Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 102

– Он был старик? – спросила Варвара.
– Не очень, – весело и громко ответил Лютов. В кабинете ресторана он, потирая руки, спросил ее:
– Стерляжью ушку? Расстегаи?
И сказал иконописному старику-лакею:
– Слышал, Макарий Петров? И все прочее, как следует, честно, быстро!
Едва лакей ушел, Лютов, хлопнув Клима по плечу, заговорил вполголоса, ломая лицо свое гримасами, разбрасывая глаза во все стороны:
– Что-с, подложили свинью вам, марксистам, народники, ага! Теперь-с, будьте уверены, – молодежь пойдет за ними, да-а! Суть акта не в том, что министр, – завтра же другого сделают, как мордва идола, суть в том, что молодежь с теми будет, кто не разговаривает, а действует, да-с!
– Если революционное движение снова встанет на путь террора, – строго начал Самгин, но Лютов оборвал его речь.
– Встало. Пойдет! Прямая есть кратчайшая…
– Не забывайте о воронах…
– Которые летают прямо и превосходно живут. Милейший! Драться – легче, ждать – трудней.
– Вы слишком громко, – предупредила Варвара, задумчиво изучая себя в зеркале.
Ошеломленный убийством министра как фактом, который неизбежно осложнит, спутает жизнь, Самгин еще не решил, как ему нужно говорить об этом факте с Лютовым, который бесил его неестественным, почти циничным оживлением и странным, упрекающим тоном.
«Может быть, на его деньги организовано это…»
И, не удержавшись, он пробормотал:
– Вы говорите об этом, как о деле, выгодном лично для вас…
Толкнув Варвару и не извинясь пред нею, Лютов подскочил к нему, открыл рот, но тотчас судорожно чмокнул губами и выговорил явно не те слова, какие хотел сказать.
– Я – гражданин моей страны, и все, что творится в ней…
Вошли лакеи с подносами посуды и закусок, он оборвал речь и подмигнул Самгину:
– Кучер-то, а? Как о… зайце! Прошу, Варвара Кирилловна!
За ужином, судорожно глотая пищу, водку, говорил почти один он. Самгина еще более расстроила нелепая его фраза о выгоде. Варвара ела нехотя, и, когда Лютов взвизгивал, она приподнимала плечи, точно боясь удара по голове. Клим чувствовал, что жена все еще сидит в ослепительном зале Омона.
– Да-с, проиграли, – повторял Лютов, как бы дразня.
– Мне кажется, что теперь, когда рабочее движение принимает массовый характер, – начал Самгин, – Лютов, оттолкнув от себя тарелку, воскликнул тихонько и сладостно:
– Нуте-с? Нуте, – как это?
И вдруг засмеялся мелким смехом, старчески сморщив лицо, весь вздрагивая, потирая руки, глаза его, спрятанные в щелочках морщин, щекотали Самгина, точно мухи. Этот смех заставил Варвару положить нож и вилку; низко наклонив голову, она вытирала губы так торопливо, как будто обожгла их чем-то едким, а Самгин вспомнил, что вот именно таким противным и догадливым смехом смеялся Лютов на даче, после ловли воображаемого сома.
– Чему это вы обрадовались? – спросил он сердито и вместе с этим смущенно.
– Ох, дорогой мой! – устало отдуваясь, сказал Лютов и обратился к Варваре. – Рабочее движение, говорит, а? Вы как, Варвара Кирилловна, думаете, – зачем оно ему, рабочее-то движение?
– Меня политика не интересует, – сухо ответила Варвара, поднося стакан вина ко рту.
Лютов снова закачался в припадке смеха, а Самгин почувствовал, что смех этот уже пугает его возможностью скандала и есть в этом смехе что-то разоблачающее.
– За наше благополучие! – взвизгнул Лютов, подняв стакан, и затем сказал, иронически утешая: – Да, да, – рабочее движение возбуждает большие надежды у некоторой части интеллигенции, которая хочет… ну, я не знаю, чего она хочет! Вот господин Зубатов, тоже интеллигент, он явно хочет, чтоб рабочие дрались с хозяевами, а царя – не трогали. Это – политика! Это – марксист! Будущий вождь интеллигенции…
Варвара смотрела на него испуганно и не скрывая изумления, – Лютов вдруг опьянел, его косые глаза потеряли бойкость, он дергался, цапал пальцами вилку и не мог поймать ее. Но Самгин не верил в это внезапное опьянение, он уже не первый раз наблюдал фокусническое уменье Лютова пьянеть и трезветь. Видел он также, что этот человек в купеческом сюртуке ничем, кроме косых глаз, не напоминает Лютова-студента, даже строй его речи стал иным, – он уже не пользовался церковнославянскими словечками, не щеголял цитатами, он говорил по-московски и простонародно. Все это намекало на какую-то хитрую игру.
