12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Рассказ Гарина-Михайловского «Неудачный день»: Страница 2

Ровесник Тёмы — произведение Настасьи и Еремея — толстопузый рябой Иоська сидит на кровати, болтает ногами и пристаёт к матери, чтобы та дала ему грошик.

— Не дам, не дам, сто чертив твоей мами![2] — кричит отчаянно Настасья и ещё плотнее стискивает свои губы, ещё энергичнее сверкает глазами.

— Г-е?! — тянет Иоська плаксивую монотонную ноту. — Дай грошик.

— Отчипысь прокляте! Будь ты скажено![3] — кричит Настасья, точно её режут.

Тёма с завистью смотрит на эти простые несложные отношения. Вот она, кажется, и кричит, и бранится, а не боится её Иоська. Если мать и побить его захочет, а Иоська отлично знает, когда она этого захочет, — он, вырвавшись, убежит во двор. Если мать и бросится за ним и, не догнав, станет кричать своим громким голосом, так кричать, что живот её то и дело будет подпрыгивать кверху: «Ходи сюда, бисова дытына!»[4], то «бисова дытына»[5] понимает, что ходить не следует, потому что его побьют, а так как ему именно этого и не хочется, то он и не идёт, но и не скрывается, инстинктивно сознавая, что очень раздражать не следует. Стоит Иоська где-нибудь поодаль и хнычет, лениво и притворно, а сам зорко следит за всяким движением матери; ноги у него расставлены, сам наклонился вперёд, вот-вот готов дать нового стрекача.

Мать постоит, постоит, ещё сто чертей посулит себе и уйдёт в кухню. Иоська фланирует, развлекается, шалит, но голод заставляет его, наконец, возвратиться в кухню. Подойдёт к двери и пустит пробный шар:

— Г-е?!

Это нечто среднее между нахальным требованием и просьбой о помиловании, между хныканьем и криком.

— Только взойды, бодай тебе чертяка взяла![6] — несётся из кухни.

— Г-е?! — настойчивее и смелее повторяет Иоська.

Кончается всё это тем, что дверь с шумом растворяется, Иоська с быстротой ветра улепётывает подальше, на пороге появляется грозная мать с первым попавшимся поленом в руках, которое и летит вдогонку за блудным сыном.

Дело уже Иоськи увернуться от полена, но после этого путь к столу с объедками барской еды считается свободным. Иоська сразу сбрасывает свой скромный облик и с видом делового человека, которому некогда тратить время на пустые формальности, прямо и смело направляется к столу.

Если по дороге он всё-таки получал иной раз лёгкую затрещину — он за этим не гнался и, огрызнувшись каким-нибудь упрямым звуком вроде «У-у!», энергично принимался за еду.

— Иеремей, Буланку закладывай! — кричит сверху нянька. — В дрожки!

— Кто едет? — кричит снизу встрепенувшийся Тёма.

— Папа и мама в город.

Это целое событие.

— Скоро едут? — спрашивает Тёма.

— Одеваются.

Тёма соображает, что отец торопится, значит, перед отъездом в сад не пойдёт, и, следовательно, до возвращения родителей он свободен от всяких взысканий. Он чувствует мгновенный подъём духа и вдохновенно кричит:

— Иоська, играться!

Он выбегает снова в сад и теперь смело и уверенно направляется к сёстрам.

— Будем играться! — кричит он, подбегая. — В индейцев?!

И Тёма от избытка чувств делает быстрый прыжок перед сёстрами.

Пока бонна и сёстры, под предводительством старшей сестры Зины, обсуждают его предложение, он уже рыщет, отыскивая подходящий материал для луков. Бежать к изгороди слишком далеко, хочется скорей, сейчас… Тёма выхватывает несколько прутьев, почему-то торчавших из бочки, пробует их гибкость, но они ломаются, не годятся.

— Тёма! — раздаётся дружный вопль.

Тёма замирает на мгновенье.

— Это папины лозы! Что ты сделал?!

Но Тёма уже всё и без этого сообразил: у него вихрем мелькает сознание необходимости протянуть время до отъезда, и он небрежно кричит:

— Знаю, знаю, папа приказал их выбросить, — они не годятся.

И для большей убедительности, он подбирает поломанные лозы и с помощью Иоськи несёт их на чёрный двор. Зина подозрительно провожает его глазами, но Тёма искусно играет свою роль, идёт тихо, не спеша, вплоть до самой калитки. Но за калиткой он быстро бросает лозы; отчаянье охватывает его. Он стремительно бежит, бежит от мрачных мыслей тяжёлой развязки, от туч, неизвестно откуда скопляющихся над его горизонтом. Одно с мучительной ясностью стоит в голове: поскорее бы отец и мать уезжали.

Еремей с озабоченным видом стоит около дрожек, нерешительно чешет спину, мрачно смотрит на немытый экипаж, на засохшую грязь и окончательно теряется от мысли, что теперь делать: начинать ли мыть, подмазывать ли, или уж так запрягать. Тёма волнуется, хлопочет, тащит хомут, понуждает Еремея выводить лошадь, и Еремей под таким энергичным давлением начинает, наконец, запрягать.

— Не так, панычику[7], не так, — громко замечает флегматичный Еремей, тяготясь этой суетливой бурной помощью.

Тёме кажется, что время идёт невыносимо медленно.

Наконец, экипаж готов.

Еремей надевает свой кучерской парусиновый кафтан с громадным сальным пятном на животе, клеёнчатую с поломанными полями шляпу, садится на козлы, трогает, задевает обязательно за ворота, отделяющие грязный двор от чистого, и подкатывает к крыльцу.

Время бесконечно тянется. Отчего они не выходят? Вдруг не поедут?! Тёма переживает мучительные минуты. Но вот парадные двери отворяются, выходят отец с матерью.

Отец седой, хмурый по обыкновению, в белом кителе, что-то озабоченно соображает; мать в кринолине, чёрных нитяных перчатках без пальцев, в шляпе с широкими чёрными лентами. Сёстры бегут из сада. Мать наскоро крестит и целует их и спохватывается о Тёме; сёстры ищут его глазами, но Тёма с Иоськой притаились за углом, и сёстры говорят матери, что Тёма в саду.

— Будьте с ним ласковы.

Тёма, благоразумно решивший было не показываться, стремительно выскакивает из засады и стремительно бросается к матери. Если бы не отец, он сейчас бы ей всё рассказал. Но он только особенно горячо целует её.

— Ну, довольно! — говорит ласково мать и смутно соображает, что совесть Тёмы не совсем чиста.

Автор изображения: Francine Sreca
Источник: pixabay.com