Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 97
– Берегись!
– Между нами, – поправился он, – и этими? За нами – несколько поколений людей, воспитанных всею сложностью культурной жизни…
Он вовремя понял, что слова его звучат и виновато и озлобленно, понял, что они способны вызвать еще более озлобленные слова.
– Именно мой демократизм обязывает меня видеть всю глубину различия между мною и полудикарями…
Нет, говорилось все не то, что нужно было сказать для Варвары.
– Общество, построенное на таких культурно различных единицах, не может быть прочным. Десять миллионов негров Северной Америки, рано или поздно, дадут себя знать.
Тут Варвара выручила его:
– Страшно хочу пить, – сказала она, – идем скорее!
И через несколько шагов снова начала восхищаться:
– Как удивительно они пели! И – какая ловкость, сила…
Самгин ласково и почти с благодарностью к ней заметил:
– Вот видишь: труд грузчиков вовсе не так уж тяжел, как об этом принято думать.
Утром сели на пароход, удобный, как гостиница, и поплыли встречу караванам барж, обгоняя парусные рыжие «косоуши», распугивая увертливые лодки рыбаков. С берегов, из богатых сел, доплывали звуки гармоники, пестрые группы баб любовались пароходом, кричали дети, прыгая в воде, на отмелях. В третьем классе, на корме парохода, тоже играли, пели. Варвара нашла, что Волга действительно красива и недаром воспета она в сотнях песен, а Самгин рассказывал ей, как отец учил его читать:
Выдь на Волгу, чей стон раздаетсяНад великою русской рекой.
– Но, как видишь, – не стонут, а – играют на гармониках, грызут семечки подсолнухов, одеты ярко.
– Сегодня воскресенье, – напомнила Варвара, но сейчас же и торопливо сказала: – Разумеется – я согласна: страдания народа преувеличены Некрасовым.
В торопливости ее слов было что-то подозрительное, как будто скрывалась боязнь не согласиться или невозможность согласиться. С непонятной улыбкой в широко открытых глазах она говорила:
– Я ведь никогда не чувствовала, что есть Россия, кроме Москвы. Конечно, учила географию, но – что же география? Каталог вещей, не нужных мне. А теперь вот вижу, что существует огромная Россия и ты прав: плохое в ней преувеличивают нарочно, из соображений политических.
Самгин не помнил, говорил ли он это, но ласково улыбнулся ей.
– Даже художники – Левитан, Нестеров – пишут ее не такой яркой и цветистой, как она есть.
«Да, это мои мысли», – подумал Самгин. Он тоже чувствовал, что обогащается; дни и ночи награждали его невиданным, неизведанным, многое удивляло, и все вместе требовало порядка, все нужно было прибрать и уложить в «систему фраз», так, чтоб оно не беспокоило. Казалось, что Варвара удачно помогает ему в этом.
И всего более удивительно было то, что Варвара, такая покорная, умеренная во всем, любящая серьезно, но не навязчиво, становится для него милее с каждым днем. Милее не только потому, что с нею удобно, но уже до того милее, что она возбуждает в нем желание быть приятным ей, нежным с нею. Он вспоминал, что Лидия ни на минуту не будила в нем таких желаний.
Ему уже хотелось сказать Варваре какое-то необыкновенное и решительное слово, которое еще более и окончательно приблизило бы ее к нему. Такого слова Самгин не находил. Может быть, оно было близко, но не светилось, засыпанное множеством других слов.
И мешал грузчик в красной рубахе; он жил в памяти неприятным пятном и, как бы сопровождая Самгина, вдруг воплощался то в одного из матросов парохода, то в приказчика на пристани пыльной Самары, в пассажира третьего класса, который, сидя на корме, ел орехи, необыкновенным приемом раскалывая их: положит орех на коренные зубы, ударит ладонью снизу по челюсти, и – орех расколот. У всех этих людей были такие же насмешливые глаза, как у грузчика, и такая же дерзкая готовность сказать или сделать неприятное. Этот, который необыкновенно разгрызал орехи, взглянув на верхнюю палубу, где стоял Самгин с Варварой, сказал довольно громко:
– Чулочки-то под натуру кожицы надела барыня.