– Да-с, – говорил он, – пошли в дело пистолеты. Слышали вы о тройном самоубийстве в Ямбурге? Студент, курсистка и офицер. Офицер, – повторил он, подчеркнув. – Понимаю это не как роман, а как романтизм. И – за ними – еще студент в Симферополе тоже пулю в голову себе. На двух концах России…
Понизив голос, он продолжал:
– А некий студент Познер, Позерн, – инородец, как слышите, – из окна вагона кричит простодушно: «Да здравствует революция!» Его – в солдаты, а он вот извольте! Как же гениальная власть наша должна перевести возглас этот на язык, понятный ей? Идиотская власть я, – должна она сказать сама себе и…
Варвара встала, Самгин благодарно кивнул ей головой:
– Да, нам пора…
– В безумной стране живем, – шепнул ему на прощанье Лютов. – В безумнейшей!
Как только вышли на улицу, Варвара брезгливо заговорила:
– Боже мой, – вот человек! От него – тошнит. Эта лакейская развязность, и этот смех! Как ты можешь терпеть его? Почему не отчитаешь хорошенько?
В словах ее Самгин услышал нечто чрезмерное и не ответил ей. Дома она снова заговорила о Лютове:
– Я – не понимаю, обрадован он или испуган убийством министра?
Но, видимо, ей не очень нужно было понять это, потому что она тотчас же сказала:
– Говорят, он тратит на Алину большие деньги.
– Возможно, – пробормотал Самгин, отягченный своими думами. Он был очень доволен, когда жена спряталась в постель и, сказав со вздохом: «Но до чего красива Алина!» – замолчала.
Самгин мог бы сравнить себя с фонарем на площади: из улиц торопливо выходят, выбегают люди; попадая в круг его света, они покричат немножко, затем исчезают, показав ему свое ничтожество. Они уже не приносят ничего нового, интересного, а только оживляют в памяти знакомое, вычитанное из книг, подслушанное в жизни. Но убийство министра было неожиданностью, смутившей его, – он, конечно, отнесся к этому факту отрицательно, однако не представлял, как он будет говорить о нем.
Еще дорогой в ресторан он вспомнил, что Любаша недели три тому назад уехала в Петербург, и теперь, лежа в постели, думал, что она, по доброте души, может быть причастна к убийству. Такие добрые люди способны на все; они вообще явление загадочное и едва ли нормальное. Во всяком случае, это люди слабовольные. Вот Митрофанов – нормальный человек: не добр, не зол. Очень жаль, что он уехал куда-то в провинцию, где ему предложили место. Дядя Миша – в больнице, лечит свое тюремный ревматизм. Он и Любаша – нежелательные квартиранты; странно, что Варвара не понимает этого. Вообще она понимает людей как-то своеобразно.
К Сомовой она относится неровно; иногда – почти влюбленно ухаживает за нею, помогает обшивать заключенных в тюрьмах, усердно собирает подачки для политического «Красного Креста», но вдруг насмешливо спрашивает:
– Вы, Любаша, всю жизнь будете играть роль сестры милосердия?
И после этого как будто даже избегает встреч с нею. Самгина не интересовали ни мотивы их дружбы, ни причины разногласий, но однажды он спросил Варвару:
– Как ты смотришь на Сомову?
Варвара ответила тотчас же, как нечто продуманное и решенное:
– Настоящая русская, добрая девушка из тех, которые и без счастья умеют жить легко.
В другой раз она сказала:
– Иногда мне кажется, что, если б она была малограмотна и не занималась общественной деятельностью, она, от доброго сердца, могла бы сделаться распутной, даже проституткой и, наверное, сочиняла бы трогательные песенки, вроде:
Любила меня мать, обожалаСвою ненаглядную дочь,А дочь с милым другом бежалаВ осеннюю, темную ночь.
Сказав это задумчиво и серьезно, Варвара спросила:
– Ведь такие песни, как эта и «Маруся отравилась», проститутки сочиняют?
