12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Диккенса «Повесть о двух городах»: Часть 3. Глава 1. В секретном отделении

Медленно подвигались вперед путешественники, которым пришлось ехать из Англии в Париж осенью тысяча семьсот девяносто второго года. Достаточно бывало для задержек дурных дорог, плохих экипажей и дрянных лошадей еще и в то время, как восседал на французском престоле несчастный, ныне упраздненный король, но с тех пор произошло много перемен, чреватых еще более серьезными препятствиями. Каждая городская застава, каждая деревенская контора для сбора податей были в руках шайки граждан патриотов, вооруженных ружьями из разграбленных арсеналов и готовых пристрелить всякого встречного. Они задерживали на пути всех прохожих и проезжих, допрашивали их, осматривали их бумаги, сличали их имена с имевшимися у них списками, сворачивали их с дороги обратно или пропускали дальше, или задерживали и окончательно брали в плен, судя по тому, как их капризный нрав или минутная фантазия признавала за лучшее для блага народившейся республики, единой и нераздельной, имевшей девизом «Свобода, Равенство, Братство или Смерть!».

Проехав очень немного миль по французской территории, Чарльз Дарней увидел, что никакой нет надежды вернуться обратно по той же дороге, пока в Париже его не признают добрым гражданином и патриотом. Что бы ни случилось, теперь уж он должен ехать туда. С каждой деревушкой, которую он проезжал, с каждой дрянной загородкой, запиравшейся за его спиной, он чувствовал, как еще одна железная преграда отделяет его от Англии. Всеобщая бдительность так плотно окружала его, что, если бы он попал в сеть или был посажен в клетку, он бы чувствовал себя не более стесненным.

Повсеместная бдительность не только задерживала его на большой дороге по двадцать раз на каждой станции, но по двадцать раз в день совсем прекращала его движение вперед, потому что, нагнав его по дороге, верховые перехватывали его и возвращали назад или, поджидая на пути, останавливали и везли куда-то в сторону.

Таким образом он уже несколько дней ехал по французской земле и наконец в каком-то провинциальном городишке, еще очень далеко от Парижа, измученный лег спать в гостинице.

До сих пор единственным паспортом служило ему письмо злополучного Габеля из тюрьмы. Если бы он его не предъявлял всюду, он, вероятно, не добрался бы и до этого места. Но здесь, на сторожевом посту, возникли насчет его какие-то особые затруднения, и он чувствовал, что его путешествие находится теперь на самой критической точке. Поэтому он не особенно удивился, когда посреди ночи пришли и разбудили его в том трактирчике, где оставили ночевать до утра.

Его разбудил робкий человечек из числа местных властей, в сопровождении трех вооруженных патриотов в красных колпаках и с трубками во рту, которые как вошли, так и сели к нему на постель.

— Эмигрант, — сказал местный чиновник, — я отошлю вас в Париж под конвоем.

— Гражданин, я и сам ничего так не желаю, как скорее попасть в Париж, но охотно обошелся бы без конвоя.

— Молчать! — зарычал один из красных колпаков, стукнув прикладом своего ружья по одеялу. — Молчи, аристократ.

— Именно, этот добрый патриот совершенно прав, — заметил робкий чиновник, — вы аристократ, должны ехать под конвоем и… обязаны заплатить за это.

— Стало быть, для меня не остается выбора… — сказал Чарльз Дарней.

— Выбора? Слышите, выбора! — воскликнул тот же хмурый патриот в красном колпаке. — Как будто мало ему, что его поберегут от повешения вместо фонаря!

— Именно, добрый патриот вполне прав, — заметил чиновник. — Вставайте и одевайтесь, эмигрант.

Дарней повиновался, и его повели опять на караульню, где другие патриоты в красных колпаках также курили трубки, пили или спали у сторожевого огня. Тут с него взяли крупную сумму в уплату за конвой, и в три часа утра он тронулся в путь по мокрейшим и грязнейшим дорогам.

Конвой состоял из двух верховых патриотов в красных колпаках с трехцветными кокардами, вооруженных мушкетами и ехавших по обеим его сторонам. Дарнею дозволено было самому править своей лошадью, но под ее уздечкой подвязаны были длинные поводья, один конец которых каждый из патриотов намотал себе на руку. В таком порядке они выехали со двора. Дождь хлестал им в лицо, и они крупной кавалерийской рысью поехали сначала по неровной мостовой города, а потом по дороге, покрытой лужами и рытвинами. И таким же порядком, меняя только лошадей да переходя от крупной рыси в более умеренный шаг, они проскакали все пространство грязного пути вплоть до столицы Франции.

