12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Толстого «Сёстры»: Глава XXXVIII

Из окна гостиницы было видно, как внизу по узкой Тверской улице движется медленным, черным потоком народ, — шевелятся головы, картузы, картузы, картузы, шапки, платки, желтые пятна лиц. Во всех окнах — любопытные, на крышах мальчишки.

Екатерина Дмитриевна, в поднятой до бровей вуали, говорила, стоя у окна и беря то Телегина, то Дашу горячими пальцами за руки:

— Как это страшно!.. Как это страшно!

— Екатерина Дмитриевна, уверяю вас, — настроение в городе самое мирное, — говорил Иван Ильич, — до вашего прихода я бегал к Кремлю, — там ведутся переговоры, очевидно, арсенал будет сдан без выстрела…

— Но зачем они туда идут?.. Смотрите — сколько народу… Что они хотят делать?..

Даша глядела на волнующийся поток голов, на очертания крыш и башен. Утро было мглистое и мягкое. Вдали, над крестами и тускло-золотыми куполами кремлевских соборов, над раскоряченными орлами на островерхих башнях, кружились стаи галок, садились на кресты, снимались, исчезали в мглистой вышине.

Даше казалось, что какие-то великие реки прорвали лед и разливаются по земле и что она, вместе с милым ей человеком, подхвачена этим потоком, и теперь — только крепко держаться за его руку, только любить. Сердце билось тревогой и радостью, как у птицы в вышине.

— Я хочу все видеть, пойдемте на улицу, — сказала Катя, запахивая шубку.

*  *  *

Кирпично-грязное здание с колоннами, похожими на бутылки, всё в балясинах, балкончиках и башенках, — главный штаб революционеров, — Городская дума, было убрано красными флагами. Кумачовые тряпки обвивали колонны, висели над шатром главного крыльца. Перед крыльцом на мерзлой мостовой стояли четыре серые пушки на высоких колесах. На крыльце сидели, согнувшись, пулеметчики с пучками красных лент на погонах. Большие толпы народу глядели с веселой жутью на красные флаги, пыльно-черные окна Думы. Когда на балкончике над крыльцом появлялась маленькая, как жучок, возбужденная фигурка и, взмахивая руками, что-то беззвучно кричала, — в толпе поднималось радостное рычание.

Наглядевшись на флаги и пушки, народ уходил по изъеденному оттепелью, грязному снегу через глубокие арки Иверской на Красную площадь, где у Спасских и у Никольских ворот восставшие воинские части вели переговоры с выборными от запасного полка, сидевшего, затворившись, в Кремле. В сереньком свете дня особенно древними казались огромные толщи высоких, облупленных кремлевских стен и квадратных башен, с зелеными черепичными шатрами и двуглавыми орлами на шпилях. Стаи галок кружились над печальными этими местами, над взволнованной, как от светопреставления, простонародной толпой и улетали за Китай-город, за Москву-реку.

Катя, Даша и Телегин были принесены толпой к самому крыльцу Думы. От Тверской, по всей площади, все усиливаясь, шел крик. Летели кверху шапки, трепались в руках носовые платки.

— Товарищи, посторонитесь… Товарищи, соблюдайте законность! — раздались молодые, взволнованные голоса. Сквозь неохотно расступавшуюся толпу пробивались к крыльцу Думы, размахивая винтовками, четыре гимназиста и хорошенькая, растрепанная барышня с саблей в руке. Они вели арестованных десять человек городовых, огромного роста усатых мужиков с закрученными за спиной руками, с опущенными, хмурыми лицами. Впереди шел пристав, без фуражки; на сизо-бритой голове его у виска чернела запекшаяся кровь; рыжими, яркими глазами он торопливо перебегал по ухмыляющимся лицам толпы; погоны на пальто его были сорваны с мясом.

— Дождались, соколики! — говорили в толпе.

— Пошутили над нами, — будя…

— Поцарствовали…

— Племя проклятое!.. Фараоны!..

— Схватить их и зачать мучить…

— Ребята, наваливайся!..

— Товарищи, товарищи, пропустите, соблюдайте революционный порядок! — сорванными голосами кричали гимназисты; взбежали, подталкивая городовых, на крыльцо Думы и скрылись в больших дверях. Туда же за ними протиснулось несколько человек, в числе их — Катя, Даша и Телегин.

В голом, высоком, тускло освещенном вестибюле, на мокром полу сидели на корточках пулеметчики у аппаратов. Толстощекий студент, одуревший, видимо, от крика и усталости, кричал, кидаясь ко всем входящим:

— Знать ничего не хочу! Пропуск!