В Астрахани Самгиных встретил приятель Варавки, рыбопромышленник Трифонов, кругленький человечек с широким затылком и голым лицом, на котором разноцветно, как перламутровые пуговицы, блестели веселые глазки. Легкий, шумный, он был сильно надушен одеколоном и, одетый в широкий клетчатый костюм, несколько напоминал клоуна. Он оказался одним из «отцов города» и очень хвастал благоустройством его. А город, окутанный знойным туманом и густевшими запахами соленой рыбы, недубленых кож, нефти, стоял на грязном песке; всюду, по набережной и в пыли на улицах, сверкала, как слюда, рыбья чешуя, всюду медленно шагали распаренные восточные люди, в тюбетейках, чалмах, халатах; их было так много, что город казался не русским, а церкви – лишними в нем. В тени серых, невысоких стен кремля сидели и лежали калмыки, татары, персы, вооруженные лопатами, ломами, можно было подумать, что они только что взяли город с боя и, отдыхая, дожидаются, когда им прикажут разрушить кремль.
Трифонов часа два возил Самгиных по раскаленным улицам в шикарнейшей коляске, запряженной парою очень тяжелых, ленивых лошадей, обильно потел розовым потом и, часто вытирая голое лицо кастрата надушенным платком, рассказывал о достопримечательностях Астрахани тоже клетчатыми, как его костюм, серенькими и белыми словами; звучали они одинаково живо.
– Набережную у нас Волга каждую весну слизывает; ежегодно чиним, денег на это ухлопали – баржу! Камня надобно нам, камня! – просил он, протягивая Самгину коротенькие руки, и весело жаловался: – А камня – нет у нас; тем, что за пазухами носим, от Волги не оборонишься, – шутил он и хвастался:
– Такого дурака, каков здешний житель, – нигде не найдете! Губернатора бы нам с плетью в руке, а то – Тимофея Степановича Варавку в городские головы, он бы и песок в камень превратил.
Семья Трифонова была на даче; заговорив Самгиных до отупения, он угостил их превосходным ужином на пароходе, напоил шампанским, развеселился еще более и предложил отвезти их к морскому пароходу на «Девять фут» в своем катере.
– «Кречет», – не молодой, а – бойкий! – похвастался он.
– Завезу вас на промысел свой, мимо поедем.
Самгины не нашли предлога отказаться, но в душной комнате гостиницы поделились унылыми мыслями.
– Какой странный, – сказала Варвара, вздыхая. – Точно слепой.
Измученный жарою и речами рыбопромышленника, Самгин сердито согласился:
– Слепота – это, кажется, общее свойство деловых людей. – Через минуту, причесываясь на ночь, Варвара отметила:
– Город и Волгу он хвалил, точно приказчик товар, который надо скорее продать – из моды вышел.
«Она умнеет», – подумал Самгин еще раз.
В шесть часов утра они уже сидели на чумазом баркасе, спускаясь по Волге, по радужным пятнам нефти, на взморье; встречу им, в сухое, выцветшее небо, не торопясь поднималось солнце, похожее на лицо киргиза. Трифонов называл имена владельцев судов, стоявших на якорях, и завистливо жаловался:
– Нобель кушает нас, Нобель! Он и армяшки…
Вздрагивая, точно больной лихорадкой, баркас бойкой старушкой на базаре вилял между судов, посвистывал, скрипел; у рулевого колеса стоял красивый, белобородый татарин, щурясь на солнце.
– Тут у нас, знаете, все дети природы, лентяи, – развлекал Трифонов Варвару.
Баркас выскользнул на мутное взморье, проплыл с версту, держась берега, крякнул, вздрогнул, и машина перестала работать.
– Он у меня с норовом, вроде киргизской лошади, – весело объяснил Трифонов. – А вот другой, «Казачка», тот – не шутит! Стрела.
Татарин быстро крутил колесо руля.
– Что, Юнус?
– Машина кончал, – сказал татарин очень ласково.
Тогда Трифонов, подкатясь к машине, заорал вниз:
– Черти драповые, сукины сыны! Ведь я же вас спрашивал? Свисти, рыло! Юнус, подваливай к берегу!
Сипло и жалобно свистя, баркас медленно жался бортом к песчаному берегу, а Трифонов объяснял:
– Это – не люди, а – подобие обезьян, и ничего не понимают, кроме как – жрать!
На берегу, около обломков лодки, сидел человек в фуражке с выцветшим околышем, в странной одежде, похожей на женскую кофту, в штанах с лампасами, подкатанных выше колен; прижав ко груди каравай хлеба, он резал его ножом, а рядом с ним, на песке, лежал большой, темно-зеленый арбуз.
