Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 91

– Черт, – проворчал рыцарь, оторвал наколенник и, сунув его за зеркало, сказал Самгину: – Допотопный дом, вентиляции нет.
Находя, что все это скучно, Самгин прошел в буфет; там, за длинным столом, нагруженным массой бутербродов и бутылок, действовали две дамы – пышная, густобровая испанка и толстощекая дама в сарафане, в кокошнике и в пенсне, переносье у нее было широкое, неудобно для пенсне; оно падало, и дама, сердито ловя его, внушала лысому лакею:
– Пожалуйста, наблюдайте, чтоб сами они ничего не хватали.
В углу возвышался, как идол, огромный, ярко начищенный самовар, фыркая паром; испанка, разливая чай по стаканам, говорила:
– Нет, Пелагея Петровна, это – неверно, от желудей мясо горкнет, а от пивной барды делается рыхлым.
Женщина в кокошнике сказала:
– Барду надобно покрепче солить.
Самгин взял бутылку белого вина, прошел к столику у окна; там, между стеною и шкафом, сидел, точно в ящике, Тагильский, хлопая себя по колену измятой картонной маской. Он был в синей куртке и в шлеме пожарного солдата и тяжелых сапогах, все это странно сочеталось с его фарфоровым лицом. Усмехаясь, он посмотрел на Самгина упрямым взглядом нетрезвого человека.
– Весело, чародей?
– Я слишком много знаю, для того чтоб веселиться, – ответил Клим, изменив голос и мрачно.
– Я – тоже, – сказал Тагильский, кивнув головой; шлем съехал на уши ему и оттопырил их.
Не первый раз Клим видел его пьяным, и очень хотелось понять: почему этот сдобный, благообразный человек пьет неумеренно.
– Народники устроили? – спросил Тагильский. Пред ним, на столе, тоже стояла бутылка, но уже пустая.
– Не знаю, – ответил Самгин, следя, как мимо двери стремительно мелькают цветисто одетые люди, а двойники их, скользнув по зеркалу, поглощаются серебряной пустотой. Подскакивая на коротеньких ножках, пронеслась Любаша в паре с Гансом Саксом, за нею китаец промчал Татьяну.
– Веселятся, – бормотал Тагильский. – Переоделись и – весело. Но посмотрите, алхимик, сколько пьеро, клоунов и вообще – дураков? Что это значит?
Самгин, не ответив, налил вина в его стакан. Количество ряженых возросло, толпа стала пестрее, веселей, и где-то близко около двери уже задорно кричал Лютов:
– Ну-с, а вы как бы ответили Понтию Пилату? Христос не решился сказать: «Аз есмь истина», а вы – вы сказали бы?
Явился писатель Никодим Иванович, тепло одетый в толстый, коричневый пиджак, обмотавший шею клетчатым кашне; покашливая в рукав, он ходил среди людей, каждому уступая дорогу и поэтому всех толкал. Обмахиваясь веером, вошла Варвара под руку с Татьяной; спросив чаю, она села почти рядом с Климом, вытянув чешуйчатые ноги под стол. Тагильский торопливо надел измятую маску с облупившимся носом, а Татьяна, кусая бутерброд, сказала:
– Бесцеремонно играет этот виртуоз. Говорят, он – будущая знаменитость; он для этого уже и волосы отрастил.
– Злая вы, Таня, – сказала Варвара, вздохнув.
– Завистлива. Тут – семьдесят пять процентов будущих знаменитостей, а – я? Вот и злюсь.
Гогина пристально посмотрела на Клима, потом на Тагильского, сморщилась, что-то вспоминая, потом, вполголоса, сказала Варваре:
– Вы тоже имеете успех.
– Вероятно, потому, что юбка коротка, – тихо ответила Варвара.
В двери встала Любаша.
– Прелестно, девушки, а? Пелагея Петровна, пожалуйте петь!
Дама в кокошнике поплыла в зал, увлекая за собою и Любашу.
– Тыква, – проводила ее Татьяна.
Самгин подошел к двери в зал; там шипели, двигали стульями, водворяя тишину; пианист, точно обжигая пальцы о клавиши, выдергивал аккорды, а дама в сарафане, воинственно выгнув могучую грудь, высочайшим голосом и в тоне обиженного человека начала петь:
Я ли во поле не травушка была?