Иные показывали ему пропуска, иные просто, махнув рукой, уходили по широкой лестнице во второй этаж. Во втором этаже, в широких коридорах, у стен сидели и лежали пыльные, сонные и молчаливые солдаты, не выпуская из рук винтовок. Иные лениво жевали хлеб, иные похрапывали, поджав коленки. Мимо них толкался праздный народ, читая диковинные надписи, прибитые на бумажках к дверям, оглядываясь на бегающих из комнаты в комнату, возбужденных до последней человеческой возможности, осипших комиссаров.

Катя, Даша и Телегин, наглядевшись на все эти чудеса, протискались, наконец, в двухсветную залу с линяло-пурпуровыми занавесами на огромных окнах, с обитыми пурпуром полукруглыми скамьями амфитеатра. На передней стене двухсаженными черными заплатами зияли пустые золоченые рамы императорских портретов, перед ними, в откинутой бронзовой мантии, стояла мраморная Екатерина, улыбаясь приветливо и лукаво народу своему.

На скамьях амфитеатра сидели, развалясь, подпирая головы, потемневшие, обросшие щетиной, измученные люди. Несколько человек спало, уткнувшись лицом в пюпитры. Иные нехотя сдирали кожицу с кусочков колбасы, ели хлеб. Внизу, перед улыбающейся Екатериной, у зеленого, с золотой бахромой, длинного стола сидели в черных рубашках, в рваных пиджаках молодые, скуластые люди с осунувшимися лицами. Один из них, длинноволосый и бородатый, соломенного цвета, лупил яйцо, бросая кожуру на зеленое сукно. Даша вдруг с мучительным омерзением стала припоминать, — где она видела такого же человека, лупившего яйцо, и смертельную свою тоску, и окно, затянутое паутиной?

— Даша, видишь — товарищ Кузьма за столом, — сказала Катя.

К товарищу Кузьме в это время подошла рысцой стриженая, востроносая барышня и начала что-то шептать. Он слушал, не оборачиваясь, жуя яйцо, потом встал и, цыкая зубом, сказал:

— Городской голова Гучков вторично заявил, что рабочим оружие выдано не будет. Предлагаю голосовать без прений протест против действий революционного комитета, принявшего буржуазно-реакционную окраску.

На скамьях амфитеатра проявилось некоторое движение. Кто-то поднял от пюпитра голову, зевнул и вытянул перед собой заскорузлую руку. Все руки поднялись.

Телегин, наконец, допытался (спросив у малорослого гимназиста, озабоченно курившего папиросу), что здесь, в Екатерининском зале, происходит, не прерывающееся вторые сутки, заседание совета рабочих депутатов.

*  *  *

В обеденное время смирные мужики запасного полка, сидевшие в Кремле, увидели дымок походных кухонь на Красной площади, — сдались и отворили ворота. По всей площади пошел крик, полетели шапки. На Лобное место, где лежал когда-то нагишом, в звериной маске, со скоморошьей дудкой на животе, убитый Лжедмитрий, откуда выкрикивали и скидывали царей, откуда читаны были все вольности и все неволи народа русского, на небольшой этот бугорок, много раз зараставший лопухами и снова заливаемый кровью, взошел солдатик в заскорузлой шинеленке и, кланяясь и обеими руками надвигая на уши папаху, начал говорить что-то непонятное и путаное, — за шумом никто не разобрал. Солдатик был совсем захудалый, выскребленный последней мобилизацией из никому не известного захолустья, — все же барыня какая-то в съехавшей набок шляпке с перьями полезла его целовать, потом его стащили с Лобного места, подняли на руки и с криками понесли.

На Тверской в это время, против дома генерал-губернатора, молодец из толпы взобрался на памятник Скобелеву и привязал ему к сабле красный лоскут. Кричали ура. Несколько загадочных личностей пробрались с переулка в охранное отделение, и было слышно, как там летели стекла, потом повалил дым. Кричали ура. На Тверском бульваре у памятника Пушкина известная писательница говорила, заливаясь слезами, о заре новой жизни и потом, при помощи мужа своего, тоже писателя, воткнула в руку задумчиво стоящему Пушкину красный флажок. В толпе кричали — ура. Весь город был как пьяный весь этот день. До поздней ночи никто не шел по домам, собирались кучами, говорили, плакали от радости, обнимались, ждали каких-то телеграмм. После трех лет уныния, ненависти и крови растопилась, перелилась через края доверчивая, ленивая, не знающая меры славянская душа.

Катя, Даша и Телегин вернулись домой в сумерки. Оказалось, — горничная Лиза ушла на Пречистенский бульвар, на митинг, кухарка же заперлась на кухне и воет глухим голосом. Катя насилу допросилась, чтобы она открыла дверь:

— Что с вами, Марфуша?

— Царя нашего убили-и-и, — проговорила она, закрывая рукой толстый, распухший от слез рот. От нее пахло спиртом.

— Какие вы глупости говорите, — с досадой сказала Катя, — никто его не убивал.

