Роман Диккенса «Повесть о двух городах»: Часть 2. Глава 24. Притянутые к подводной скале
Так прошли три бурных года, в продолжение которых огни горели все жарче, море поднималось все выше. Сама земля содрогалась от напора разгневанного океана, волны которого не ведали больше отлива, а все катились одна на другую, все прибывали, к изумлению и ужасу стоявших на берегу. Еще три раза маленькая Люси праздновала день своего рождения, и каждый из них золотой нитью вплетался в мирную ткань ее жизни под родительским кровом.
Много раз по вечерам обитатели закоулка прислушивались к отголоскам того, что совершалось вдали, и сердца их сжимались от этих звуков. Им казалось, что они слышат бешеный топот народа, мятущегося под сенью красного знамени, объявившего отечество в опасности и под влиянием каких-то злобных чар превратившегося в стадо лютых зверей, которые упорно отказываются снова принять образ человеческий.
Тот высший класс французского общества, который возмущался тем, что его перестали признавать наипервейшим, догадался наконец, что он никому не нужен во Франции и что дальнейшее его пребывание в отечестве угрожает даже его существованию. Уподобляясь тому деревенскому дурню в сказке, который с величайшим трудом ухитрился вызвать черта и так испугался, когда увидел его, что не нашелся, о чем его спросить, и опрометью бросился бежать, — так и французский вельможа, многие годы упражнявшийся в чтении молитвы Господней навыворот и всякими иными ухищрениями старавшийся вызвать Сатану, завидев его воочию, пришел в такой ужас, что бежал без оглядки.
Недремлющее око придворного этикета исчезло из виду, иначе оно сделалось бы мишенью для целой тучи народных пуль. Оно никогда не отличалось особой дальновидностью, соединяя в себе качества сатанинской гордости, сарданапаловой пышности и слепоту крота, — но оно вовремя вывалилось, и его не стало. Не стало и всего двора, начиная от центрального, исключительного кружка и кончая самыми крайними пределами его интриг, распутства и лицемерия, — все ушло. Королевская фамилия исчезла, подверглась правильной осаде в своем собственном дворце и, по последним известиям, была «упразднена».
Был август месяц тысяча семьсот девяносто второго года, и в эту пору французский вельможа рассеялся по лицу земли.
Само собой разумеется, что местом сборища и великим прибежищем таких вельмож в Лондоне был Тельсонов банк. Говорят, что души умерших чаще всего являются в тех местах, где они чаще бывали во плоти; так и вельможи, лишившиеся последних своих червонцев, посещали то место, где эти червонцы прежде лежали. Кроме того, сюда всего скорее стекались из-за моря наиболее достоверные вести. К тому же фирма Тельсона была очень тароватая фирма и оказывала щедрые пособия тем из своих прежних клиентов, которые впали в бедность. Впрочем, и те из дворян, которые вовремя заметили надвигающуюся бурю и, опасаясь грабежей и конфискаций, успели заранее перевести свои капиталы в Тельсонов банк, никогда не отказывали в поддержке своим разоренным собратьям. К этому надо прибавить, что каждый вновь прибывающий из Франции считал как бы непременным долгом показаться у Тельсона и сообщить самые последние известия о том, что творилось за морем. По всем этим причинам Тельсонов банк в эту пору играл роль политической биржи по отношению к французским делам; и этот факт был так хорошо известен публике и столько народу вследствие того являлось сюда за сведениями, что Тельсон часто выставлял в окнах конторы листы бумаги, на которых в одной или двух строках прописаны были самые свежие новости, дабы все проходящие через Темплские ворота могли их прочесть.
В один тусклый и туманный день, после полудня, мистер Лорри сидел у своей конторки, а Чарльз Дарней стоял возле, облокотившись на нее, и вполголоса беседовал со стариком. Тесная каморка, в прежнее время предназначавшаяся для личных переговоров с главой фирмы, превратилась теперь в контору для обмена вестей и была битком набита посетителями. Время дня было за полчаса до закрытия конторы.
