12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Диккенса «Повесть о двух городах»: Часть 2. Глава 22. Волны поднимаются

Прошла неделя с той поры, как исхудалые обитатели Сент-Антуанского предместья стали приправлять свой скудный и горьковатый хлеб восторженными поздравлениями и братскими объятиями, и мадам Дефарж сидела, по обыкновению, за своей конторкой, наблюдая за посетителями винной лавочки. Сегодня у нее не было розы на голове, потому что за одну неделю обширная братия шпионов сильно сократила свои нашествия в предместье: фонари, развешанные на веревках, неустанно качались от этого нового груза. Мадам Дефарж сидела, сложа руки, в это ясное и жаркое утро и смотрела на лавочку и на улицу. И там и тут виднелись группы праздных людей жалкого и оборванного вида, но теперь заметно было, что эти бедняки сознавали свое могущество и гордились им. Не было того оборванного ночного колпака, сдвинутого на сторону на исхудалой голове, который своим лихим видом не выражал бы примерно такой мысли: «Правда, мне несладко живется и трудно поддерживать жизнь в своем измученном теле, но зато если бы вы знали, как мне легко вышибить жизнь из вашего тела!» Каждая тощая обнаженная рука, дотоле не имевшая работы, теперь нашла себе занятие в том, что во всякое время могла убивать. Пальцы женщин, вязавших на спицах, были цепки как клещи: они испытали, что значит раздирать на части человеческое тело. Вообще во внешности предместья произошла перемена: многие века эта внешность формировалась на известный лад, но только теперь получила свой окончательный мощный отпечаток.

Мадам Дефарж наблюдала эти признаки с тем сдержанным одобрением, какого можно было ожидать от предводительницы женщин предместья. Одна из ее товарок сидела возле нее с вязаньем. Это была молодая женщина, довольно пухленькая, приземистая, жена одного изможденного лавочника и мать двоих детей, тем не менее успевшая стяжать чин адъютанта при мадам Дефарж и лестное прозвище Месть.

— Чу, — молвила Месть, — послушайте-ка! Кто идет? Можно бы подумать, что от крайних пределов Сент-Антуанского предместья до дверей винной лавочки насыпана пороховая дорожка и что ее вдруг подожгли с дальнего конца, — с такой быстротой распространялся в этом направлении народный говор.

— Это Дефарж, — сказала его жена. — Тише, патриоты!

Дефарж, запыхавшись, вошел в лавку, сдернул с головы красный колпак и оглянулся вокруг.

— Слушайте, все, — сказала мадам Дефарж, — слушайте!

Дефарж стоял в дверях, и его тяжело дышавшая фигура рисовалась на фоне внимательных глаз и разинутых ртов. Все бывшие в лавке уже вскочили со своих мест.

— Говори же, муж, что нового?

— Вести с того света! — промолвил Дефарж.

— Как так? — презрительно сказала жена. — Что значит «с того света»?

— Все ли здесь помнят старого Фулона, который советовал голодному народу питаться травой, а потом умер и пошел к черту?

— Все помнят, все! — заголосили в толпе.

— Так вести-то о нем. Он опять проявился!

— Проявился! Как проявился? Мертвый, что ли?

— Нет, живой! Он так боялся нас, имея на то свои причины, что пустил слух о своей смерти и устроил себе пышные похороны только для виду. Он скрывался в провинции, но его там нашли и вот опять привезли сюда, живьем. Я только сейчас видел, как его вели в ратушу, пленного. Я сказал, что он имел причины бояться нас. Говорите, продолжают ли существовать такие причины?

Несчастный старый грешник! Ему было за семьдесят лет! Если бы он мог услышать, какой ответ дан был на этот вопрос!

После яростного возгласа наступила минута глубокой тишины. Дефарж и его жена обменялись твердым взглядом. Месть наклонилась и выкатила из-за конторки барабан, издавший глухой звук.

— Патриоты, — произнес Дефарж решительным голосом, — готовы ли мы?

В тот же миг мадам Дефарж заткнула себе за пояс нож; барабан уже грохотал на улице, как будто по мановению волшебного жезла очутился там вместе с барабанщиком, а Месть, испуская страшные вопли и вскидывая руки над головой, как все сорок фурий разом, кидалась из дома в дом, поднимая на ноги всех женщин.