– Не осведомлен, – ответил Самгин.
Затем он снова задумался о петербургском выстреле; что это: единоличное выступление озлобленного человека, или народники, действительно, решили перейти «от слов к делу»? Он зевнул с мыслью, что террор, недопустимый морально, не может иметь и практического значения, как это обнаружилось двадцать лет тому назад. И, конечно, убийство министра возмутит всех здравомыслящих людей.
Но утром, когда он вошел в кабинет патрона, – патрон встретил его оживленным восклицанием:
– Читали, батенька? Боголепова-то ухлопал какой-то юнец. Вот к чему привело нас правительство! Бездарнейшие люди. Хотите кофе? Наливайте сами.
Самгин сосредоточенно занялся кофе, это позволяло ему молчать. Патрон никогда не говорил с ним о политике, и Самгин знал, что он, вообще не обнаруживая склонности к ней, держался в стороне от либеральных адвокатов. А теперь вот он говорит:
– Надо признать, что этот акт является вполне естественным ответом на иродово избиение юношества. Сдача студентов в солдаты – это уж возвращение к эпохе Николая Первого…
Патрон был мощный человек лет за пятьдесят, с большою, тяжелой головой в шапке густых, вихрастых волос сивого цвета, с толстыми бровями; эти брови и яркие, точно у женщины, губы, поджатые брезгливо или скептически, очень украшали его бритое лицо актера на роли героев. На скулах – тонкая сетка багровых жилок, нижние веки несколько отвисли, обнажая выпуклые, рыбьи глаза с неуловимым в них выражением. Ходил он наклонив голову, точно бык, торжественно нося свой солидный живот, левая рука его всегда играла кистью брелоков на цепочке часов, правая привычным жестом поднималась и опускалась в воздухе, широкая ладонь плавала в нем, как небольшой лещ. Руки у него были не по фигуре длинные, а кисти их некрасиво плоски. Он славился как человек очень деловой, любил кутнуть в «Стрельне», у «Яра», ежегодно ездил в Париж, с женою давно развелся, жил одиноко в большой, холодной квартире, где даже в ясные дни стоял пыльный сумрак, неистребимый запах сигар и сухого тления. Особенно был густ этот запах в угрюмом кабинете, где два шкафа служили как бы окнами в мир толстых книг, а настоящие окна смотрели на тесный двор, среди которого спряталась в деревьях причудливая церковка. Патрон любил цитировать стихи, часто повторял строку Надсона: «Наше поколение юности не знает», но особенно пристрастен был к пессимистической лирике Голенищева-Кутузова. Еще недавно он говорил Самгину:
– Я, батенька, человек одинокий и уже сыгравший мою игру.
А сегодня говорит, дирижируя сигарой:
– Мы, испытанные общественные работники…
И голос его струится так же фигурно, как дым сигары.
– Наш фабричный котел еще мало вместителен, и долго придется ждать, когда он, переварив русского мужика в пролетария, сделает его восприимчивым к вопросам государственной важности… Вполне естественно, что ваше поколение, богатое волею к жизни, склоняется к методам активного воздействия на реакцию…
Говорил он долго, до конца сигары, Самгину казалось, что патрон хочет убедить его в чем-то, а – в чем? – нельзя было понять.
Он поехал с патроном в суд, там и адвокаты и чиновники говорили об убийстве как-то слишком просто, точно о преступлении обыкновенном, и утешительно было лишь то, что почти все сходились на одном: это – личная месть одиночки. А один из адвокатов, носивший необыкновенную фамилию Магнит, рыжий, зубастый, шумный и напоминавший Самгину неудачную карикатуру на англичанина, громко и как-то бесстыдно отчеканил:
– Как единоличный выпад – это не имеет смысла.
Через несколько дней Самгин убедился, что в Москве нет людей здравомыслящих, ибо возмущенных убийством министра он не встретил. Студенты расхаживали по улицам с видом победителей. Только в кружке Прейса к событию отнеслись тревожно; Змиев, возбужденный до дрожи в руках, кричал:
– Этот укол только взбесит щедринскую свинью.
Кричал он на Редозубова, который, сидя в углу и, как всегда, упираясь руками в колена, смотрел на него снизу вверх, пошевеливая бровями и губами, покрякивая; Берендеев тоже наскакивал на него, как бы желая проткнуть лоб Редозубова пальцем:
– Сказано: «Взявший меч…»
– Но им же сказано: не мир, а меч, – угрожающе ответил Редозубов.