— Хотя я и знаю, что моложе вас никого на свете не бывает, — говорил Чарльз Дарней недоумевающим тоном, — а все-таки я позволю себе напомнить вам…
— Понимаю. Вы хотите сказать, что я уж слишком стар? — сказал мистер Лорри.
— Нет, но погода стоит переменная, путь дальний, способы сообщения плохие, вся страна в расстройстве, а в городе даже и для вас может быть небезопасно.
— Милый мой Чарльз, — сказал мистер Лорри с бодрой уверенностью, — вы коснулись нескольких причин, которые скорее побуждают меня ехать, чем оставаться. Для меня никакой опасности быть не может. Кому охота возиться с человеком, которому скоро уж стукнет восемьдесят лет, тогда как много есть народу и помоложе меня. Что до того, что в городе царствует неурядица, ведь в этом и дело все: не будь там неурядицы, не было бы надобности посылать из здешней конторы в тамошнюю доверенного человека, который досконально был бы знаком и с городом, и с делом и на кого притом Тельсон мог бы вполне положиться. Что же касается плохих дорог, длинного пути и зимней погоды, правда, это все представляет некоторые неудобства, но кто же, как не я, готов переносить их ради пользы Тельсона?
— Мне бы самому хотелось поехать, — проговорил Чарльз Дарней, тревожно и как бы нечаянно подумав вслух.
— В самом деле? Вот и спрашивай у него советов и указаний! — воскликнул мистер Лорри. — Вам бы хотелось самому поехать? А еще природный француз! Нечего сказать, мудрый советчик.
— Дорогой мистер Лорри, именно потому, что я природный француз, эта мысль и приходит мне в голову очень часто, хотя, признаюсь, я высказал ее здесь совершенно нечаянно. Как-то невольно думается, что когда до некоторой степени сочувствуешь этому несчастному народу и кое-чем даже поступился в его пользу (эти слова он произнес задумчиво и как бы тоже нечаянно), то имеешь право ожидать, что тебя послушают, и, может быть, удалось бы их убедить, что необходимо, наконец, умерить эти разнузданные страсти. Вчера вечером, после того как вы от нас ушли, мы разговорились об этом с Люси…
— Разговорились с Люси, так-так! — перебил его мистер Лорри. — Постыдились бы поминать имя Люси, коли помышляете в такую пору ехать во Францию!
— Но ведь я не еду! — сказал Чарльз Дарней, улыбаясь. — А вот вы так намереваетесь ехать!
— Да, я-то в самом деле поеду. По правде сказать, дорогой мой Чарльз, — тут мистер Лорри понизил голос и мельком взглянул на сидящего вдали главу фирмы, — вы себе представить не можете, как трудно становится справляться с нашими делами и в какой опасности находятся теперь все наши счетные книги и бумаги там, в Париже. Богу единому известно, в какое неприятное положение могут быть поставлены многие лица, если бы наши документы там вздумали схватить и уничтожить. А ведь это очень возможное дело, и кто поручится, что сегодня Париж не сожгут дотла, а завтра в нем не будет поголовной резни? Межцу тем, если как можно скорее туда пробраться, выбрать наиболее важные бумаги, тщательно их зарыть или иначе как-нибудь припрятать, было бы всего умнее сделать это теперь же; а кто в состоянии все это исполнить как следует, коли не я? Кроме меня, некому, и Тельсон знает это и сам говорил, и неужели из-за того, что у меня ноги стали плохи и суставы не гнутся, я не потружусь для Тельсона, тогда как вот уже шестьдесят лет, как я ем его хлеб? Да, я еще на что-нибудь гожусь, сэр; я совсем молокосос по сравнению с полудюжиной старых хрычей, которые все еще здесь кропают!
— Я всегда восхищался вашей юношеской бодростью, вашим предприимчивым духом, мистер Лорри!