Мужчины были ужасны, в кровожадном гневе выглядывая из окон, хватаясь за первое попавшееся оружие и выбегая из домов на улицу; но женщины были еще ужаснее, и один их вид леденил сердца храбрейших. Они отрывались от тех хозяйственных занятий, какие могли найти в своем нищенском быту, бросали своих детей, отрывались от стариков и от больных, валявшихся на голом полу, полунагих и голодных, и выбегали растрепанные, обезумевшие, сами себя и друг друга оглушая бешеными криками и телодвижениями. «Негодяя Фулона поймали, сестрица! Старый Фулон схвачен, дочка!» — и они десятками врывались в толпу, били себя в грудь, рвали на себе волосы и вскрикивали: «Фулон-то жив! Фулон, который советовал голодным питаться травой! Знаете, Фулон… велел мне кормить сеном моего старого отца, когда у меня не было хлеба, чтобы его насытить! Фулон хотел, чтобы и младенец мой сосал траву, когда у меня в грудях не стало молока, когда оно высохло от голода! О Матерь Божия, покарай Ты этого Фулона! О Господи, сколько мы натерпелись! Услышьте же вы меня, мой умерший младенец и умирающий отец! Клянусь вам, стоя на коленях, на этих самых камнях, клянусь, что отомщу за вас Фулону! Мужья и братья и вы, молодые люди, дайте нам кровь Фулона, дайте нам голову Фулона! Дайте нам сердце Фулона, дайте тело и душу Фулона! Растерзайте Фулона на клочки и затопчите его в землю, чтобы из него выросла трава!» Способными восклицаниями многие женщины кружились на месте, возбуждая себя до белого каления, начинали бить своих соседей и единомышленников, наконец, падали в обморок, и мужчины наскоро убирали их прочь с дороги, чтобы их не растоптали в толпе.

Тем не менее патриоты не теряли ни минуты, ни единой секунды. «Фулон в ратуше… Фулона могут выпустить из ратуши, но нет, этого предместье не допустит, потому что оно помнит свои вековые обиды и оскорбления!» Вооруженные мужчины и женщины устремились с такой поспешностью, увлекая за собой всех, кто был способен сдвинуться с места, что вскоре во всем предместье только и осталось несколько совсем древних старух да плачущие младенцы.

Через четверть часа толпа запрудила весь зал суда, где происходил допрос этому старому, безобразному и порочному человеку, битком набила смежные коридоры и наполнила двор и ближайшие улицы. Дефаржи, муж и жена, так же как Месть и Жак Третий, находились в первых рядах, недалеко от подсудимого.

— Посмотрите! — говорила мадам Дефарж, указывая на него ножом. — Посмотрите, как отлично старого подлеца связали веревками. И какая счастливая мысль — привязать ему к спине клочок сена! Ха-ха-ха! Вот славная штука! Пускай-ка он его поест теперь!

И, сунув нож себе под мышку, она принялась восторженно рукоплескать, как в театре.

Люди, стоявшие непосредственно за ее спиной, передали причину ее удовольствия тем, что были сзади них; те передали тоже другим, другие — третьим и четвертым, так что сначала рукоплескали все в зале, потом в коридорах и, наконец, на улице — вся толпа. Точно так же в течение двух часов, пока лились праздные потоки юридического красноречия, каждый нетерпеливый жест мадам Дефарж (а их было много) подхватывался и повторялся на большие расстояния и с удивительной быстротой; но это объяснялось тем, что некоторые из предприимчивых зрителей, не могшие попасть в зал, ухитрились, уцепясь за какие-то архитектурные украшения, залезть по наружным стенам к окнам и оттуда смотрели внутрь зала, а так как они хорошо знали мадам Дефарж и замечали все ее движения, то и действовали наподобие телеграфа между ней и толпой, стоявшей на улице.

Наконец солнце взошло так высоко, что благотворный луч его проник в зал и упал, в знак надежды или покровительства, как раз на голову старого пленника. Такое явное пристрастие показалось присутствующим нестерпимым: в одну минуту преграда пыли и болтовни, продержавшаяся изумительно долго, была разрушена, и Сент-Антуанское предместье ринулось на Фулона. В тот же миг все стало известно толпе, до самых отдаленных ее рядов. Только что Дефарж перескочил через барьер и через стол, только что он сжал несчастного пленника в своих мощных руках, и мадам Дефарж только что перебралась туда же и сунула руку под одну из веревок, которыми он был опутан, а Месть и Жак Третий еще не успели присоединиться к ним, и зрители снаружи не успели прыгнуть через окна в зал, подобно хищным птицам, налетающим на добычу с высоких шестов, — как раздался крик, исходивший как бы от всего города: «Выводите его! Подайте его сюда! К фонарю!»

