12557 викторин, 1974 кроссворда, 936 пазлов, 93 курса и многое другое...

Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 88

– Нет, – сказал Самгин очень твердо.

– Весьма сожалею, – сказал полковник, взглянув на часы. – Почему бы вам не заняться журналистикой? У вас есть слог, есть прекрасные мысли, например; об эмоциональности студенческого движения, – очень верно!

– Считаю себя недостаточно подготовленным для этого, – ответил Самгин, незаметно всматриваясь в распустившееся, оплывшее лицо жандарма. Как в ночь обыска, лицо было усталое, глаза смотрели мимо Самгина, да и весь полковник как-то обмяк, точно придавлен был тяжестью парадного мундира.

– Тоже вот о няньках написали вы, любопытнейшая мысль, вот бы и развить ее в статейку.

«Жертвенное служение», – думал Клим с оттенком торжества, и ему захотелось сказать: «Вы – не очень беспокойтесь, революцию делает Любаша Сомова!»

Он даже не мог скрыть улыбку, представив, какой эффект могла бы вызвать его шутка.

А полковник, вытирая лысину и как бы поймав его мысль, задумчиво спросил:

– А, скажите, Любовь Антоновна Сомова давно занимается спиритизмом и вообще – этим? – он пошевелил пальцами перед своим лбом.

– Она еще в детстве обнаруживала уклон в сторону чудесного, – нарочито небрежно ответил Самгин.

Полковник взглянул на него и отрицательно потряс головою.

– Не похоже, – сказал он. И, бесцеремонно, ожившими глазами разглядывая Клима, повторил с ударением на первом слове: – Совсем не похоже.

Самгин пожал плечами и спросил:

– Вы, полковник, не можете сообщить мне причину ареста?

Тот подтянулся, переступил с ноги на ногу, позвенев шпорами, и, зорко глядя в лицо Клима, сказал с галантной улыбочкой:

– Не должен бы, но – в качестве компенсации за приятное знакомство… В общем – это длинная история, автором которой, отчасти, является брат ваш, а отчасти провинциальное начальство. Вам, вероятно, известно, что брат ваш был заподозрен в попытке бегства с места ссылки? Кончив ссылку, он выхлопотал разрешение местной власти сопровождать какую-то научную экспедицию, для чего ему был выдан соответствующий документ. Но раньше этого ему было выписано проходное свидетельство во Псков, и вот этим свидетельством воспользовалось другое лицо.

Сделав паузу, полковник щелкнул пальцами и вздохнул:

– Установлено, что брат ваш не мог участвовать в передаче документа.

– А тот – бежал? – неосторожно спросил Самгин, вспомнив Долганова.

Полковник присел на край стола и мягко спросил, хотя глаза его стали плоскими и посветлели:

– Почему вы знаете, что бежал?

– Я – спрашиваю.

– А может быть, знаете, а?

Клим сухо сказал:

– Если человек воспользовался чужим документом…

– Да, да, – небрежно сказал полковник, глядя на ордена и поправляя их. – Но не стоит спрашивать о таких… делах. Что тут интересного?

Он встал, протянул руку.

– Все-таки я не понял, – сказал Самгин.

– Ах, да! Ну, вас приняли за этого, который воспользовался документом.

«Это он выдумал», – сообразил Самгин.

– Его, разумеется, арестовали уже…

«Врет», – подумал Клим.

– Честь имею, – сказал полковник, вздыхая. – Кстати: я еду в командировку… на несколько месяцев. Так в случае каких-либо недоразумений или вообще… что-нибудь понадобится вам, – меня замещает здесь ротмистр Роман Леонтович. Так уж вы – к нему. С богом-с!

Самгин вышел на улицу с чувством иронического снисхождения к человеку, проигравшему игру, и едва скрывая радость победителя.

«Этот дурак все-таки не потерял надежды видеть меня шпионом. Долганов, несомненно, удрал. Против меня у жандарма, наверное, ничего нет, кроме желания сделать из меня шпиона».