Они ехали всю ночь, остановились только часа через два после восхода солнца и отдыхали до наступления сумерек. Конвойные были так нищенски одеты, что для защиты от холода обертывали свои босые ноги соломенными жгутами и поверх изодранного платья окутывали также соломой свои плечи и спины, чтобы не слишком промокнуть от дождя. Помимо того что близкое соседство с подобными личностями было ему неприятно просто из брезгливости, тем более что один из конвойных патриотов был постоянно пьян и очень неосторожно обращался с ружьем, Чарльз Дарней не испытывал серьезных опасений за свою жизнь и не придавал особого значения тому факту, что его везли под конвоем. Он рассуждал, что задержание под стражей еще ничего не доказывает, потому что он никому пока не излагал причин своего прибытия во Францию, а в подтверждение своих слов может привести свидетеля, который покуда еще содержится в тюрьме при аббатстве.

Но когда они достигли города Бове, что случилось под вечер, когда улицы были полны народу, он не мог долее скрывать от себя, что дело принимало тревожный оборот. Зловещая толпа собралась у ворот почтового двора в ту минуту, как он слезал с лошади, и множество голосов закричало очень громко:

— Долой эмигранта!

Он только что собрался спрыгнуть с седла, но в ту же секунду снова утвердился на лошади, находя, что тут безопаснее, и, обращаясь к толпе, сказал:

— Какой же я эмигрант, друзья мои? Разве вы не видите, что я по своей доброй воле приехал во Францию?

— Ты проклятый эмигрант! — крикнул кузнец, яростно пробираясь сквозь толпу с молотом в руке. — Проклятый эмигрант, вот кто ты!

Смотритель почтовой конторы выступил вперед и, став между всадником и кузнецом, подбиравшимся к уздечке его лошади, сказал примирительным тоном:

— Оставь, оставь! Его будут судить в Париже.

— Судить будут! — повторил кузнец, взмахнув молотом. — Значит, и осудят как изменника!

Толпа одобрительно заревела.

Остановив смотрителя, который, взяв его лошадь под уздцы, хотел скорее ввести ее во двор (а пьяный патриот, преспокойно сидя в седле, смотрел на эту сцену), Дарней выждал, пока стало немножко потише, и сказал:

— Друзья, вы ошибаетесь или вас обманули. Я никогда не был изменником.

— Он врет! — крикнул кузнец. — С тех пор как издан декрет, он объявлен предателем! Его жизнь принадлежит народу! Он не имеет права распоряжаться своей проклятой жизнью!

Дарней, заметив, как поблескивают глаза собравшихся, думал, что вот сейчас все бросятся на него, но в ту же секунду смотритель повернул его лошадь во двор, конвойные последовали за ней по пятам, и смотритель быстро захлопнул ветхие ворота и задвинул их изнутри засовами. Кузнец стукнул по ним молотом, но других демонстраций не произошло.

Дарней поблагодарил смотрителя и, уже стоя возле него на почтовом дворе, спросил:

— Что это за декрет, о котором упомянул кузнец?

— Это издан такой указ, чтобы распродавать имущество эмигрантов.

— Когда он издан?

— Четырнадцатого числа.

— Я в этот день выехал из Англии!

— Все говорят, что это будет не единственный указ, уверяют, что вскоре издадут и другие, а может быть, уже и сделали это… Хотят объявить всех эмигрантов изгнанными из отечества, а тех, которые возвратятся, казнить смертью. Вот это и хотел сказать кузнец, говоря, что вы не имеете права распоряжаться своей жизнью.

— Но эти декреты еще не объявлены?

— А я почем знаю, — молвил смотритель, пожав плечами, — может, и объявлены или по крайней мере скоро будут. Не все ли равно? Ничего не поделаешь!

