Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 112
А втолкнув повара в кухню, объяснила:
– Господа испортили его, он ведь все в хороших домах жил.
– Трогательный старик, – пробормотал Клим.
– Тронешься, эдакие-то годы прожив, – вздохнула Анфимьевна.
Через час Клим Самгин вошел в кабинет патрона. Большой, солидный человек, сидя у стола в халате, протянул ему теплую, душистую руку, пошевелил бровями и, пытливо глядя в лицо, спросил вполголоса:
– Ну-с, что же вы скажете?
– Работа на реакцию, – сказал Клим.
Патрон повел глазами на маленькую дверь в стене, налево от себя.
– Потише, там – новый письмоводитель.
Он подумал, посмотрел в потолок.
– На реакцию, говорите? Гм, вопрос очень сложный. Конечно, молодежь горячится, но…
Он снова задумался, высоко подняв брови. В это утро он блестел более, чем всегда, и более крепок был запах одеколона, исходивший от него. Холеное лицо его солидно лоснилось, сверкал перламутр ногтей. Только глаза его играли вопросительно, как будто немножко тревожно.
– Да, молодежь горячится, однако – это понятно, – говорил он, тщательно разминая слова губами. – Возмущение здоровое… Люди видят, что правительство бессильно овладеть… то есть – вообще бессильно. И – бездарно, как об этом говорят – волнения на юге.
Оглянувшись, патрон прислушался к тишине.
– Революция с подстрекателями, но без вождей… вы понимаете? Это – анархия. Это – не может дать результатов, желаемых разумными силами страны. Так же как и восстание одних вождей, – я имею в виду декабристов, народовольцев.
Самгин, вспомнив Дьякона, подумал:
«Кажется, и этот о Гедеонах мечтает. Хорош бы он был в роли Гедеона со своим животом и брелоками».
– Хочется думать, что молодежь понимает свою задачу, – сказал патрон, подвинув Самгину пачку бумаг, и встал; халат распахнулся, показав шелковое белье на крепком теле циркового борца. – Разумеется, людям придется вести борьбу на два фронта, – внушительно говорил он, расхаживая по кабинету, вытирая платком пальцы. – Да, на два: против лиходеев справа, которые доводят народ снова до пугачевщины, как было на юге, и против анархии отчаявшихся.
Самгину было приятно, что этот очень сытый человек встревожен. У него явилась забавная мысль: попросить Митрофанова, чтоб он навел воров на квартиру патрона. Митрофанов мог бы сделать это, наверное, он в дружбе с ворами. Но Самгин тотчас же смутился:
«Черт знает, какая чепуха лезет в голову».
Патрон подошел к нему и сказал:
– Кстати: послезавтра вечером у меня… меня просили устроить маленькое собрание. Приходите. Некто из… провинции, скажем, сделает интересное сообщение… как мне обещали.
«Доволен, – думал Самгин, почтительно кланяясь. – Явно доволен. Нет, я таким не буду никогда», – заключил он без сожаления.
– Из суда зайдите ко мне, я сегодня не выхожу, нездоров. На этой неделе вам придется съездить в Калугу.
В три дня Самгин убедился, что смерть Сипягина оживила и обрадовала людей значительно более, чем смерть Боголепова. Общее настроение показалось ему сродным с настроением зрителей в театре после первого акта драмы, сильно заинтересовавшей их.
– Кажется – серьезно взялись, – сказал рыжий адвокат Магнит, потирая руки.
– Посмотрим, посмотрим, что будет, – говорили одни, неумело скрывая свои надежды на хороший конец; другие, притворяясь скептиками, утверждали:
– Ничего не будет. Это – испытано.
Старик Гогин говорил, как бы упрашивая и намекая:
– Вот если б теперь рабочие надавили хорошей забастовкой, тогда, наверное, можно бы поздравить Россию с конституцией, – верно, Алеша?
Хмурый, похудевший Алексей неохотно ответил:
– Рабочие, кажется, устали работать на чужого дядю.
На улице Самгин встретил Редозубова.
– Бессмысленно, – сказал бывший толстовец, – убили комара, когда нужно осушить болото.
Эта фраза показалась Климу деланной и пустой, гораздо естественней прозвучал другой, озабоченный вопрос Редозубова:
– Вы, юрист, как думаете: Балмашева тоже не повесят, как побоялись повесить Карповича?