– Смотри, – сказала Варвара. – Он сидит, как за столом.
Да, человек действительно сидел, как у стола, у моря, размахнувшегося до горизонта, где оно утыкано было палочками множества мачт; Трифонов сказал о них:
– Это и есть «Девять фут».
Взяв рупор, он закричал на берег:
– Эй, казак! Беги скоро на кордон, скажи, «Ловца» гнали бы, Трифонов просит.
– И без рупора слышно, – ответил человек, держа в руке ломоть хлеба и наблюдая, как течение подбивает баркас ближе к нему. Трифонов грозно взмахнул рупором:
– А ты беги, знай!
– Сколько дашь? – спросил казак, откусив хлеба.
– Целковый.
– Четвертную, – сказал человек, не повышая голоса, и начал жевать, держа в одной руке нож, другой подкатывая к себе арбуз.
– Слышали? – спросил Трифонов, подмигивая Варваре и усмехаясь. – Это он двадцать пять рублей желает, а кордон тут, за холмами, версты полторы ходу! Вот как!
И, снова приставив рупор ко рту, он точно выстрелил:
– Три!
– Не пойду, – сказал человек, воткнув нож в арбуз.
– И – не пойдет! – подтвердил Трифонов вполголоса. – Казак, они тут все воры, дешево живут, рыбу воруют из чужих сетей. Пять! – крикнул он.
– Не пойду, – повторил казак и, раскромсав арбуз на две половины, сунул голые ноги в море, как под стол.
– Народ здесь, я вам скажу, черт его знает какой, – объяснял Трифонов, счастливо улыбаясь, крутя в руке рупор. – Бритолобые азиаты работать не умеют, наши – не хотят. Эй, казак! Трифонов я, – не узнал?
– Ну, кто тебя не знает, Василь Васильич, – ответил казак, выковыривая ножом куски арбуза и вкладывая их в свой волосатый рот.
Варвара сидела на борту, заинтересованно разглядывая казака, рулевой добродушно улыбался, вертя колесом; он уже поставил баркас носом на мель и заботился, чтоб течение не сорвало его; в машине ругались два голоса, стучали молотки, шипел и фыркал пар. На взморье, гладко отшлифованном солнцем и тишиною, точно нарисованные, стояли баржи, сновали, как жуки, мелкие суда, мухами по стеклу ползали лодки.
Клим Самгин, разморенный жарою и чувствуя, как эта ослепительно блестящая пустота, в которой все казалось маленьким, ничтожным, наполняет его безволием, лениво думал, что в кругленьком, неунывающем Трифонове есть что-то общее с изломанным Лютовым, хотя внешне они совершенно не схожи. Но казалось, что астраханец любуется упрямым казаком так же, как москвич восхищался жуликоватым ловцом несуществующего сома.
– Что ж ты, зверячья морда, не идешь? – уже почти дружелюбно спрашивал он.
– Неохота угодить тебе, Василь Васильич, – равнодушно ответил казак, швырнул опустошенную половину арбуза в море, сполз к воде, наклонился, зачерпнул горстями и вытер бородатое лицо свое водою, точно скатертью.
«Варвара хорошо заметила, он над морем, как за столом, – соображал Самгин. – И, конечно, вот на таких, как этот, как мужик, который необыкновенно грыз орехи, и грузчик Сибирской пристани, – именно на таких рассчитывают революционеры. И вообще – на людей, которые стали петь печальную «Дубинушку» в новом, задорном темпе».
Трифонов, поставив клетчатую ножку на борт, все еще препирался с казаком.
– Я тебя, мужчина, узнаю, кто ты есть!
Доедая вторую половину арбуза, казак равнодушно ответил:
– Ивана Калмыкова ищи, это я и буду.
– Не боится, – объяснил Трифонов Варваре. – Они тут никого не боятся.
Из-за пологого мыса, красиво обегая его, вывернулась ярко-зеленая паровая лодка.
– Вот она, «Казачка», – радостно закричал Трифонов и объявил: – А уж на промысел ко мне – опоздали!