Они улеглись на соломе под навесом и отдыхали до полуночи, после чего снова тронулись в путь из уснувшего города. В числе многих странных изменений в привычном строе жизни Дарнея поражало кажущееся отсутствие сна среди населения. Когда после длинного переезда по пустынным дорогам они подъезжали к какой-нибудь бедной деревушке, оказывалось, что жалкие лачуги были ярко освещены, а обыватели среди темной ночи водят хороводы вокруг тощего деревца, именуемого Древом Свободы, или, собравшись гурьбой, распевают хором песни о вольности. К счастью, однако же, в эту ночь город Бове спал, что вывело их из великого затруднения, и они без всяких задержек выехали в чистое поле и отправились дальше, по безвременно холодной и мокрой погоде, через истощенные нивы, совсем не обработанные в этот год. Зрелище было унылое и разнообразилось лишь тем, что местами чернели остатки сгоревших зданий или вдруг из засады выскакивала на дорогу кучка патриотов, стороживших все малейшие тропинки и перекрестки.

К утру наконец они добрались до стен Парижа.

Когда они подъехали к заставе, ворота были заперты и в караульне оказался сильный отряд стражи.

— Где бумаги арестанта? — спросил человек властного и решительного вида, вызванный одним из сторожей.

Чарльз Дарней, неприятно пораженный таким словом, попросил говорившего принять во внимание, что он свободный путешественник и французский гражданин, что конвой дан ему ввиду неспокойного состояния страны и что за этот конвой он сам заплатил наличными деньгами.

Тот же человек, не обративший ни малейшего внимания на его слова, повторил тем же тоном:

— Где бумаги этого арестанта?

Оказалось, что они запрятаны в колпаке пьяного патриота, который их и представил. Взглянув на письмо Габеля, человек властного вида видимо удивился, даже как будто смутился и очень пристально и внимательно посмотрел на Дарнея.

Не вымолвив ни слова, он оставил арестанта и конвойных на улице, а сам пошел в караульню; они так и остались верхом на своих конях перед запертыми воротами. Пока длилось это неопределенное положение, Чарльз Дарней глядел по сторонам и заметил, что на гауптвахте была смешанная стража из солдат и патриотов и что последних было гораздо больше, чем первых; он заметил также, что крестьян на телегах с разной провизией пропускали в город довольно легко и скоро, но зато выезд из города был сильно затруднен даже для самого бедного люда. На улице стояла длинная вереница мужчин и женщин всякого звания, не считая животных и экипажей всевозможных сортов, и все это ожидало пропуска. Но предварительный досмотр производился с такой строгостью, что они проникали через ворота за город крайне медленно. Некоторые из них, очевидно, знали, что их очередь придет еще очень не скоро, а потому расположились на земле табором: одни спали, другие курили, третьи разговаривали или просто слонялись вокруг. Красные колпаки и трехцветные кокарды были решительно у всех мужчин и женщин.

Около получаса Дарней сидел на лошади и наблюдал то, что было кругом, как вдруг перед ним снова появился тот же властный человек и приказал караульному открыть заставу. После этого он вручил конвойным, как пьяному, так и трезвому, расписку в том, что принял от них арестанта с рук на руки, а Дарнею сказал, чтобы он слез с лошади. Дарней повиновался, а конвойные, не въезжая в город, отправились восвояси, уводя за собой его усталого коня.

Вслед за своим путеводителем он вошел в караульню, где сильно пахло простым вином и табачным дымом и где некоторое количество солдат и патриотов стояло и лежало кругом, кто пьяный, кто трезвый, в различных степенях опьянения и полусонного бодрствования. Комната освещалась отчасти масляными фонарями, догоравшими с вечера, отчасти тусклым светом туманного и облачного утра, что придавало ей тот же характер неопределенности. На конторке разложены были какие-то списки, а перед конторкой заседал чиновник грубого и мрачного вида.

— Гражданин Дефарж, — сказал он, обращаясь к спутнику Дарнея и выкладывая листок чистой бумаги, на котором собирался писать, — это эмигрант Эвремонд?

— Это он.

— Сколько вам лет, Эвремонд?

— Тридцать семь.

— Вы женаты, Эвремонд?

— Да.

— Где женились?

— В Англии.

— Без сомнения. Где ваша жена, Эвремонд?

— В Англии.

— Без сомнения. Эвремонд, вы отправитесь в крепость, в тюрьму.

— Боже правый! — воскликнул Дарней. — По каким законам и за какую провинность?

Чиновник на минуту отвел глаза от бумаги и посмотрел на него:

— У нас заведены новые законы, Эвремонд, и новые провинности, с той поры как вы отлучились из Франции.

Сказав это, он сурово усмехнулся и продолжал писать.

— Прошу вас заметить, что я добровольно приехал, вняв письменной просьбе французского гражданина, изложенной в документе, лежащем перед вами. Я с тем и явился, чтобы оправдать его и самого себя. Я только и прошу, чтобы мне как можно скорее доставили к тому случай. Разве я не в своем праве?

