12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Повесть Горького «Жизнь ненужного человека»: Страница 17

Он надул щёки, с силой выдохнул изо рта в лицо Евсея струю дыхания, насыщенного запахами мяса и пива. Евсей покачнулся на стуле, а сыщик захохотал, потом громко отрыгнул и продолжал, подняв толстый палец:

– Месяц и двадцать три дня я за ними ухаживал – н-на! Наконец – доношу: имею, мол, в руках след подозрительных людей. Поехали. Кто таков? Русый, который котлету ел, говорит – не ваше дело. Жид назвался верно. Взяли с ними ещё женщину, – уже третий раз она попадается. Едем в разные другие места, собираем народ, как грибы, однако всё шваль, известная нам. Я было огорчился, но вдруг русый вчера назвал своё имя, – оказывается господин серьёзный, бежал из Сибири, – н-на! Получу на Новый год награду!

Раиса, слушая, смотрела куда-то через голову сыщика и медленно жевала корку хлеба, откусывая от неё маленькие кусочки.

– Ловите вы их, ловите, а они не переводятся! – лениво сказала она.

Сыщик усмехнулся и важно ответил:

– Не понимаешь ты политики, оттого и говоришь ерунду, любезная моя! Людей этих мы вовсе не желаем истребить окончательно – они для нас как бы искры и должны указывать нам, где именно начинается пожар. Это говорит Филипп Филиппович, а он сам из политических и к тому же – еврей, н-на… Это очень тонкая игра…

Взгляд Евсея скучно блуждал по квадратной тесной комнате, стены её были оклеены жёлтыми обоями, всюду висели портреты царей, генералов, голых женщин, напоминая язвы и нарывы на коже больного. Мебель плотно прижималась к стенам, точно сторонясь людей, пахло водкой и жирной, тёплой пищей. Горела лампа под зелёным абажуром, от него на лица ложились мёртвые тени…

Сыщик протянул руку через стол и дёрнул Евсея за волосы.

– Когда я говорю – ты должен слушать…

Он часто бил Климкова, и хотя не больно, но его удары были особенно обидны, точно он бил не по лицу, а по душе. Особенно нравилось ему бить по голове перстнем, – он сгибал палец и стукал тяжёлым перстнем так, что получался странный, сухо щёлкавший звук. И каждый раз, когда Евсей получал удар, Раиса, двигая бровями, пренебрежительно говорила:

– Полноте, Доримедонт Лукич, не надо…

– Н-на! Что он – расколется от этого? Надо же его учить…

Раиса похудела, под глазами у неё явились синие круги, взгляд стал ещё более неподвижен и туп. В те вечера, когда сыщика не было дома, она посылала Евсея за водкой, глотала её маленькими рюмками и потом что-то рассказывала ему ровным голосом, запутанно и непонятно, часто останавливаясь и вздыхая.

Её большое тело распускалось, постепенно она расстёгивала пуговицу за пуговицей, развязывала тесёмки и, полураздетая, разваливалась в кресле, точно перекисшее тесто.

– Скучно мне, – говорила она, мотая головой, – скучно! Был бы ты красивее или хоть старше, развлекал бы меня. Ах, какой ты ненужный…

Евсей молча опускал голову, сердце его обливалось жгучим холодом обиды.

– Ну, что ты вянешь, чего никнешь? – слышал он тоскливые жалобы. – Другие в твои годы уже давно девиц любят, живым живут…

Иногда, выпив водки, она привлекала его к себе и тормошила, вызывая в нём сложное чувство страха, стыда и острого, но не смелого любопытства. Он плотно закрывал глаза, отдаваясь во власть её бесстыдных и грубых рук молча, безвольно, малокровный, слабый, подавленный обессиливающим предчувствием чего-то страшного.

– Ступай, спи! Ах ты, боже мой! – восклицала она, брезгливо отталкивая его. Он уходил от неё в прихожую, где спал, и всё более отдалялся внутренно, понемногу теряя своё бесформенное, тёпленькое чувство к ней. Лёжа в постели, налитый обидой и острым, неприятным возбуждением, слышал, как Раиса густым, воркующим голосом пела задумчивую песню, всегда одну, и – звенит стекло бутылки, стукаясь о рюмку…

Но однажды, тёмною ночью, когда в стёкла окна около постели Евсея с визгом хлестали тонкие струи осеннего дождя, Раисе удалось разбудить в подростке нужное ей чувство.