– Поступок, вызванный отчаянием, не может иметь благих последствий, – внушал ему Тарасов.
Даже всегда корректный Прейс говорил с ним тоном, в котором совершенно ясно звучало, что он, Прейс, говорит дикарю:
– Неужели для вас все еще не ясно, что террор – лечение застарелой болезни домашними средствами? Нам нужны вожди, люди высокой культуры духа, а не деревенские знахари…
Редозубов крякнул и угрюмо сказал:
– Вождей будущих гонят в рядовые солдаты, – вы понимаете, что это значит? Это значит, что они революционизируют армию. Это значит, что правительство ведет страну к анархии. Вы – этого хотите?
Здесь Самгину было все знакомо, кроме защиты террора бывшим проповедником непротивления злу насилием. Да, пожалуй, здесь говорят люди здравого смысла, но Самгин чувствовал, что он в чем-то перерос их, они кружатся в словах, никуда не двигаясь и в стороне от жизни, которая становится все тревожней.
Приехала Любаша, измятая, простуженная, с покрасневшими глазами, с высокой температурой. Кашляя, чихая, она рассказывала осипшим голосом о демонстрации у Казанского собора, о том, как полиция и казаки били демонстрантов и зрителей, рассказывала с восторгом.
– Вы представьте: когда эта пьяная челядь бросилась на паперть, никто не побежал, никто! Дрались и – как еще! Милые мои, – воскликнула она, взмахнув руками, – каких людей видела я! Струве, Туган-Барановского, Михайловского видела, Якубовича…
Не угашая восторга, она рассказала, что в петербургском университете организовалась группа студентов под лозунгом «Университет – для науки, долой политику».
– Это тебя тоже радует? – спросил Самгин, усмехаясь.
– Представь – не огорчает, – как бы с удивлением отозвалась она. – Знаешь, как-то понятнее все становится: кто, куда, зачем.
На вопрос Клима о Боголепове она ответила:
– Ах, да… Говорят, – Карповича не казнят, а пошлют на каторгу. Я была во Пскове в тот день, когда он стрелял, а когда воротилась в Петербург, об этом уже не говорили. Ой, Клим, как там живут, в Петербурге!
Ее восторг иссяк, когда она стала рассказывать о знакомых.
– Лидия изучает историю религии, а зачем ей нужно это – я не поняла. Живет монахиней, одиноко, ходит в оперу, в концерты.
Помолчав, подумав, Любаша сказала с грустью:
– Она всегда была трудная, а теперь уж и совсем нельзя понять. Говорит все не о том, как-то все рядом с тем, что интересно. Восхищается какой-то поэтессой, которая нарядилась ангелом, крылья приделала к платью и публично читала стихи: «Я хочу того, чего нет на свете». Макаров тоже восхищается, но как-то не так, и они с Лидою спорят, а – о чем? Не знаю. У Макарова, оказывается, скандал здесь был; он ассистировал своему профессору, а тот сказал о пациентке что-то игривое. Макаров, после операции, наговорил ему резкостей и отказался работать с ним.
– Какой рыцарь, – иронически фыркнула Варвара.
– Сумеречный мужчина, – сказал Клим и спросил: – У них – роман, у Макарова и Лидии?
– Ой, нет! – живо сказала Любаша. – Куда им! Они такие… мудрые. Но там была свадьба; Лида живет у Премировой, и племянница ее вышла замуж за торговца церковной утварью. Жуткий такой брак и – по Шопенгауэру: невеста – огромная, красивая такая, Валкирия; а жених – маленький, лысый, желтый, бородища, как у Варавки, глаза святого, но – крепенький такой дубок. Ему лет за сорок.
– Ты знаешь, что у Марины был роман с Кутузовым? – спросил Самгин, улыбаясь.
– Нет? – изумленно вскричала Любаша, но, когда Клим утвердительно кивнул головою, она протяжно сказала: – Какая дуреха!
Ее возмущение рассмешило Самгиных.
– Не понимаю – чему смеетесь? – возмутилась Любаша. – Выйти замуж за торговца паникадилами… А ну вас! – сказала она, видя, что Самгины продолжают смеяться.
Устав рассказывать, она ушла к себе. Варвара закурила папиросу, посидела, закрыв глаза, потом сказала, вздыхая:
– Как все просто у нее!