— У эмигрантов нет прав, Эвремонд, — тупо отвечал чиновник. Он дописал, что было нужно, перечел написанное, засыпал песком и передал листок гражданину Дефаржу, прибавив: — В секретное.

Гражданин Дефарж махнул бумагой в сторону арестанта, давая понять, что он должен следовать за ним. Арестант пошел, и два вооруженных патриота немедленно поднялись и образовали пеший конвой.

— Это вы, — сказал Дефарж вполголоса, пока они сходили с крыльца гауптвахты и направлялись в город, — это вы женились на дочери доктора Манетта, бывшего когда-то пленником в Бастилии, которая больше не существует?

— Да, я! — отвечал Дарней, взглянув на него с удивлением.

— Мое имя — Дефарж, и я держу винную лавку в предместье Сент-Антуан. Вы, может быть, слыхали обо мне?

— Моя жена к вам приезжала за своим отцом? Да!

Слово «жена» как будто напомнило гражданину Дефаржу нечто очень мрачное, и он с внезапным раздражением сказал:

— Во имя той зубастой бабы, что недавно народилась и зовется гильотиной, на какого черта вы приехали во Францию?

— Я только сейчас при вас объяснял причину моего приезда. Разве вы не верите, что это чистая правда?

— Плохая правда… для вас! — молвил Дефарж, нахмурив брови и глядя прямо перед собой.

— Право, я совсем как потерянный, ничего не понимаю. Все здесь до того изменилось, так неожиданно, так внезапно и произвольно, что я не знаю, что предпринять. Согласны вы оказать мне небольшую помощь?

— Нет! — отрезал гражданин Дефарж, продолжая глядеть прямо перед собой.

— Ответите вы мне на один вопрос?

— Может быть; судя по свойству вопроса. Во всяком случае, можете задавать его.

— В этой тюрьме, куда меня так несправедливо отправляют, буду ли я иметь возможность свободного общения с остальным миром?

— А вот увидите.

— Ведь не буду же я там погребен заживо, без суда и без способов представить объяснение своих поступков?

— Вот увидите. А что ж такое? Бывало, что людей погребали заживо еще и в худших тюрьмах.

— Но я к таким делам никогда не был причастен, гражданин Дефарж!

Гражданин Дефарж, вместо ответа, бросил ему суровый взгляд и молча повел его дальше. Чем дольше длилось это молчание, тем меньше было надежды смягчить его; так по крайней мере казалось Дарнею. Поэтому он поспешил сказать:

— Для меня в высшей степени важно (вам, гражданин, еще лучше моего известно, насколько это важно), чтобы о моем аресте было сообщено мистеру Лорри в Тельсонов банк. Мистер Лорри англичанин, в настоящее время должен быть в Париже, и я бы желал, чтобы это сведение было ему доставлено без всяких комментариев; просто сказать ему, что меня заключили в тюрьму в крепости. Согласны вы сделать это для меня?

Дефарж ответил упрямо:

— Я для вас ничего не сделаю. Мой долг служить отечеству и народу. Я поклялся быть им верным слугой против вас. Я для вас ничего делать не буду.

Чарльз Дарней понял, что умолять бесполезно, притом гордость его была возмущена. Они шли безмолвно, и он невольно замечал, до какой степени публика привыкла к зрелищу проводимых по улицам арестантов. Даже ребятишки почти не замечали их. Не многие из прохожих оборачивались, некоторые грозили ему пальцем как аристократу. А впрочем, видеть, как хорошо одетого человека ведут в тюрьму, было для них не более странно, чем видеть, как батрак в рабочем платье идет пахать. В одном из узких и грязных переулков, по которым они проходили, какой-то пламенный оратор, стоя на табуретке, держал речь к возбужденной толпе, перечисляя ей преступления, совершенные против народа королем и особами королевской фамилии. Из нескольких слов этого краснобая, случайно долетевших до его слуха, Чарльз Дарней впервые узнал, что король сидит в тюрьме и что все иностранные послы выехали из Парижа. По дороге (исключая город Бове) он ровно никаких вестей не слышал — так успешно и основательно был он отделен от всего мира своими провожатыми и той бдительной охраной, которую встречал повсюду.