Вмиг старика сшибли с ног, снова подняли, потащили вон из ратуши, головой вниз, по ступеням; он приподнялся на коленях — его поднимают на ноги, бросают навзничь, на спину, бьют, толкают, душат пригоршнями травы, которую сотни рук суют ему в лицо. Разбитый, растрепанный, окровавленный, он, все еще задыхаясь, просит пощады; то разражается отчаянными жестами, когда часть теснившей его толпы отстранялась другой, также желавшей на него посмотреть; то превращается в безжизненное бревно, которое сотни ног проталкивают вперед. Таким образом дотащили его до ближайшего перекрестка, где висел через улицу роковой фонарь; только тут мадам Дефарж выпустила его из рук, как сделала бы кошка с мышью, и с безмолвным спокойствием взирала на него, пока другие готовили веревку, а он отчаянно умолял ее о пощаде. Женщины все время с пронзительными криками осыпали его ругательствами, а мужчины сурово требовали, чтобы его казнили с травой во рту. Наконец его вздернули, но веревка оборвалась, и его с криком подхватили и опять повесили. На этот раз веревка была милостива, она удержала его, и вскоре его голову наткнули на пику и понесли и столько травы набили ему в рот, что все предместье Сент-Антуан пустилось плясать от такого радостного зрелища.

Но этим не кончились злодеяния дня. Народ столько кричал и бесновался, что никак не мог успокоиться, и страсти вскипели с новой силой, когда под вечер пронесся слух, что зять казненного Фулона, также враг и угнетатель народа, тоже схвачен и что его ведут в Париж под сильным конвоем одной кавалерии до пятисот человек. Сент-Антуанское предместье было способно вырвать его из рук целой армии, лишь бы предать той же участи, какая постигла Фулона; и вот они расписали все его провинности на больших листах бумаги, овладели им, убили его, насадили на пики его голову и сердце и носили трофеи этого дня по улицам Парижа, образуя зверскую процессию.

Только с наступлением темной ночи вернулись они домой, к своим голодным и плачущим детям. Тогда перед жалкими лавчонками хлебопеков вытянулись длинные вереницы покупателей, терпеливо ожидавших своей очереди получить порцию очень дурного хлеба; долго приходилось им стоять с отощавшими желудками, и они коротали время, обнимая друг друга и с восторгом вспоминая свои победы и триумфы. Мало-помалу вереницы оборванцев сокращались, исчезали; в верхних этажах начинали мелькать тощие огоньки, на улицах раскладывались скудные костры, вокруг которых соседи собирались, сообща варили себе кушанье, а потом ужинали на пороге своих жилищ.

Скудны и несытны были эти ужины, без всяких признаков мяса и едва с какой-нибудь приправой к плохому хлебу. А все-таки человеческие отношения сообщали им какое-то подобие питательности и даже вызывали искры веселости. Отцы и матери, принимавшие участие в худших деяниях этого дня, ласково играли со своими отощавшими детьми; были тут и влюбленные; невзирая на все, что они видели и слышали, они могли любить и мечтать о будущем.

Было почти утро, когда последние посетители расстались с винной лавкой Дефаржа, и хозяин, запирая на ночь дверь, хриплым голосом сказал своей жене:

— Наконец-то мы до этого дожили, милая моя!

— Гм… Да! — отвечала она. — Почти!

Предместье уснуло. Дефарж и его жена спали, даже Месть спала рядом со своим тощим лавочником, отдыхал и барабан. Во всем Сент-Антуанском предместье только у одного барабана голос не изменился от крика и надсады! Если бы Месть (бывшая хранительницей барабана) сейчас разбудила его и потребовала от него тех же речей, какие он произносил до взятия Бастилии и до казни старого Фулона, он бы их произнес без всякого затруднения и без хрипоты; не то было с сиплыми голосами мужчин и женщин Сент-Антуанского предместья.