Он чувствовал себя окрепшим. Все испытанное им за последний месяц утвердило его отношение к жизни, к людям. О себе сгоряча подумал, что он действительно независимый человек и, в сущности, ничто не мешает ему выбрать любой из двух путей, открытых пред ним. Само собою разумеется, что он не пойдет на службу жандармов, но, если б издавался хороший, независимый от кружков и партий орган, он, может быть, стал бы писать в нем. Можно бы неплохо написать о духовном родстве Константина Леонтьева с Михаилом Бакуниным.

Жизнь очень похожа на Варвару, некрасивую, пестро одетую и – неумную. Наряжаясь в яркие слова, в стихи, она, в сущности, хочет только сильного человека, который приласкал бы и оплодотворил ее. Он вспомнил, с какой смешной гордостью рассказывала Варвара про обыск у нее Лидии и Алине, вспомнил припев дяди Миши:

«Я с ним сидел в тюрьме. Он со мной сидел в тюрьме».

Все люди более или менее глупы, хвастуны, и каждый стремится хоть чем-нибудь подчеркнуть себя. Даже несокрушимая Анфимьевна хвастается тем, что она никогда не хворала, но если у нее болят зубы, то уж так, что всякий другой человек на ее месте от такой боли разбил бы себе голову об стену, а она – терпит. Да, хвастаются и силою зубной боли, хвастаются несчастиями. Лютов – своим уродливым и неудачным романом, Иноков – нежеланием работать, Варавка – умением хватать, строить, богатеть. Писатель Катин явно гордился тем, что живет под надзором полиции. И все так. Кутузов, который мог бы гордиться голосом, подчеркивает себя тем, что не ценит свой дар певца.

Через несколько дней он был дома, ужинал с матерью и Варавкой, который, наполнив своим жиром и мясом глубокое кресло, говорил, чавкая и задыхаясь:

– Так тебя, брат, опять жандармы прижимали? Эх ты… А впрочем, черт ее знает, может быть, нужна и революция! Потому что – действительно: необходимо представительное правление, то есть – три-четыре сотни деловых людей, которые драли бы уши губернаторам и прочим администраторам, в сущности – ар-рестантам, – с треском закончил он, и лицо его вспухло, налилось кровью.

– Дурацкой этой стране все нужно: ласки и встряски, страхи, – землетрясение нужно ей, дьявольщина! Вот именно, – встряхнуть, размесить это кислое тесто, заставить всех работать по-римски, по-египетски, с бичами, вот как! Дорог – нет, передвигаться нельзя – понимаешь? Я вот лес купил, з-замечательный! Даром купил, за семь копеек, хотел бумажную фабрику строить, лесопилку, спирт гнать хотел. Надули, мерзавцы. Прежде чем строить, нужен канал по болотам на семнадцать верст! Ты можешь это понять, а? Я, братец мой, стал ругаться, как солдат…

– Ужасно, – сказала Вера Петровна, закрыв обесцвеченные глаза и качая головою.

– Если б вы, мадам, что-нибудь делали, вы бы тоже ругались, – огрызнулся Варавка.

– Но ведь не то ужасно, что вы ругаетесь…

– Все – не то! Все!

Варавка вытащил бороду из-под салфетки, положил ее на ладонь, полюбовался ею и снова начал есть, не прерывая своих жалоб. Самгин отметил, что раньше Варавка ел жадно, однако спокойно, с уверенностью, что он успеет съесть сколько хочет. А теперь он, видимо, потерял эту уверенность, неприятно торопится, беспорядочно хватает с тарелок все, что попало под руку, ест неряшливо. Он сильно разбух, щеки оплыли, под глазами вздулись мешки, но глаза стали еще острее, злей, а борода выцвела, в ней явился свинцовый блеск.