Пела она, размахивая пенсне на черном шнурке, точно пращой, и пела так, чтоб слушатели поняли: аккомпаниатор мешает ей. Татьяна, за спиной Самгина, вставляла в песню недобрые словечки, у нее, должно быть, был неистощимый запас таких словечек, и она разбрасывала их не жалея. В буфет вошли Лютов и Никодим Иванович, Лютов шагал, ступая на пальцы ног, сафьяновые сапоги его мягко скрипели, саблю он держал обеими руками, за эфес и за конец, поперек живота; писатель, прижимаясь плечом к нему, ворчал:
– Он вот напечатал в «Курьере» слащавенький рассказец, и – с ним уже носятся, а через год у него – книжка, все ахают, не понимая, что это ему вредно…
– Коньяку или водки? – спросил его Лютов, присматриваясь к барышням, и обратился к Самгину: – Во дни младости вашей, астролог, что пили?
– Желчь, – сказал Клим.
– Мрачно, – встряхнув головою, откликнулся Лютов, а Никодим Иванович упрямо говорил:
– Он теперь в похвалах, как муха в патоке…
– Выпейте с нами, мудрец, – приставал Лютов к Самгину. Клим отказался и шагнул в зал, встречу аплодисментам. Дама в кокошнике отказалась петь, на ее место встала другая, украинка, с незначительным лицом, вся в цветах, в лентах, а рядом с нею – Кутузов. Он снял полумаску, и Самгин подумал, что она и не нужна ему, фальшивая серая борода неузнаваемо старила его лицо. Толстый маркиз впереди Самгина сказал:
– Феноменальный голос. Сельская учительница или что-то в этом роде. Знаменито поет.
Отлично спели трио «Ночевала тучка золотая», затем Кутузов и учительница начали «Не искушай». Лицо Кутузова смягчилось, но пел он как-то слишком торжественно, и это не согласовалось с безнадежными словами поэта. Его партнерша пела артистически, с глубоким драматизмом, и Самгин видел, что она посматривает на Кутузова с досадой или с удивлением. В зале стало так тихо, что Клим слышал скрип корсета Варвары, стоявшей сзади его, обняв Гогину. Лютов, балансируя, держа саблю под мышкой, вытянув шею, двигался в зал, за ним шел писатель, дирижируя рукою с бутербродом в ней.
Певцам неистово аплодировали. Подбежала Сомова, глаза у нее были влажные, лицо счастливое, она восторженно закричала, обращаясь к Варваре:
– Ну – что? Голосок-то? Помнишь, я тебе говорила о нем…
– Но он поет механически, – заметила Гогина.
– Шш! – зашипел Лютов, передвинув саблю за спину, где она повисла, точно хвост. Он стиснул зубы, на лице его вздулись костяные желваки, пот блестел на виске, и левая нога вздрагивала под кафтаном. За ним стоял полосатый арлекин, детски положив подбородок на плечо Лютова, подняв руку выше головы, сжимая и разжимая пальцы.
Кутузов спел «Уймитесь, волнения страсти», тогда Лютов бросился к нему и сквозь крики, сквозь плеск ладоней завизжал:
– Позвольте! Извините… Голосище у вас – капитальнейший – да!
Лютов задыхался от возбуждения, переступал с ноги на ногу, бородка его лезла в лицо Кутузова, он размахивал платком и кричал:
– Но – так не поют! Так нельзя!
Публика примолкла, заинтересованная истерическим наскоком боярина и добродушным удивлением бородатого мастерового.
– Нельзя? – спросил он. – Почему нельзя?
– Вы отрицаете смысл романсов, вы даже как будто иронизируете…
– Бесстрастием хвастаетесь, – крикнула Любаша.
Кутузов густо засмеялся.
– Да – вы прямо скажите: плохо!
– Позвольте мне объяснить, – требовательно попросил Никодим Иванович, и, когда Лютов, покосясь на него, замолчал, а Любаша, скорчив лицо гримаской, отскочила в сторону, писатель, покашляв в рукав пиджака, авторитетно заговорил:
– Хорошо, но – не так. Вы поете о страдании, о волнениях страсти…
– Ну, знаете, я до пряностей не охотник; мне мои щи и без перца вкусны, – сказал Кутузов, улыбаясь. – Я люблю музыку, а не слова, приделанные к ней…
Лютов обернулся, крикнул в буфет:
– Николай, – стол! Два стола…
И, дернув перевязь сабли, плачевно попросил арлекина:
– Да – сними ты с меня эту дуру!
По этому возгласу Самгин узнал в арлекине Макарова.