— Ну-ну, это вздор, сэр!.. И вот что еще, милый мой Чарльз, — продолжал мистер Лорри, опять мельком взглянув на главу фирмы. — Вы должны помнить, что в настоящее время добыть что-либо из Парижа почти невозможное дело. Не далее как сегодня некоторые бумаги и драгоценные предметы (говорю вам это по секрету; по-настоящему таких вещей даже и вам не следовало бы говорить) доставлены нам такими странными лицами, что страннее этого трудно себе что-нибудь представить… А проходя через границу, каждый из них при этом рисковал головой, и жизнь его, можно сказать, висела на волоске. В другое время наши посылки приходили так же легко и правильно, как в деловой Англии, а нынче совершенно другое дело: на границе всё задерживают…
— И вы в самом деле уезжаете сегодня вечером?
— В самом деле, сегодня же еду. Дело так поставлено, что не терпит отлагательства.
— И никого не берете с собой?
— Предлагали мне много всякого народу, но для меня никто из них не годится. Я намерен взять с собой Джерри. Он столько лет служил мне телохранителем по воскресным вечерам, что я к нему привык. Он не имеет подозрительного вида; всякому будет ясно, что это не что иное, как английский бульдог, который ровно ничего не замышляет, а только тукнет по голове каждого, кто вздумает тронуть его хозяина.
— Опять-таки скажу, что от всей души восхищаюсь вашей храбростью и юношеским пылом.
— А я опять скажу, что это вздор. Вот когда я выполню эту маленькую миссию, может быть, я и соглашусь на предложение Тельсона удалиться от дел и пожить в свое удовольствие. Тогда будет время состариться по-настоящему.
Этот разговор происходил у старой конторки мистера Лорри, а за два или за три шага от нее стояла целая вереница именитых французских дворян, которые хвастались тем, что в самом скором времени отомстят этой подлой черни за ее бесчинства. В те времена почти все эти важные господа, бежавшие за границу, говорили то же самое, а природные британцы, со свойственной им прямолинейностью, смотрели на эту страшную революцию как на единственное в мире явление, когда люди пожинают то, чего никогда не сеяли; как будто издавна все это не готовилось самым очевидным образом, как будто все, чем возможно было вызвать такие явления, не было сделано; недаром же более дальновидные мыслители, наблюдавшие судьбы миллионов этого несчастного французского народа, видевшие полное извращение и истощение богатств этой страны, гибель того, от чего зависело ее процветание, давно предвидели то, что неминуемо должно было случиться, и за много лет перед тем предсказывали, чем это кончится. Досадно было слушать пустую болтовню этих господ, строивших притом самые нелепые планы для восстановления такого порядка вещей, который не только отжил свой век, но опротивел и Богу, и людям; в особенности трудно было переносить такое пустословие человеку здравомыслящему и понимавшему сущность дела. И вот почему Чарльз Дарней, у которого голова начинала кружиться и в ушах шумело от такого непрерывного и вздорного говора, пришел в нервное состояние и ощущал какую-то смутную тревогу и возбуждение.
В числе болтавших находился Страйвер, член королевского суда, делавший блестящую карьеру, стоявший уже на одной из высших ступеней судейской иерархии и потому очень громко высказывавший свои мысли по этому вопросу. Он подавал советы дворянству, как надо стереть народ в порошок, сдуть его с лица земли и отныне обходиться без него, и многие другие проекты в том же духе, вроде того чтобы искоренить всю орлиную породу, насыпав орлам соли на хвосты. К голосу Страйвера Дарней прислушивался с особенным отвращением и все время колебался между желанием уйти, чтобы его не слышать, и стремлением остаться, чтобы вступить в разговор и опровергнуть его; но тут случилось то, что судьба подготовила заранее.
Глава фирмы подошел к конторке мистера Лорри и, положив перед ним перепачканное, но нераспечатанное письмо, осведомилея, не напал ли он на след того лица, которому оно адресовано? Банкир положил письмо так близко от Дарнея, что тот невольно прочел адрес, тем более что на конверте стояло его собственное, настоящее имя. Адрес, написанный по-французски, был таков:
«Весьма нужное. Господину бывшему маркизу де Сент-Эвремонду, из Франции, через господ Тельсона и Ко, банкиров в Лондоне; в Англию».