– У меня жандармы тоже прищучили одного служащего, знаешь, молодчину: американец, марксист и вообще – коловорот, ф-фа! Но я с Радеевым так настроил прокурора и губернатора, что болван полковник Попов отсюда вылетел. На его место присылают из Петербурга или из Москвы какого-то Васильева; тоже, должно быть, осел, умного человека в такой чертов угол не пошлют. Ты, брат, взгляни, какой домишко изобрел я прокурору, – он выходит в отставку и промышленным делом заняться намерен. Эдакий, знаешь, стиль фен-де-сьекль[10], декаданс и вообще – пирог с вареньем!

– Ужасно, – негромко повторила Вера Петровна, сморщив лиловое лицо. – Это для кокотки.

– А – мне что? – вскинулся Варавка. – Вкус хозяина, он мне картинку в немецком журнале показал, спросил: можете эдак? А – пожалуйста! Я – как вам угодно могу, я для вас могу построить собачью конуру, свинарник, конюшню…

– Этого ты ему не мог сказать, – заметила Вера Петровна.

– Не хотел, а не – не мог. Я, матушка, все могу сказать.

Варавка, упираясь руками в ручки кресла, тяжело поднял себя и на подгибающихся ногах пошел отдохнуть.

– Через полчаса надо ехать в клуб, ругаться, – сообщил он Климу.

Мать, медленно поворачивая шею, смотрела вслед ему, как смотрят на извозчика, который, проехав мимо, едва не задел возом.

– Ужасно много работает, это у него душевная болезнь, – сказала она, сокрушенно вздохнув. – Он оставит Лидии очень большое состояние. Пойдем, посидим у меня.

В ее комнате стоял тяжелый запах пудры, духов и от обилия мебели было тесно, как в лавочке старьевщика. Она села на кушетку, приняв позу Юлии Рекамье с портрета Давида, и спросила об отце. Но, узнав, что Клим застал его уже без языка, тотчас же осведомилась, произнося слова в нос:

– Эта женщина показала тебе завещание? Нет? Ты все-таки наивен.

И, вздохнув, сказала:

– Любовницы всегда очень жадны.

О Дмитрии она спросила:

– Что же он – здоров? На севере люди вообще здоровее, чем на юге, как говорят. Пожалуйста, дай мне папиросы и спички.

Закуривая, она делала необычные для нее жесты, было в них что-то надуманное, показное, какая-то смешная важность, этим она заставила Клима вспомнить комическую и жалкую фигуру богатой, но обнищавшей женщины в одном из романов Диккенса. Чтоб забыть это сходство, он спросил о Спивак.

– Ах, боже мой, Елизавета ведет себя ужасно бестактно! Она ничуть не считается с тем, что у меня в школе учатся девицы хороших семейств, – заговорила мать тоном человека, у которого начинают болеть зубы. – Повезла мужа на дачу и взяла с собою Инокова, – она его почему-то считает талантливым, чего-то ждет от него и вообще, бог знает что! И это – после того, как он устроил побоище, которое, может быть, кончится для него тюрьмой. Тут какой-то странный романтизм, чего я совершенно не понимаю при ее удивительно спокойном характере и… и при ее холодной энергии! Но все-таки я ее люблю, она человек хорошей крови! Ах, Клим, кровь – это много значит!

И, тяжко вздохнув, она спросила:

– Ты не знаешь, это правда, что Алина поступила в оперетку и что она вообще стала доступной женщиной. Да? Это – ужасно! Подумай – кто мог ожидать этого от нее!

– Вероятно, – все мужчины, которым она нравилась, – мудро ответил Клим.

– Это – остроумно, – нашла мать, но не улыбнулась.

Четырех дней было достаточно для того, чтоб Самгин почувствовал себя между матерью и Варавкой в невыносимом положении человека, которому двое людей навязчиво показывают, как им тяжело жить. Варавка, озлобленно ругая купцов, чиновников, рабочих, со вкусом выговаривал неприличные слова, как будто забывая о присутствии Веры Петровны, она всячески показывала, что Варавка «ужасно» удивляет ее, совершенно непонятен ей, она относилась к нему, как бабушка к Настоящему Старику – деду Акиму.

