала. – Чем я тебя кормить буду? В доме – ничего нету, взять негде. Ребята тоже голодные. Целые сутки на холоде. Деньги свои я все прокормила. И Настенка. Ты бы дал денег…
– Конечно! – заторопился Самгин. – Разумеется. Вот…
– Ну, яишницу сделаю. У акушерки куры еще несутся…
Он вздохнул свободнее, когда Анфимьевна ушла. Шагая по комнате, он думал, что живет, точно на качелях: вверх, вниз.
«Удивительно верно это у Сологуба…»
Хотелось придумать свои, никем не сказанные слова, но таких слов не находилось, подвертывались на язык все старые, давно знакомые.
«Действительно – таинственный народ. Народ, решающий прежде всего проблему морали. Марксисты глубоко ошибаются… Как просто она решила с этим, Михаилом…»
Он снова почувствовал прилив благодарности к старой рабыне. Но теперь к благодарности примешивалось смущение, очень похожее на стыд. Было почему-то неловко оставаться наедине с самим собою. Самгин оделся и вышел на двор.
Николай отворял и затворял калитку ворот, – она пронзительно скрипела; он приподнял ее ломом и стал вбивать обухом топора гвоздь в петлю, – изо рта у него торчали еще два гвоздя. Работал он, как всегда, и о том, что он убил солдата, не хотелось вспоминать, даже как будто не верилось, что это – было. На улице тоже все обыденно, ново только красноватое пятно под воротами напротив, – фельдшер Винокуров все-таки не совсем соскоблил его. Солнце тоже мутно-красное; летают редкие снежинки, и они красноваты в его лучах, как это нередко бывает зимою в ярких закатах солнца.
На крыльце соседнего дома сидел Лаврушка рядом с чумазым парнем; парень подпоясан зеленым кушаком, на боку у него – маузер в деревянном футляре. Он вкусно курит папиросу, а Лаврушка говорит ему:
– Я люблю бояться; занятно, когда от страха шкурка на спине холодает.
Парень сплюнул, поймал ладонью крупную снежинку, точно муху, открыл ладонь, – в ней ничего не оказалось. Он усмехнулся и заговорил:
– Меня к страху приучил хозяин, я у трубочиста жил, как я – сирота. Бывало, заорет: «Лезь, сволочь, сукиного сына!» В каменную стену полезешь, не то что куда-нибудь. Он и печник был. Ему смешно было, что я боюсь.
– Сердитый?
– Трезвый, так – веселый. Все спрашивал: «Как дела – башка цела?» Только он редко трезвый был.
У паренька – маленькие, но очень яркие глаза, налитые до глубины синим огнем.
Прошли две женщины, – одна из них, перешагнув через пятно крови, обернулась и сказала другой:
– Смотри, – точно конь нарисован!
Та, не взглянув, закуталась шалью, а когда они остановились у крыльца фельдшера, сказала, оглядываясь:
– По нашей улице из пушки стрелять неудобно, – кривая, в дома пушка будет попадать.
Перед баррикадой гулял, тихонько насвистывая, Калитин, в ногу с ним шагал сухонький, остроглазый, с бородкой, очень похожей на кисть для бритья, – он говорил:
– Стреляют они – так себе. Вообще – отряды эти охотничьи – балаган! А вот казачишки – эти бьют кого попало. Когда мы на Пресне у фабрики Шмита выступали…
Калитин остановился, вынул из-за пазухи черные часы и крикнул:
– Лаврентий – иди! Пора! Иди, Мокеев.
Самгину хотелось поговорить с Калитиным и вообще ближе познакомиться с этими людьми, узнать – в какой мере они понимают то, что делают. Он чувствовал, что студенты почему-то относятся к нему недоброжелательно, даже, кажется, иронически, а все остальные люди той части отряда, которая пользовалась кухней и заботами Анфимьевны, как будто не замечают его. Теперь Клим понял, что, если б его не смущало отношение студентов, он давно бы стоял ближе к рабочим.
Лаврушка и человек с бородкой ушли. Темнело. По ту сторону баррикады возились люди; знакомый угрюмый голос водопроводчика проговорил:
– Тут – недалеко.
– Отец возьмет его?
– Брат.
– Жалко Васю.
Калитин, шагая вдоль баррикады, закуривал на ходу. Самгин пошел рядом с ним, спросив:
– Очень страдал товарищ?
– Не охнул, – сказал Калитин, выдув длинную струю дыма. – В глаз попала пуля.
– Он где работал?
– Булочник.
– Еще кого-нибудь ранили?
– Троих. Не сильно.
Краткие ответы Калитина не очень поддерживали желание беседовать с ним, но все-таки Самгин, помолчав, спросил:
– Чего же вы надеетесь добиться?
Калитин остановился и сказал:
– Ясно – очевидно: свободы рабочему классу!
А вслед за этим сам спросил, как будто с сожалением:
– Вы что же – меньшевичек? За союз с кадетами? По Плеханову: до Твери – вместе?
Не по словам, а по тону Самгин понял, что этот человек знает, чего он хочет. Самгин решил возразить, поспорить и начал:
– Неужели вы думаете…
Но Калитин, остановясь, прислушиваясь, проворчал:
– Подождите-ко…
Было слышно, что вдали по улице быстро идут люди и тащат что-то тяжелое. Предчувствуя новую драму, Самгин пошел к воротам дома Варвары; мимо него мелькнул Лаврушка, радостно и громко шепнув:
– Пымали!