В день свадьбы доктор Манетт особенно настойчиво и убедительно просил Чарльза Дарнея, чтобы без его, доктора, разрешения — это имя оставалось тайной между ними — никому иному не было известно, что его так зовут; его собственная жена не подозревала об этом, а мистеру Лорри, конечно, и в голову не могло прийти.
— Нет, — отвечал Лорри на вопрос банкира, — я его показывал, кажется, решительно всем, кто здесь был, и никто не мог дать мне никаких указаний насчет местопребывания этого джентльмена.
Так как стрелки на часах указывали время прекращения занятий в конторе, вся вереница болтающего дворянства потянулась к выходу мимо конторки мистера Лорри. Он с вопросительным видом протянул им навстречу руку с письмом, и каждый, взглянув на него, высказал какое-нибудь неодобрительное замечание насчет без вести пропавшего маркиза, кто на английском, кто на французском языке.
— Племянник, кажется, но, во всяком случае, недостойный отпрыск того высокообразованного маркиза, что был убит, — сказал один. — Я очень рад, что никогда его не видывал.
— Трус, покинувший свой пост несколько лет тому назад, — изрек другой сиятельный господин, который, к слову сказать, спасаясь из Парижа, был вывезен ногами вперед, лежа в возу с сеном, и чуть не задохся.
— Он заразился новыми доктринами, — заявил третий, мимоходом взглянув на адрес через лорнет, — враждовал с покойным маркизом, получив наследство, отказался от него и предоставил все свое состояние грубым простолюдинам. Надеюсь, что они теперь вознаградят его по заслугам.
— Что-о?! — зарычал Страйвер. — Он это сделал? Так вот какого сорта этот господин! Дайте-ка мне посмотреть, как зовут подлеца! Черт бы его взял!
Дарней был не в силах дольше сдерживаться. Он тронул мистера Страйвера за плечо и сказал:
— Я знаю этого господина.
— Знаете?! — гаркнул Страйвер. — Черт возьми, сожалею об этом!
— Почему?
— Как «почему», мистер Дарней? Разве вы не слыхали, как он отличился? Чего же вы спрашиваете после этого!
— А я все-таки спрашиваю — почему?
— Так я вам опять отвечу: очень жаль! Весьма сожалею, мистер Дарней, что вы задаете такие странные вопросы. Нам говорят о человеке, зараженном самыми вредоносными и кощунственными правилами, который предоставил свое имущество самым низким подонкам общества, предающимся всяким злодеяниям и огульному душегубству, а вы меня спрашиваете, почему я сожалею, что наставник нашего юношества знаком с подобным человеком! Ну хорошо, я вам, так и быть, отвечу. Я потому сожалею об этом, что негодяйство таких мерзавцев бывает заразительно. Вот почему!
Помня, что он дал слово хранить тайну, Дарней с большим трудом сдержал свой гнев и сказал:
— Вы, может быть, не способны понять этого джентльмена.
— Но я способен загнать вас в угол, мистер Дарней, — сказал неукротимый Страйвер, — и я это сделаю. Если этот господин настоящий джентльмен, то я его не понимаю. Кланяйтесь ему от меня да так и скажите. И еще передайте ему от меня, что, после того как он все свое состояние и общественное положение отдал в руки кровожадной черни, я удивляюсь, почему же он не стал предводителем этой толпы? Да нет, господа, — продолжал Страйвер, оглядываясь на публику и щелкнув пальцами, — я довольно изучил человеческую натуру и могу поручиться, что люди, подобные этому молодцу, ни за что не рискнут собственной шкурой и не отдадутся во власть своих милых дружков. Нет, господа, когда дело дойдет до драки, такой молодец всегда пойдет наутек, только пятки им покажет.
С этими словами и еще раз щелкнув пальцами, мистер Страйвер протолкался к выходу и вышел на улицу, провожаемый знаками всеобщего одобрения. Мистер Лорри и Чарльз Дарней остались одни у конторки, так как все служащие также ушли из банка.