Он, конечно, успел уже постигнуть, что ему угрожают гораздо большие опасности, чем те, о которых он подозревал при отплытии из Англии. Он понимал, что попал в очень неблагоприятные обстоятельства, что с каждой минутой дела запутываются и могут запутать его самого. Он должен был сознаться самому себе, что, если бы мог предвидеть положение страны в том виде, как оно образовалось на этих днях, он не предпринимал бы этой поездки. И все-таки предчувствия не подсказывали ему ничего такого ужасного, как могли бы вообразить мы в позднейшее время и при сходных условиях. Как ни смутно представлялось ему будущее, оно было ему до такой степени неизвестно, что он продолжал надеяться на благополучный исход. Ему и в голову не приходило, чтобы так близка была пора страшнейшей резни, длившейся дни и ночи напролет в течение немногих дней, но наложившая громадное кровавое пятно на это время, совпадавшее с обычным временем благословенной осенней жатвы. Он сегодня в первый раз услышал о существовании той «зубастой бабы, что недавно народилась и зовется гильотиной», да и большинство народа едва ли знало ее хотя бы по имени. Очень возможно, что те ужасные злодеяния, которые вскоре должны были совершиться, в эту пору еще не нарождались даже в воображении тех, кто их осуществил; что же удивительного, что в мягкой душе Дарнея не было ни тени подобных опасений.

Ему казалось очень вероятным, что придется пострадать от людской несправедливости, посидеть в тюрьме, подвергнуться жестокой разлуке с женой и ребенком, но дальше этого он ничего не опасался. С такими мыслями, и так довольно тяжелыми, вступил он во двор крепостной тюрьмы.

Человек с опухшим лицом отпер крепкую калитку, и Дефарж представил ему арестанта, сказав:

— Эмигрант Эвремонд.

— Кой черт! Сколько же их еще будет! — воскликнул человек с опухшим лицом.

Дефарж взял с него расписку в получении, не отвечая на его восклицание, и ушел с обоими патриотами.

— Я говорю, кой черт! — воскликнул опять тюремщик, обращаясь к своей жене. — Сколько же их еще будет?

Жена, как видно, не умела с точностью ответить на этот вопрос и заметила только:

— Что же делать, мой друг, надо запастись терпением.

Трое тюремных сторожей, вошедшие по данному ею звонку, подтвердили ее замечание, и один из них прибавил, что это делается «из любви к свободе», — что было довольно неожиданно при такой обстановке.

Крепостная тюрьма отличалась самым унылым видом: темная, грязная, пропитанная застоявшимся спальным воздухом. Удивительно, как скоро образуется этот отвратительный воздух всюду, где спят и недостаточно проветривают спальные помещения!

— Еще и в секретное! — ворчал тюремщик, просматривая врученную ему бумагу. — Там и без того битком набито, того и гляди, лопнет с натуги!

Он с большим неудовольствием сунул бумагу в реестровую книгу, после чего Чарльз Дарней еще с полчаса ждал дальнейших распоряжений, то шагая из угла в угол по длинной комнате со сводами, то сидя на каменной скамье. Его задержали единственно затем, чтобы главный тюремщик и младшие сторожа хорошенько запомнили его лицо и фигуру…

— Ну, — сказал наконец тюремщик, взявшись за ключи, — идите за мной, эмигрант.

В унылом сумраке тюремного освещения они пошли по коридорам и лестницам, и много тяжелых дверей с грохотом захлопнулось за ними, прежде чем они достигли просторного, низкого, сводчатого зала, где было множество заключенных обоего пола. Женщины сидели вокруг длинного стола: читали, писали, вязали, шили, вышивали; мужчины большей частью стояли за их стульями или прохаживались по комнате.

Инстинктивная привычка соединять понятие об арестантах с преступлением и позором заставила Дарнея отшатнуться от этой компании. Но в довершение всех странностей его странного путешествия было то, что все они разом поднялись ему навстречу и приняли его с той утонченной вежливостью и изысканной грацией, которые бы присущи светскому обществу того времени.

Эти деликатные формы общежития были подернуты таким мрачным колоритом в этой грубой и грязной тюремной обстановке, так странно было видеть их среди стольких бедствий и треволнений, что Дарнею показалось будто его окружили выходцы с того света. Все до одного призраки! Вот призраки красоты, величия, изящества, все призраки гордости, легкомыслия, остроумия, тут призрак юности, там призрак старости, и все ждут его переселения с этих пустынных берегов, все взирают на него глазами, измененными тем смертельным недугом, от которого они здесь умерли.