День собрания у патрона был неприятен, холодный ветер врывался в город с Ходынского поля, сеял запоздавшие клейкие снежинки, а вечером разыгралась вьюга. Клим чувствовал себя уставшим, нездоровым, знал, что опаздывает, и сердито погонял извозчика, а тот, ослепляемый снегом, подпрыгивая на козлах, философски отмалчиваясь от понуканий седока, уговаривал лошадь:
– Беги, дура, к дому едем!
«И все-таки приходится жить для того, чтоб такие вот люди что-то значили», – неожиданно для себя подумал Самгин, и от этого ему стало еще холодней и скучней.
Дверь в квартиру патрона обычно открывала горничная, слащавая старая дева, а на этот раз открыл камердинер Зотов, бывший матрос, человек лет пятидесяти, досиня бритый, с пухлым лицом разъевшегося монаха и недоверчивым взглядом исподлобья.
– Пожалуйте в зало, – предложил он, встряхивая мокрое пальто. Самгин, протирая очки, постоял пред дубовой дверью, потом осторожно приотворил ее и влез в узкую щель боком, понимая, что это глупо. Пред ним встала картина, напомнившая заседание масонов в скучном романе Писемского: посреди большой комнаты, вокруг овального стола под опаловым шаром лампы сидело человек восемь; в конце стола – патрон, рядом с ним – белогрудый, накрахмаленный Прейс, а по другую сторону – Кутузов в тужурке инженера путей сообщения. Присутствие Кутузова не удивило Клима, как будто он уже знал, что «человек из провинции» и должен был быть именно Кутузовым. Через стул от Кутузова сидел, вскинув руки за шею, низко наклонив голову, незнакомый в широком, сером костюме, сначала Клим принял его за пустое кресло в чехле. А плечо в плечо с Прейсом навалился грудью на стол бритоголовый; синий череп его торчал почти на средине стола; пошевеливая острыми костями плеч, он, казалось, хочет весь вползти на стол.
Освещая стол, лампа оставляла комнату в сумраке, наполненном дымом табака; у стены, вытянув и неестественно перекрутив длинные ноги, сидел Поярков, он, как всегда, низко нагнулся, глядя в пол, рядом – Алексей Гогин и человек в поддевке и смазных сапогах, похожий на извозчика; вспыхнувшая в углу спичка осветила курчавую бороду Дунаева. Клим сосчитал головы, – семнадцать.
Он считал по головам, оттого что большинство людей вытянуло шеи в сторону Кутузова. В позах их было явно выраженное напряжение, как будто все нетерпеливо ждали, когда Кутузов кончит говорить.
– Все это вы, конечно, читали, – говорил он, от папиросы в его руке поднималась к лампе спираль дыма, тугая, как пружина.
– Читали, – звонко подтвердил бритоголовый. – С изумлением читали, – продолжал он, наползая на стол. – Организация заговорщиков, мальчишество, Густав Эмар, романтизм гимназиста, – оппонент засмеялся искусственным смехом, и кожа на голове его измялась, точно чепчик.
– Позвольте, – строго сказал патрон, пристукнув карандашом по столу, – бритый повернул лицо к нему, говоря с усмешкой:
– Автора этой затеи я знал как серьезного юношу, но, очевидно, жизнь за границей…
– Прошу не мешать докладчику, – сказал патрон и обиженно надул щеки.
Кутузов, стряхнув пепел папиросы мимо пепельницы, стал говорить знакомо Климу о революционерах скуки ради и ради Христа, из романтизма и по страсти к приключениям; он произносил слова насмешливые, но голос его звучал спокойно и не обидно. Коротко, клином подстриженная бородка, толстые, но тоже подстриженные усы не изменяли его мужицкого лица.
«Он никогда не сумеет переодеться так, чтоб его нельзя было узнать», – подумал Самгин, слушая.
– Мне кажется, что появился новый тип русского бунтаря, – бунтарь из страха пред революцией. Я таких фокусников видел. Они органически не способны идти за «Искрой», то есть, определеннее говоря, – за Лениным, но они, видя рост классового сознания рабочих, понимая неизбежность революции, заставляют себя верить Бернштейну…
– Неправда, – глухо сказал кто-то из угла.
– Могу привести примеры.
– Из практики Зубатова, – резко подсказал кто-то.
Кутузов помолчал, должно быть, ожидая возражений, воткнул папиросу в пепельницу и продолжал:
– Недавно, беседуя с одним из таких хитрецов, я вспомнил остроумную мысль тайного советника Филиппа Вигеля из его «Записок». Он сказал там: «Может быть, мы бы мигом прошли кровавое время беспорядков и давным-давно из хаоса образовалось бы благоустройство и порядок» – этими словами Вигель выразил свое, несомненно искреннее, сожаление о том, что Александр Первый не расправился своевременно с декабристами.