— Не возьметесь ли вы доставить это письмо по назначению? — сказал мистер Лорри. — Вы знаете, где живет этот господин?
— Знаю.
— Так объясните ему, что письмо адресовано сюда, вероятно, в том предположении, что здесь найдется кто-нибудь могущий доставить его кому следует и что оно лежит в конторе уже довольно давно.
— Хорошо, я передам. Вы уезжаете в Париж прямо отсюда?
— Прямо отсюда, в восемь часов.
— Я зайду еще, привожу вас.
Очень недовольный и собой, и Страйвером, и большинством человечества, Дарней прошел подальше в Темпл, выискал укромное место, распечатал письмо и прочел его. Там было написано следующее:
«Тюрьма аббатства. Париж
21 июня 1792 г.
Господин бывший маркиз!
В течение долгого времени жизнь моя была в постоянной опасности со стороны деревни, но наконец меня схватили и с крайней грубостью и насилием потащили вплоть до Парижа пешком. Дорогой я претерпевал всякие мучения. Мало того, дом мой сожгли и уничтожили дотла.
Преступление, за которое я попал в тюрьму, господин бывший маркиз, и должен на днях предстать перед судилищем и даже лишиться жизни (если только вы не окажете мне великодушной помощи), состоит в том, что я будто бы провинился против народного величества и действовал против народа, защищая интересы эмигранта. Тщетно я выставлял им на вид, что еще до отобрания в казну имущества эмигрантов я отменил все оброки, которые они и так перестали платить, что не требовал никаких пошлин и не заводил ни одного тяжебного дела. На все мне отвечают, что я действовал за эмигранта и где этот эмигрант.
Ах, милостивейший государь, бывший господин маркиз, где этот эмигрант? Я и во сне взываю, где он, и Бога молю, чтобы он приехал и оправдал меня! А ответа не получаю. Ах, господин бывший маркиз, внемлите из-за моря жалостному моему крику; я все еще в надежде, что вы услышите мой отчаянный призыв через знаменитый банк Тельсона, известный и в Париже!
Ради Бога, ради справедливости, ради великодушия и чести вашего благородного имени молю вас, господин бывший маркиз, окажите мне помощь, освободите меня! Вся моя вина в том, что я был верным слугой вашей фамилии. О господин бывший маркиз, умоляю вас не отступиться от меня!
Из сего ужасного тюремного заключения, откуда с каждым часом приближаюсь к своей конечной гибели, посылаю вам, господин бывший маркиз, уверение в моей горемычной преданности.
— Ваш злополучный Габель»
Смутная тревога, гнездившаяся в уме Дарнея при чтении этого письма, перешла в сильнейшее волнение. Смертельная опасность, которой подвергался старый и хороший слуга, только тем и провинившийся, что верно служил ему и его семейству, задела его за живое. Немым укором веяло от этого письма, и Дарней сновал взад и вперед по двору Темпла, размышляя, что делать, и ему было так совестно, что хотелось скрыть свое лицо от прохожих.
Он отлично понимал, что действовал не совсем правильно, когда, в ужасе от того кровавого дела, которое завершило злодеяния и жестокую репутацию его старинного фамильного гнезда, он бежал оттуда, питая ужасные подозрения против своего дяди и с отвращением взирая на всю шаткую систему управления, которую он, по своему общественному положению, должен был поддерживать. Он знал, что из любви к Люси слишком поспешно и небрежно бросил на родине все дела и отказался от своих наследственных прав. Он знал, что все это надо было привести в некоторую систему, лично присмотреть за выполнением своего плана, помнил, что именно так и намерен был поступить, но на деле поступил иначе.