Дарней стоял как вкопанный. Тюремщик остановился рядом с ним, остальные сторожа ходили по комнате и были бы очень натуральны при исполнении своих обязанностей при других условиях; но они казались вдвое более грубы и неуклюжи по сравнению с этими печальными матерями, цветущими девицами, хорошенькими кокетками, молодыми красавицами, благовоспитанными дамами почтенных лет, и этот разительный контраст еще более напоминал о царстве теней. Да, все они призраки! Что же это, не болезненный ли бред произвел в нем сначала впечатление длинного, странного путешествия, а потом навел его на картину этих бледных теней?

— Во имя всех собравшихся здесь сотоварищей по несчастью, — сказал один из джентльменов благородной наружности, выступая вперед, — имею честь приветствовать вас в крепости и выразить вам общее соболезнование по поводу того злоключения, которое привело вас в нашу среду. Желаем вам скорого и благополучного освобождения! При других обстоятельствах было бы невежливо, но здесь позволительно спросить, как ваше имя и звание?

Чарльз Дарней очнулся и ответил в самых приличных выражениях, какие мог придумать.

— Надеюсь, однако же, — продолжал тот же джентльмен, следя глазами за тюремщиком, отошедшим в другой угол, — надеюсь, что вы не в секретном?

— Я не понимаю, что означает это выражение, но слышал, что меня назначили именно туда.

— Ах, какая жалость! Весьма сожалеем об этом. Но не унывайте, многие из членов нашего общества сначала побывали в секретном, но ненадолго.

Затем, обращаясь к остальным и возвысив голос, он сказал:

— С прискорбием сообщаю вам: в секретном!

Поднялся тихий ропот сочувствия. Чарльз Дарней направился через зал к двери за железной решеткой, где стоял поджидавший его тюремщик, и услышал несколько голосов, в числе которых особенно выдавались мягкие и ласковые голоса женщин, провожавших его добрыми пожеланиями и ободрениями. Дойдя до двери, он обернулся, чтобы еще раз поблагодарить их от всего сердца; тюремщик запер дверь, и эти призрачные лица навеки исчезли из его глаз.

Калитка в стене вела на лестницу в верхние этажи. Поднявшись на сорок ступеней (только полчаса прошло с той минуты, как его объявили арестантом, а он уж сосчитал ступени!), тюремщик отпер низкую черную дверь, и они вошли в одиночную келью. Там было холодно и сыро, но нетемно.

— Ваша камера, — сказал тюремщик.

— Почему же меня посадили в одиночку?

— А я почем знаю!

— Можно мне купить перо, чернил, бумаги?

— Мне про это ничего не сказано. Когда к вам придут проверять, тогда и спросите. А теперь вы только и можете покупать себе еду, больше ничего.

В келье были стул, стол и соломенная постель. Перед уходом тюремщик осмотрел эти предметы и все четыре стены, а заключенный, стоя против него и прислонившись к стене, подумал: «Этот сторож так странно распух с головы до ног, точно он утонул и весь налился водой». Когда сторож ушел, арестант опять подумал: «Вот я один, точно и я умер». Потом наклонился освидетельствовать постель, но с отвращением отвернулся и подумал: «Вот такие же ползучие твари заводятся в трупах после смерти».

— Пять шагов в одну сторону, четыре с половиной в другую. Пять шагов в одну сторону, четыре с половиной в другую.

Арестант шагал по камере вдоль и поперек и все считал шаги, а городской шум достигал до его слуха в виде глухого барабанного боя и буйного рева человеческих голосов.

— Он шил башмаки. Шил башмаки. Шил башмаки.

Арестант снова начал считать шаги, ускоряя походку, чтобы отвлечь свой ум от шитья башмаков.

— Призраки исчезли, когда дверь захлопнулась. А среди них было одно видение… дама в черном платье… она облокотилась на подоконник, и свет падал на ее золотистые волосы, точно у… Нет, поедем опять… ради бога, поедем через освещенные деревушки, туда, где население не спит… Он шил башмаки, шил башмаки, шил башмаки… Пять шагов вдоль и четыре с половиной поперек…

С такими обрывками мыслей и образов в своей отуманенной голове арестант все быстрее шагал по келье, упорно пересчитывая шаги; шум и рев, доносившиеся с улиц, постепенно изменяли свой характер: ему все еще слышался глухой барабанный бой, покрываемый человеческими голосами, но в числе их чудились ему стоны и вопли знакомых голосов.