В ночь, когда паровая шкуна вышла в Каспий и пологие берега калмыцкой степи растаяли в лунной мгле, – Самгин почувствовал себя необыкновенно взволнованным. Окружающее было сказочно грустно, исполнено необыкновенной серьезности. В небе, очень густо синем и почти без звезд, неподвижно стоял слишком светлый диск ущербленной луны. Море, серебристо-зеленого цвета, так же пустынно, незыблемо и беззвучно, как небо, и можно было думать, что оно уже достигло совершенного покоя, к чему и стремились все его бури. Шкуна плыла по неширокой серебряной тропе, но казалось, что она стоит, потому что тропа двигалась вместе с нею, увлекая ее в бесконечную мглу. Был слышен глуховатый, равномерный звук, это, разумеется, винт взбалтывает воду, но можно было думать, что шкуну преследует и настигает, прячась под водою, какое-то чудовище.
Было стыдно сознаться, но Самгин чувствовал, что им овладевает детский, давно забытый страшок и его тревожат наивные, детские вопросы, которые вдруг стали необыкновенно важными. Представлялось, что он попал в какой-то прозрачный мешок, откуда никогда уже не сможет вылезти, и что шкуна не двигается, а взвешена в пустоте и только дрожит.
Самгин, снимая и надевая очки, оглядывался, хотелось увидеть пароход, судно рыбаков, лодку или хотя бы птицу, вообще что-нибудь от земли. Но был только совершенно гладкий, серебристо-зеленый круг – дно воздушного мешка; по бортам темной шкуны сверкала светлая полоса, и над этой огромной плоскостью – небо, не так глубоко вогнутое, как над землею, и скудное звездами. Самгин ощутил необходимость заговорить, заполнить словами пустоту, развернувшуюся вокруг него и в нем.
Варвара сидела у борта, держась руками за перила, упираясь на руки подбородком, голова ее дрожала мелкой дрожью, непокрытые волосы шевелились. Клим стоял рядом с нею, вполголоса вспоминая стихи о море, говорить громко было неловко, хотя все пассажиры давно уже пошли спать. Стихов он знал не много, они скоро иссякли, пришлось говорить прозой.
– Неверно, что природа не терпит пустоты, существует безвоздушное пространство…
Стихи Варвара выслушала молча, но тут, не шевелясь, попросила тихонько:
– Ой, Клим, – пожалуйста, не надо ничего… умного!
Лицо ее, освещенное луною, было неестественно бледно, а глаза фосфорически и неприятно, точно у кошки, блестели. Самгин замолчал, несколько обиженный, но через минуту предложил:
– А – не пора спать?
– Нет, – сказала она, умоляюще взглянув на него. – Я, право, не могу уйти отсюда. Так безумно хорошо.
– Устанешь.
– Сядь рядом со мною.
Он исполнил ее желание, обнял ее талию, спросил шепотом:
– О чем ты думаешь?
Так же, шепотом, она ответила:
– Я не думаю.
– Дремлешь?
– И не дремлю.
Она не желала говорить. Пощипывая бородку, Самгин смотрел на ее профиль, четко высветленный луною, и у него разгорались мысли, враждебные ей.
«Я стал слишком мягок с нею, и вот она уже небрежна со мною. Необходимо быть строже. Необходимо овладеть ею с такою полнотой, чтоб всегда и в любую минуту настраивать ее созвучно моим желаниям. Надо научиться понимать все, что она думает и чувствует, не расспрашивая ее. Мужчина должен поглощать женщину так, чтоб все тайные думы и ощущения ее полностью передавались ему».
Эта мысль очень понравилась Самгину, он всячески повторял ее, как бы затверживая. Уже не впервые он рассматривал Варвару спящей и всегда испытывал при этом чувство недоумения и зависти, особенно острой в те минуты, когда женщина, истомленная его ласками до слез и полуобморока, засыпала, положив голову на плечо его. Голова у нее была странно легкая, волосы немного жестки, но приятно холодные, точно шелк. На виске, около уха, содрогалась узорная жилка; днем – голубая, она в сумраке ночи темнела, и думалось, что эта жилка нашептывает мозгу Варвары темненькие сновидения, рассказывает ей о тайнах жизни тела. Во сне Варвара была детски беспомощна, свертывалась в маленький комок, поджав ноги к животу, спрятав руки под голову или под бок себе. Но часто казалось, что полуоткрытые губы ее улыбаются хитровато и что она смотрит сквозь длинные ресницы взглядом не побежденной, а победившей. А порою лицо ее так незнакомо изменялось, что Клим ощущал желание внезапно разбудить ее и строго спросить:
«Что ты думаешь?»