Он сознавал, что, устроив свое семейное счастье в мирном уголке Англии, он принужден был постоянно и усиленно работать для поддержания семьи, а между тем времена настали смутные, и быстрые перемены вещей на его родине совершались так часто, что события одной недели перевертывали все планы предыдущей недели, а еще через неделю все опять перестраивалось на новый лад. Он знал, что в своей бездеятельности уступал именно силе этих внешних обстоятельств, и хотя совесть слегка упрекала его за это, но не постоянно, и он не делал никаких усилий противостоять этим обстоятельствам. Он ждал удобного момента для начала своих действий, а время шло, события быстро сменялись, и, наконец, стало уже поздно: дворянство бросилось из Франции врассыпную, бежало всякими путями; их поместья подвергались разграблению или конфискации, сами имена и титулы стирались с лица Земли. Все это было ему известно не хуже, чем тем лицам, которые представляли теперь правительственную власть во Франции и могли призвать его к ответу.
Но он лично никого не притеснял, никого не сажал в тюрьму, не только насильственно не выжимал податей и оброков, но добровольно отказался от них; ушел в чужую страну, без претензии пробил себе дорогу и собственным трудом добывал себе хлеб. Управляющий, мсье Габель, действовал по его письменным указаниям, кое-как поддерживая истощенное и опутанное долговыми обязательствами имение и раздавая крестьянам то немногое, чем еще можно было распорядиться; например, зимой он отдавал им все топливо, какое дозволяли брать суровые кредиторы, а летом весь хлеб, остававшийся от уплаты по тем же обязательствам. Нет сомнения, что все эти факты были налицо, и Габель ради собственной безопасности имел на то надлежащие доказательства и документы, так что можно было все это предъявить в его оправдание.
Эти соображения окончательно повлияли на отчаянную решимость Чарльза Дарнея съездить лично в Париж.
Подобно тому мореплавателю, о котором говорится в старинном предании, он отдался ветрам и течению; они направили его к подводным скалам, и вот они притягивают его к себе; он чувствует это притяжение и поневоле плывет туда. Все, что представлялось его уму, содействовало этой иллюзии и все быстрее, все напряженнее влекло его в ту сторону. Тревожное состояние, мучившее его в последнее время, основывалось на том, что в его несчастном отечестве нечистыми руками преследовались нечистые цели. Он не мог не сознавать себя выше и лучше тамошних деятелей, а между тем оставался на месте, не шел туда, не пытался остановить кровопролития, не пробовал пробудить в своих соотечественниках инстинктов милосердия и человеколюбия. И вот в то самое время, как он подавлял в себе эти мысли и стремления и сам себя упрекал в этом, пришлось ему сравнить свое душевное состояние с совестью честного старика, ставившего долг выше всего на свете. Такое сравнение само по себе было ему в душе очень обидно, а тут еще посыпались презрительные отзывы французского дворянства и пуще всего насмешки Страйвера, особенно оскорбительные и грубые, потому что они издавна друг друга недолюбливали. Вдобавок ко всему он прочел письмо Габеля, невинного человека, в смертельной опасности взывавшего к его справедливости, дворянской чести и благородному имени!
Результат был неизбежен. Надо ехать в Париж.
Да. Подводные скалы притягивали его, и он должен был плыть, пока не ударится о камни. Но он не знал, что это опасно, и не подозревал о существовании подводных камней. Как ни поверхностно исполнена была его задача на родине, но то намерение, которое его одушевляло при этом, было так хорошо, что ему казалось, будто стоит лишь явиться на место и заявить о том, как все было, и его сограждане ему же еще будут благодарны за это. И тут представилась ему чудная перспектива пользы и добра, так часто составляющая любимую мечту многих здравомыслящих людей, и воображение начало рисовать ему возможность оказать благотворное влияние на эту страшную революцию и произвести там спасительный переворот.