С улыбкой взглянув в неподвижное и непроницаемое лицо Прейса, он сказал погромче:
– Струве, в предисловии к записке Витте о земстве, пытается испугать департамент полиции своим предвидением ужасных жертв. Но мне кажется, что за этим предвидением скрыто предупреждение: глядите в оба, дураки! И хотя он там же советует «смириться пред историей и смирить самодержавца», но ведь это надобно понимать так: скорее поделитесь с нами властью, и мы вам поможем в драке…
– Позвольте! – звучно сказал Прейс, вставая. – Я протестую! Это выпад против талантливейшего…
Патрон потянул его за рукав и, нахмурясь, зашептал что-то в ухо ему, а Кутузов, как бы не услыхав крика, продолжал:
– Я совершенно убежден, что у нас есть уже не мало революционеров, которые торопятся разыграть драму, для того чтоб поскорее насладиться идиллией…
– Это вы – против себя, против Ленина, – с восторгом выкрикнул бритоголовый. – Это он…
– Ленин – не торопится, – сказал Кутузов. – Он просто утверждает необходимость воспитания из рабочих, из интеллигентов мастеров и художников революции.
– Влияние народников! Герои, толпа…
– Заговоры сочинять, хо-хо!
Более половины людей закричало сразу. Самгин не мог понять, приятно ему или нет видеть так много людей, раздраженных и обиженных Кутузовым.
Преодолевая шум, кричал из угла глуховатый голос:
– Совершенно верно сказано! Многие потому суются в революцию, что страшно жить. Подобно баранам ночью, на пожаре, бросаются прямо в огонь.
Он как будто нарочно подбирал слова на «о», и они напористо лезли в уши.
Патрон, шлепая ладонью по столу, безуспешно внушал:
– Гос-пода! Поря-док…
Его не слушали. Кутузов заклеивал языком лопнувшую папиросу, а Поярков кричал через его плечо Прейсу:
– Да, необходимо создать организацию, которая была бы способна объединять в каждый данный момент все революционные силы, всякие вспышки, воспитывать и умножать бойцов для решительного боя – вот! Дунаев, товарищ Дунаев…
Дунаева прижали к стене двое незнакомых Климу молодых людей, один – в поддевке; они наперебой говорили ему что-то, а он смеялся, протяжно, поддразнивающим тоном тянул:
– Да – неужели?
Человек в поддевке сипло говорил в лицо Дунаева:
– Крестьянство захлестнет вас, как сусликов.
– Да – ну-у? Сгорят бараны? Пускай. Какой вред? Дым гуще, вонь будет, а вреда – нет.
Особенно был раздражен бритоголовый человек, он расползался по столу, опираясь на него локтем, протянув правую руку к лицу Кутузова. Синий шар головы его теперь пришелся как раз под опаловым шаром лампы, смешно и жутко повторяя его. Слов его Самгин не слышал, а в голосе чувствовал личную и горькую обиду. Но был ясно слышен сухой голос Прейса:
– Никак не мог я ожидать, что вы – вы! – дойдете до утверждения необходимости искусственной фабрикации каких-то буревестников и вообще до…
От волнения он удваивал начальные слога некоторых слов. Кутузов смотрел на него улыбаясь и вежливо пускал дым из угла рта в сторону патрона, патрон отмахивался ладонью; лицо у него было безнадежное, он гладил подбородок карандашом и смотрел на синий череп, качавшийся пред ним. Поярков неистово кричал:
– Эволюция? Задохнетесь вы в этой эволюции, вот что! Лакейство пред действительностью, а ей надо кости переломать.
Слово «действительность» он произнес сквозь зубы и расчленяя по слогам, слог «стви» звучал, как ругательство, а лицо его покрылось пятнами, глаза блестели, как чешуйки сазана.
«Дунаев держит его за пояс, точно злого пса», – отметил Клим.
– Мы, старые общественные работники, – сильным басом и возмущенно говорил патрон.
Его не слушали. Рассеянные по комнате люди, выходя из сумрака, из углов, постепенно и как бы против воли своей, сдвигались к столу. Бритоголовый встал на ноги и оказался длинным, плоским и по фигуре похожим на Дьякона. Теперь Самгин видел его лицо, – лицо человека, как бы только что переболевшего какой-то тяжелой, иссушающей болезнью, собранное из мелких костей, обтянутое старчески желтой кожей; в темных глазницах сверкали маленькие, узкие глаза.