Самгин остановился во впадине калитки, слушая задыхающийся голос:
– Пымали, товарищ Калитин! Как бился-а! Здоровенный! Ему даже варежку в рот сунули…
– Ведите в сарай, – крикнул Калитин.
Клим быстро вошел во двор, встал в угол; двое людей втащили в калитку третьего; он упирался ногами, вспахивая снег, припадал на колени, мычал. Его били, кто-то сквозь зубы шипел:
– Иди-и…
Самгин хотел войти в кухню, но в сарае заговорил, сквозь всхлипывающий смешок, Иван Петрович Митрофанов:
– Ф-фу… Господи Исусе! Ну, напугали, напугали…
И, всхлипнув так, точно губы ожег кипятком, он еще быстрее забормотал:
– Пож-жалуйста, пож-жалуйста! Я не сопротивляюсь… Ну, – документы… Я – человек тоже рабочий. Часы. Вот деньги. И – все, поверьте слову…
По двору в сарай прошли Калитин и водопроводчик, там зажгли огонь. Самгин тихо пошел туда, говоря себе, что этого не надо делать. Он встал за неоткрытой половинкой двери сарая; сквозь щель на пальто его легла полоса света и разделила надвое; стирая рукой эту желтую ленту, он смотрел в щель и слушал.
– Ведь это вы несерьезно, – говорил Митрофанов, все громче и торопливее. – Нельзя же, господа… товарищи… Мы живем в государстве…
– Молчи, – глухо сказали ему.
– Да – нет! Как же можно? Что вы… что… Ну… боже мой… – И вдруг, не своим голосом, он страшно крикнул:
– Караул… Позвольте – что вы? Постойте!
Необычайно кратко и глухо хлопнул выстрел, и тотчас погас огонь.
Самгин почувствовал, что это на него упала мягкая тяжесть, приплюснув его к земле так, что подогнулись колени.
Через несколько секунд тишины снова вспыхнул огонь, и раздался голос Калитина:
– Это ты – напрасно! Это, товарищ, не дело.
– А – чего? Вот он – документ!..
– Надо было Якова подождать…
Кто-то заговорил так же торопливо, как Митрофанов.
– Лаврушку он спрашивал, кого как зовут, ну? Меня – спрашивал? Про адвоката? Чем он руководит? И как вообще…
– Вынесите его в сад, – сказал Калитин. – Дай-ка мне книжку и все…
Самгин встал перед дверью и сказал:
– Он был уголовный сыщик…
Но Мокеев, наскочив на него, закричал густо и свирепо:
– Охранник! Аккуратно, как в аптеке! Не беспокойтесь…
Он говорил еще что-то, но Самгин не слушал его, глядя, как водопроводчик, подхватив Митрофанова под мышки, везет его по полу к пролому в стене. Митрофанов двигался, наклонив голову на грудь, спрятав лицо; пальто, пиджак на нем были расстегнуты, рубаха выбилась из-под брюк, ноги волочились по полу, развернув носки.
Калитин, сидя на корточках перед фонарем, рассматривал какие-то бумажки и ворчал:
– Делов сегодня у нас… Карточка охранного, видать…
– Вот и револьвер его, – вертел Мокеев перед лицом Самгина черный кусок металла. – Он меня едва не пристрелил, а теперь – я его из этого…
Самгин стоял, закрыв глаза.
– Ну, довольно канители! – строго сказал Калитин. – Идем, Мокеев, к Якову. Все-таки это, брат… не дело, если каждый будет…
– Эй, черти, помогите мне! – крикнул водопроводчик из сада.
Но Калитин и Мокеев ушли со двора. Самгин пошел в дом, ощущая противный запах и тянущий приступ тошноты. Расстояние от сарая до столовой невероятно увеличилось; раньше чем он прошел этот путь, он успел вспомнить Митрофанова в трактире, в день похода рабочих в Кремль, к памятнику царя; крестясь мелкими крестиками, человек «здравого смысла» горячо шептал: «Я – готов, всей душой! Честное слово: обманывал из любви и преданности».
«Как просто убивают. Хотя, конечно, шпион, враг…»
О Митрофанове подумалось без жалости, без возмущения, а на его место встал другой враг, хитрый, страшный, без имени и неуловимый.
«Кто всю жизнь ставит меня свидетелем мучительно тяжелых сцен, событий?» – думал он, прислонясь спиною к теплым изразцам печки. И вдруг, точно кто-то подсказал ему:
«Надо уехать за границу. В маленький, тихий городок».
Глядя на двуцветный огонек свечи, он говорил себе:
«Как это раньше не пришло мне в голову? С матерью повидаюсь».
Мать жила под Парижем, писала редко, но многословно и брюзгливо: жалуясь на холод зимою в домах, на различные неудобства жизни, на русских, которые «не умеют жить за границей»; и в ее эгоистической, мелочной болтовне чувствовался смешной патриотизм провинциальной старухи…
Дверь медленно отворилась, и еще медленнее влезла в комнату огромная туша Анфимьевны, тяжело проплыла в сумраке к буфету и, звякая ключами, сказала очень медленно, как-то нараспев:
– Егор-то Васильич удавился…
– Эх, боже мой, – с досадой, близкой к отчаянию, негромко воскликнул Самгин.