Приняв такое решение, он продолжал еще некоторое время шагать взад и вперед по Темплу, размышляя, что ни Люси, ни ее отец не должны ничего знать об этом, пока он не уедет. Пускай Люси не ведает горечи прощания перед разлукой, а отец ее, всегда неохотно направляющий свои мысли на эту издавна для него опасную почву, пускай узнает об его отъезде как о свершившемся факте, а не как о сомнительном проекте, насчет которого еще возможны какие-либо колебания. Он не останавливался на соображениях о том, насколько неопределенность и незаконченность его положения зависели от ее отца, в том смысле, что Дарней всегда стеснялся чем-либо напомнить доктору о его прежних злоключениях во Франции; но справедливость требует напомнить, что и это обстоятельство играло немаловажную роль в том, как сложилась его судьба.
Погруженный в такие размышления, он до тех пор шагал по улицам, покуда не настало время вернуться в контору Тельсона и проводить мистера Лорри. Приехав в Париж, он, конечно, первым долгом объявится к своему старому другу, но сегодня ни слова ему не скажет о своих намерениях.
У дверей конторы уже стояла почтовая карета, и Джерри, в высоких сапогах и дорожном платье, был готов к отъезду.
— Я передал письмо, — сказал Чарльз Дарней мистеру Лорри. — Я не согласился обременять вас письменным ответом, но, может быть, вы не откажетесь передать устный?
— Охотно передам, — сказал мистер Лорри, — лишь бы это не было что-нибудь опасное.
— О, нисколько. Хотя, впрочем, ответ нужно доставить одному из заключенных в тюрьме, при аббатстве.
— Как его зовут? — спросил мистер Лорри, раскрывая свою записную книжку.
— Габель.
— Габель. А что же нужно сказать злополучному Габелю, сидящему в тюрьме?
— Только что «письмо получено, и он приедет».
— Без обозначения времени?
— Можете сказать, что он выедет в путь завтра вечером.
— Не упоминать ничьего имени?
— Нет.
Дарней помог мистеру Лорри закутаться в несколько теплых одежд и плащей и вместе с ним вышел из нагретой атмосферы старой банкирской конторы в сырой туман Флит-стрит.
— Мой нежный привет Люси, и малютке Люси также, — сказал мистер Лорри на прощание, — и смотрите за ними хорошенько до моего возвращения.
Чарльз Дарней покачал головой, загадочно улыбнулся, и карета укатила.
В этот вечер — четырнадцатого августа — он засиделся у своего письменного стола и написал два горячих письма: одно к жене, с объяснением настоятельной причины, вызывающей его в Париж, и с изложением всех доводов, что для него лично эта поездка не представляла никакой опасности; другое письмо было к доктору, которому он поручал заботу о Люси и об их дочке, и с уверенностью распространялся на тему о своей безопасности. В обоих письмах он обещал писать им тотчас по приезде на родину в доказательство того, что путешествие совершилось благополучно.
Тяжело ему было проводить с ними последний день, имея на душе такую тайну, первую с тех пор, как он женился. Трудно было поддерживать невинный обман, которого они до такой степени не подозревали. Но стоило ему взглянуть с любовью на жену, глубоко спокойную и счастливую среди своих домашних хлопот, и он снова укреплялся в своем решении держать дело в секрете; между тем ему было так странно обходиться без ее тихого содействия и сочувствия, что он несколько раз чуть не сообщил ей того, что собирался сделать. День прошел скоро. Под вечер он нежно обнял ее, потом не менее любимую свою дочку, сказал, что скоро вернется (предварительно он притворился, что куда-то отозван на весь вечер, и заранее уложил и втайне приготовил свой чемодан), с тяжелым сердцем вышел на сумрачную улицу и погрузился в тяжелый туман.
Невидимая сила мощно притягивала его к себе, и морской прилив и попутный ветер стойко влекли его все в ту же сторону. Он отдал оба письма благонадежному рассыльному, распорядившись, чтобы тот доставил их по назначению никак не раньше как за полчаса до полуночи, нанял лошадь в Дувр и отправился в путь.
«Ради Бога, ради справедливости, ради великодушия и чести вашего благородного имени!» — заклинал его бедный пленник, и эти слова укрепляли его ослабевшее сердце в ту минуту, как он покидал все, что было ему дорого на этом свете, и уплывал вдаль, прямо к подводным скалам.