– Фанатизм! Аввакумовщина! Баварское крестьянство доказало… Деревенский социализм Италии…
Он взвизгивал и точно читал заголовки конспекта, бессвязно выкрикивая их. Руки его были коротки сравнительно с туловищем, он расталкивал воздух локтями, а кисти его болтались, как вывихнутые. Кутузов, покуривая, негромко, неохотно и кратко возражал ему. Клим не слышал его и досадовал – очень хотелось знать, что говорит Кутузов. Многогласие всегда несколько притупляло внимание Самгина, и он уже не столько следил за словами, сколько за игрою физиономий.
– Господа! – кричал бритый. – «Тяжелый крест достался нам на долю!» Каждый из нас – раб, прикованный цепью прошлого к тяжелой колеснице истории; мы – каторжники, осужденные на работу в недрах земли…
– Позвольте, я не согласен! – заявил о себе человек в сером костюме и в очках на татарском лице. – Прыжок из царства необходимости в царство свободы должен быть сделан, иначе – Ваал пожрет нас. Мы должны переродиться из подневольных людей в свободных работников…
– Это – ваше дело, перерождайтесь, – громко произнес Кутузов и спросил: – Но какое же до вас дело рабочему-то классу, действительно революционной силе?
Он стал говорить тише и этим заставил слушать себя. Стоя у стены, в тени, Самгин понимал, что Кутузов говорит нечто разоблачающее именно его, Самгина. Он видел, что в этой комнате, скудно освещенной опаловым шаром, пародией на луну, есть люди, чей разум противоречит чувству, но эти люди все же расколоты не так, как он, человек, чувство и разум которого мучает какая-то непонятная третья сила, заставляя его жить не так, как он хочет. Слушая Кутузова, он ощущал, что спокойное, даже как будто неохотное течение речи кружит и засасывает его в какую-то воронку, в омут. Не впервые ощущал он гипнотическое влияние Кутузова, но никогда еще не ощущал этого с такой силой.
«Должно быть – он прав», – соображал Самгин, вспомнив крики Дьякона о Гедеоне и слова патрона о революции «с подстрекателями, но без вождей».
Он видел, что большинство людей примолкло, лишь некоторые укрощенно ворчат да иронически похохатывает бритоголовый. Кутузов говорит, как профессор со своими учениками.
– Я – понимаю: все ищут ключей к тайнам жизни, выдавая эти поиски за серьезное дело. Но – ключей не находят и пускают в дело идеалистические фомки, отмычки и всякий другой воровской инструмент.
– Вульгарно! – крикнул бритый, притопнув ногой, нагнувшись вперед, точно падая. – Наука…
– Я не говорю о положительных науках, источнике техники, облегчающей каторжный труд рабочего человека. А что – вульгарно, так я не претендую на утонченность. Человек я грубоватый, с тем и возьмите.
Говоря, Кутузов постукивал пальцем левой руки по столу, а пальцами правой разминал папиросу, должно быть, слишком туго набитую. Из нее на стол сыпался табак, патрон, брезгливо оттопырив нижнюю губу, следил за этой операцией неодобрительно. Когда Кутузов размял папиросу, патрон, вынув платок, смахнул табак со стола на колени себе. Кутузов с любопытством взглянул на него, и Самгину показалось, что уши патрона покраснели.
– Рассуждая революционно, мы, конечно, не боимся действовать противузаконно, как боятся этого некоторые иные. Но – мы против «вспышкопускательства», – по слову одного товарища, – и против дуэлей с министрами. Герои на час приятны в романах, а жизнь требует мужественных работников, которые понимали бы, что великое дело рабочего класса – их кровное, историческое дело…
– Вы – проповедник якобы неоспоримых истин, – закричал бритый. Он говорил быстро, захлебываясь словами, и Самгин не мог понять его, а Кутузов, отмахнувшись широкой ладонью, сказал:
– Неверно, милостивый государь, культура действительно погибает, но – не от механизации жизни, как вы изволили сказать, не от техники, культурное значение которой, видимо, не ясно вам, – погибает она от идиотической психологии буржуазии, от жадности мещан, торгашей, убивающих любовь к труду. Затем – еще раз повторю: великолепный ваш мятежный человек ищет бури лишь потому, что он, шельма, надеется за бурей обрести покой. Это – может быть – законно, но – до покоя не близко. Лично я сомневаюсь, что он возможен и нужен человеку.