– Вот так! – говорила она, пьяно посмеиваясь. – Теперь ты – мой любовник! Видишь, как это хорошо, – а?

Он стоял у постели с дрожью в ногах, в груди, задыхаясь, смотрел на её огромное, мягкое тело, на широкое, расплывшееся от усмешки лицо. Ему уже не было стыдно, но сердце, охваченное печальным чувством утраты, обиженно замирало, и почему-то хотелось плакать. Он молчал, печально ощущая, что эта женщина чужда, не нужна, неприятна ему, что всё ласковое и хорошее, лежавшее у него в сердце для неё, сразу проглочено её жадным телом и бесследно исчезло в нём, точно запоздалая капля дождя в мутной луже.

– Будем мы с тобою Доримедошку надувать, свинью, – иди сюда!

Он, не смея отказаться, подошёл. Но теперь женщина уже не могла победить в нём неприязни к ней. Она долго тормошила его и обидно смеялась над ним, потом, грубо оттолкнув от себя его костлявое тело, выругалась и ушла.

Когда Евсей остался один, то безнадёжно подумал:

«Теперь она меня изведёт, – она припомнит мне это! Пропал я…»

Он посмотрел в окно – за стёклами трепетало и билось во тьме что-то бесформенное, испуганное; плакало, взвизгивая, хлесталось в стёкла, шаркалось о стены, прыгало по крыше.

Тихонько подползла, соблазняя, осторожная мысль:

«А если я скажу, что она старика удушила?»

Евсей испугался этого вопроса и долго не мог оттолкнуть его от себя.

«Она меня и так и этак погубит!» – отвечал он сам себе, а вопрос всё-таки неуклонно стоял перед ним и манил его куда-то.

Утром ему показалось, что Раиса забыла о печальном насилии ночи. Она лениво и равнодушно дала ему кофе, хлеба и, как всегда, полубольная с похмелья, ни словом, ни взглядом не намекнула о изменившемся отношении к нему.

Он пошёл на службу успокоенный и с того дня начал оставаться на вечерние занятия, а домой возвращался медленно, чтобы приходить позднее. Ему было трудно наедине с женщиной, он боялся говорить с нею, ожидая, что Раиса вспомнит ту ночь, когда она уничтожила хилое, но дорогое Евсею его чувство к ней.

Чаще других, вместе с ним, на вечерние занятия оставался в канцелярии Яков Зарубин и начальник Евсея – седоусый Капитон Иванович, которого за глаза все звали Дудкой.

Его бритое лицо было покрыто частой сетью мелких красных жилок, издали оно казалось румяным, а вблизи – иссечённым тонким прутом. Из-под седых бровей и устало опущенных век сердито блестели невесёлые глаза, говорил он ворчливо и непрерывно курил толстые, жёлтые папиросы, над большой, белой головой всегда плавало облако синеватого дыма, отмечая его среди других людей.

– Какой он важный! – сказал однажды Евсей Зарубину.

– Он – полоумный! – ответил чёрненький Яков. – Почти год в сумасшедшем доме сидел.

Евсей видел, что иногда Дудка вынимает из кармана своего длинного, серого пиджака маленькую чёрную книжечку, подносит её близко к лицу и что-то тихо ворчит, шевеля усами.

– Это у него молитвенник?

– Не знаю…

Смуглое лицо Зарубина судорожно дрогнуло, глазки вспыхнули, он покачнулся к Евсею и горячо прошептал:

– Ты к девицам ходишь?

– Нет…

– У! Идём со мной, – ладно? Можно – даром, только на пару пива надо иметь двадцать пять копеек. Если сказать, что мы из полицейского правления, – пустят даром и девиц даром дадут. Нас, полицейских чиновников, боятся!

И ещё более тихо, но с большим пылом и жадностью он продолжал:

– А какие есть девки! Толстые, тёплые, как пуховые перины. Это самое лучшее, девки, ей-богу!.. Другая ласкает, как родная мать.

– А у тебя есть мать?

– Есть. Только я живу у тётки. У меня мать – сволочь. На содержании у мясника живёт. Я к ней не хожу, мясник не велит. Один раз я пришёл, а он меня ка-ак хватит ногой в зад – у!