– Позвольте, – как это понять? – строго спрашивал писатель, в то время как публика, наседая на Кутузова, толкала его в буфет. – История создается страстями, страданиями…
Лакей вдвинул в толпу стол, к нему – другой и, с ловкостью акробата подбросив к ним стулья, начал ставить на стол бутылки, стаканы; кто-то подбил ему руку, и одна бутылка, упав на стаканы, побила их.
– Черт! – закричал Лютов. – Если не умеешь…
Но сейчас же опомнился, забормотал:
– Ну, скорее, брат, скорее! Садитесь, господа, поговорим…
Было жарко, душно. В зале гремел смех, там кто-то рассказывал армянские анекдоты, а рядом с Климом белокурый, кудрявый паж, размахивая беретом, говорил украинке:
– Никто не может доказать мне, что борьба между людями – навсегда обязательна…
Человек, одетый крестьянином, ведя под руку монахиню, проверявшую билеты, говорил в ухо ей:
– Нет, материализмом наш народ не заразится…
Самгин стоял в двери, глядя, как суетливо разливает Лютов вино по стаканам, сует стаканы в руки людей, расплескивая вино, и говорит Кутузову:
– Вот – человек оделся рыцарем, – почему? Почему – именно рыцарем?
Кутузов, со стаканом вина в руке, смеялся, закинув голову, выгнув кадык, и под его фальшивой бородой Клим видел настоящую. Кутузов сказал, должно быть, что-то очень раздражившее людей, на него кричали несколько человек сразу и громче всех – человек, одетый крестьянином.
– Не новость! Нам еще пророки обещали: «И будет, яко персть от колесе, богатство нечестивых и яко прах летяй» – да-с!
В зале снова гремел рояль, топали танцоры, дразнила зеленая русалка, мелькая в объятиях китайца. Рядом с Климом встала монахиня, прислонясь плечом к раме двери, сложив благочестиво руки на животе. Он заглянул в жуткие щелочки ее полумаски и сказал очень мрачно:
– Я вас знаю.
– Разве? – тихо и равнодушно спросила она.
– Вас зовут Марья Ивановна, вы живете…
Самгин назвал переулок, в котором эта женщина встретила его, когда он шел под конвоем сыщика и жандарма. Женщина выпустила из рукава кипарисовые четки и, быстро перебирая их тонкими пальцами красивой руки, спросила, улыбаясь насильственной улыбкой:
– А еще что?
– Я знаю о вас все.
– Вот как? Тогда вы знаете обо мне больше, чем я, – ответила монахиня фразой, которую Самгин где-то читал.
«Книжники», – подумал он, глядя, как монахиня пробирается к столам, где люди уже не кричали и раздавался голос Кутузова:
– Восьмидесятые годы хорошо обнаружили, что интеллигенция, в массе своей, вовсе не революционна…
– Неправда!
– Верно! – сказал Тагильский, держа шлем в руке, точно слепой нищий чашку.
Поправив на голове остроконечный колпак, пощупав маску, Самгин подвинулся ко столу. Кружево маски, смоченное вином и потом, прилипало к подбородку, мантия путалась в ногах. Раздраженный этим, он взял бутылку очень холодного пива и жадно выпил ее, стакан за стаканом, слушая, как спокойно и неохотно Кутузов говорит:
– Теперь, когда марксизм лишил интеллигенцию чинов и званий, незаконно присвоенных ею…
– Позвольте! – гневно крикнул кто-то.
– Не мешайте!
– Нет, позвольте! Я – по вопросу о законности…
– Долой нигилистов! – рявкнул нетрезвый человек в голубом кафтане, белом парике и в охотничьих сапогах по колено.
Сердитым ручейком и неуместно пробивался сквозь голоса негодующих звонкий голосок Любаши:
– Думаете, что если вы дали пять рублей в пользу политических, так этим уже куплено вами место в истории…
Из угла, из-за шкафа, вместе со скрежетом рыцарских доспехов, плыла басовитая речь Стратонова:
– Р-реакции – законны; реакция – эпоха, когда укрепляются завоевания культуры…
– Толстыми и Победоносцевыми, – крикнул кто-то.
Говорили все сразу и так, как будто боялись внезапно онеметь. Пред Кутузовым публика теснилась, точно в зоологическом саду пред зверем, которого хочется раздразнить. Писатель, рассердясь, кричал:
– Ваш «Манифест» – бездарнейший фельетон!
А он говорил в темя писателя:
– На борьбу народовольцев против самодержавия так называемое общество смотрело, как на любительский спектакль…