12360 викторин, 1647 кроссвордов, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Стендаля «Красное и чёрное»: Часть II. Глава XXVI. Любовь нравственная

There also was of course in Adeline
That calm patrician polish in the adress,
Which ne'er can pass the equinoctial line.
Of any thing which Nature would express:
Just as a Mandarin finds nothing fine,
At least his manner suffers not to guess
That any thing he yiews can greatly please.
Don Juan, с. XIII, st. 84l
1 У Аделины, несомненно, был
Патрицианский холод в обращенье,
Тот светский лоск, что сдерживает пыл
Всех чувств живых, страшась, как преступленья,
Нарушить равновесье. Так застыл,
Невозмутим, исполненный презренья,
В своем величье, важный мандарин.
Байрон. Дон Жуан, п. XIII, стр. XXXIV.

«Что-то странное есть во взглядах всей этой семьи, — думала маршальша. — Все они очарованы своим молодым аббатиком, который умеет только слушать и смотреть своими, правда довольно красивыми, глазами».

Жюльен, со своей стороны, находил в манерах маршальши образец того аристократического такта, преисполненного крайней вежливости и недоступности никакому живому чувству. Неожиданное движение, неумение овладеть собою неприятно поразило бы госпожу де Фервак почти так же, как недостаток величественности в обращении с низшими. Малейшее проявление чувствительности казалось ей чем-то вроде морального опьянения, которого следует стыдиться и которое сильно вредит собственному достоинству особы высшего общества. Ее величайшим удовольствием был разговор о последней охоте короля, ее любимой книгой были «Мемуары» герцога Сен-Симона, особенно часть, относящаяся к генеалогии.

Жюльен хорошо знал место в гостиной, с которого благодаря эффекту освещения красота госпожи де Фервак выигрывала больше всего. Он заранее занимал его, стараясь при этом поставить свой стул так, чтобы не видеть Матильды. Удивленная его старанием избегать ее, она покинула в один прекрасный день голубой диван и, взяв свою работу, уселась у столика близ кресла маршальши. Жюльен видел ее теперь очень близко из-за шляпы госпожи де Фервак. Глаза, управлявшие его судьбой, сначала испугали его, затем внезапно вывели из обычной апатии; он стал говорить, и на этот раз очень хорошо.

Жюльен обращался к маршальше, но единственной целью его слов было воздействовать на душу Матильды. Он до того воодушевился, что госпожа де Фервак наконец перестала понимать, что он говорит.

Это было его первой заслугой. Если бы Жюльену вздумалось употребить несколько фраз в духе немецкого мистицизма, высокого благочестия или иезуитского лицемерия, то маршальша не замедлила бы причислить его к выдающимся людям, призванным обновить свой век.

«Если он настолько безвкусен, — думала мадемуазель де Ла Моль, — чтобы говорить с таким жаром и так долго с госпожой де Фервак, я не буду его больше слушать». И до конца вечера она осталась верна своему слову, не без некоторых усилий.

В полночь, когда она взяла свечу, чтобы проводить мать до ее комнаты, госпожа де Ла Моль остановилась на лестнице и принялась пламенно восхвалять Жюльена. Матильда окончательно вышла из себя; она не могла уснуть всю ночь. Одна мысль успокаивала ее: «Тот, кого я презираю, может показаться в глазах маршальши человеком высоких достоинств».

Что касается Жюльена, то он чувствовал себя менее несчастным с тех пор, как начал действовать. Случайно взгляд его упал на портфель из русской кожи, куда князь Коразов положил подаренные ему пятьдесят три любовных письма. Жюльен заметил на первом из них примечание: Это письмо посылайте через неделю после первого знакомства.

— Я запоздал! — воскликнул Жюльен. — Уже давно я вижусь с госпожой де Фервак.

Он тотчас принялся переписывать это первое любовное письмо; эта была скучнейшая проповедь, наполненная высокопарными фразами о добродетели, убийственно скучными; Жюльену удалось заснуть на второй же странице.

Несколько часов спустя яркое солнце разбудило его, он все так же сидел за столом. Самым мучительным моментом в его жизни бывало, когда по утрам, просыпаясь, он вспоминал о своем несчастье. Но в этот день он почти весело докончил переписывать письмо. «Возможно ли, — думал он, — чтобы существовал в действительности молодой человек, способный написать это!» Он насчитал несколько фраз, состоявших из девяти строк. В конце оригинала он нашел следующее примечание карандашом:

«Эти письма отвозятся самолично, верхом на лошади, в синем сюртуке и черном галстуке. Письмо передается швейцару; вид удрученный; взгляд глубоко меланхоличен. Если встретится горничная, быстро смахнуть слезу и постараться заговорить с ней».

Все это было исполнено в точности.

«То, что я делаю, очень смело, — думал Жюльен, выходя из особняка де Фервак, — но тем хуже для Коразова. Осмелиться писать столь высокодобродетельной женщине! Она высмеет меня с величайшим презрением, и ничто не позабавит меня. В сущности, это единственная комедия, которая может еще меня расшевелить. Да, высмеять это отвратительное существо, которое я из себя представляю, — это меня позабавит. Я даже в состоянии был бы совершить преступление, лишь бы развлечься».

В течение месяца самым счастливым моментом в жизни Жюльена бывал тот, когда он отводил свою лошадь на конюшню. Коразов строжайше запретил ему смотреть на покинувшую его возлюбленную. Но Матильда хорошо знала стук копыт его лошади, манеру Жюльена стучать хлыстиком в дверь конюшни, чтобы позвать конюха, и она часто смотрела на него из-за занавески окна. Занавеска была столь прозрачна, что Жюльен видел ее сквозь тюль. Он приноровился так смотреть из-под шляпы, что видел фигуру Матильды, не встречаясь с ней взглядом. «Следовательно, — говорил он себе, — она также не видит моих глаз, а это не значит смотреть на нее».

Вечером госпожа де Фервак встретила его так, словно она и не получала того философского, мистического и религиозного трактата, который утром он так меланхолично передал ее швейцару. Накануне Жюльен случайно нашел способ быть красноречивым; он уселся так, чтобы видеть глаза Матильды. Она, со своей стороны, тотчас по приходе маршальши покинула свой голубой диван, говоря иначе, покинула свое обычное общество. Господин де Круазнуа был, видимо, огорчен этим новым капризом: его заметное огорчение смягчило жестокие страдания Жюльена.

Эта неожиданность заставила его говорить необыкновенно сладкоречиво, а так как самолюбие прокрадывается даже в сердца, хранящие самую священную добродетель, то маршальша, садясь в карету, сказала себе: «Госпожа де Ла Моль права: этот молодой священник очень изящен. Должно быть, мое присутствие в первые дни смущало его. В сущности, все в этом доме очень легкомысленно. Добродетель здесь обусловлена старостью и оледенелым темпераментом. Этот юноша умеет понять разницу. Он хорошо пишет, но я сильно опасаюсь, что под его просьбой просветить его моими советами, о чем он пишет, скрывается чувство, еще не сознаваемое им самим.

Впрочем, сколько обращений началось именно так! Я оттого ожидаю от него многого, что его стиль не похож на стиль молодых людей, письма которых мне приходилось читать. Невозможно не признать серьезного благоговения и большой убежденности в послании этого молодого левита; со временем он будет так же добродетельно кроток, как Массильон».