Она поставила чайник на газ и пошла накрывать на стол. Даша лежала в гостиной на диване, в ногах ее сидел Телегин. Даша сказала:

— Иван, милый, если я нечаянно засну, ты меня разбуди, когда чай подадут, — очень чаю хочется.

Она поворочалась, положила ладони под щеку и проговорила уже сонным, детским голосом:

— Очень тебя люблю.

В сумерках белел пуховый платок, в который завернулась Даша. Ее дыхания не было слышно. Иван Ильич сидел, не двигаясь, — сердце его было полно. В глубине комнаты появился в дверной щели свет, зазвенели чайные ложечки, потом дверь раскрылась, вошла Катя, села рядом с Иваном Ильичом на валик дивана, обхватила колено и после молчания спросила вполголоса:

— Даша заснула?

— Она просила разбудить к чаю.

— А на кухне Марфуша ревет, что царя убили. Иван Ильич, что будет?.. Такое чувство, что все плотины прорваны… И сердце болит: — тревожусь за Николая Ивановича… Дружок, я попрошу вас пораньше, завтра, — пошлите ему телеграмму… Скажите, — а когда вы думаете ехать с Дашей в Петроград?

Иван Ильич не ответил. Катя повернула к нему голову, внимательно вгляделась в лицо большими, совсем как Дашины, но только женскими, серьезными глазами, улыбнулась нежно и грустно, вздохнула, привлекла Ивана Ильича и поцеловала в лоб.

*  *  *

С утра, на следующий день, весь город высыпал на улицу. По Тверской, сквозь гущу народа, под несмолкаемые крики — ура — двигались грузовые платформы с солдатами. На глухо громыхающих пушках ехали верхом мальчишки. По грязным кучам снега, вдоль тротуаров, стояли, охраняя порядок, молоденькие барышни, с поднятыми саблями и напряженными личиками, и вооруженные гимназисты, не знающие пощады, — это была вольная милиция. Лавочники, взобравшись на лесенки, сбивали с вывесок императорские орлы. Какие-то чахоточные девушки — работницы с табачной фабрики — ходили по городу с портретом Льва Толстого, и он сурово посматривал из-под насупленных бровей на все эти чудеса. Казалось, — не может быть больше ни войны, ни ненависти: — казалось — нужно еще куда-то, на какую-то высоченную колокольню вздернуть красное знамя, и весь мир поймет, что мы все братья, что нет другой силы на свете, — только радость, свобода, любовь, жизнь…

Когда телеграммы принесли потрясающую весть об отречении царя и о передаче державы Михаилу и об его отказе от венца, в свою очередь, — никто особенно не был потрясен: казалось — не таких еще чудес нужно ждать в эти дни.

Над неровными линиями крыш, над оранжевым закатом в прозрачной бездне неба переливалась звезда. Голые сучья лип чернели четко и неподвижно. Под ними было совсем темно; хрустели застывшие лужицы на тротуаре. Даша остановилась и, не выпуская соединенных рук, которыми держала под руку Ивана Ильича, глядела через низенькую ограду на затеплившийся свет в древнем, глубоком окошечке церкви — Николы на Курьих Ножках.

Церковка и дворик были в тени, под липами. Вдалеке хлопнула дверь, и через дворик пошел, хрустя валенками, низенький человек в длинном, до земли, пальто, в шляпе грибом. Было слышно, как он зазвенел ключами и стал не спеша подниматься на колокольню.

— Пономарь звонить пошел, — прошептала Даша и подняла голову. На золоте небольшого купола колокольни лежал отсвет заката.

— Бум-м-м, — ударил колокол, триста лет созывавший жителей к покою души перед сном грядущим. Даша перекрестилась. Мгновенно в памяти Ивана Ильича встала часовенка и на пороге ее молча плачущая женщина в белой свитке, с мертвым ребеночком на коленях. Иван Ильич крепко прижал локтем Дашину руку. Даша взглянула на него, как бы спрашивая, — что? Вгляделась, — рот ее стал серьезный.

— Ты хочешь? — спросила она быстрым шепотом. — Здесь, сейчас?..

Иван Ильич широко улыбнулся. Даша нахмурилась, потопала ботиками, стала глядеть в сторону.

— Даша, ты рассердилась на меня?

— Да.

— Но ведь нас никто же сейчас не станет венчать.

— Безразлично… Я сказала глупость, — это ясно. Но ты улыбнулся, — это очень обидно… Ничего нет смешного, — когда идешь под руку с человеком, которого любишь больше всего на свете и видишь огонь в окошке, — зайти и обвенчаться… — Даша подумала и опять взяла Ивана Ильича под руку. — Но ты меня понимаешь?

— Да, да…

— Хорошо, я больше не сержусь.