Вечерами Самгин гулял по улицам города, выбирая наиболее тихие, чтоб не встретить знакомых; зайти в «Наш край» ему не хотелось; Варавка сказал о газете:

– Газета? Чепуха – газета! Там какие-то попы проповеди печатают, а редактор – благочинный. Нет, брат, Россия до серьезной, деловой прессы не дожила.

Клим смотрел на каменные дома, построенные Варавкой за двадцать пять лет, таких домов было десятка три, в старом, деревянном городе они выступали резко, как заплаты на изношенном кафтане, и казалось, что они только уродуют своеобразно красивый городок, обиталище чистенького и влюбленного в прошлое историка Козлова. Самгин думал, что вот таких городов больше полусотни, вокруг каждого из них по десятку маленьких уездных и по нескольку сотен безграмотных сел, деревень спрятано в болотах и лесах. В общем это – Россия, и как-то странно допустить, что такой России необходимы жандармские полковники, Любаша, Долганов, Маракуев, люди, которых, кажется, не так волнует жизнь народа, как шум, поднятый марксистами, отрицающими самое понятие – народ. Еще менее у места в России Кутузов и люди, издавшие «Манифест», «Рабочее знамя». И уж совсем не нужны, как бородавки на лице, полуумные Дьякона́, Лютовы, Иноковы.

За городом работали сотни три землекопов, срезая гору, расковыривая лопатами зеленоватые и красные мергеля, – расчищали съезд к реке и место для вокзала. Согнувшись горбато, ходили люди в рубахах без поясов, с расстегнутыми воротами, обвязав кудлатые головы мочалом. Точно избитые собаки, визжали и скулили колеса тачек. Трудовой шум и жирный запах сырой глины стоял в потном воздухе. Группа рабочих тащила волоком по земле что-то железное, уродливое, один из них ревел:

Иди-ет, идет, да-о-о-о!
Другая группа била с копра сваю, резкий голос надсадно и озлобленно запевал:

Ой, ребята, бери дружно!Хозяину деньги нужно!Ой, дубинушка, охнем
– устало подхватывал хор.

Чугунная баба грузно падала на сваю, земля под ногами Клима вздрагивала и гудела.

С детства слышал Клим эту песню, и была она знакома, как унылый, великопостный звон, как панихидное пение на кладбище, над могилами. Тихое уныние овладевало им, но было в этом унынии нечто утешительное, думалось, что сотни людей, ковырявших землю короткими, должно быть, неудобными лопатами, и усталая песня их, и грязноватые облака, развешанные на проводах телеграфа, за рекою, – все это дано надолго, может быть, навсегда, и во всем этом скрыта какая-то несокрушимость, обреченность.

И не одну сотню раз Клим Самгин видел, как вдали, над зубчатой стеной елового леса краснеет солнце, тоже как будто усталое, видел облака, спрессованные в такую непроницаемо плотную массу цвета кровельного железа, что можно было думать: за нею уж ничего нет, кроме «черного холода вселенской тьмы», о котором с таким ужасом говорила Серафима Нехаева.

В последний вечер пред отъездом в Москву Самгин сидел в Монастырской роще, над рекою, прислушиваясь, как музыкально колокола церквей благовестят ко всенощной, – сидел, рисуя будущее свое: кончит университет, женится на простой, здоровой девушке, которая не мешала бы жить, а жить надобно в провинции, в тихом городе, не в этом, где слишком много воспоминаний, но в таком же вот, где подлинная и грустная правда человеческой жизни не прикрыта шумом нарядных речей и выдумок и где честолюбие людское понятней, проще. Жизнь вовсе не ошалелая тройка Гоголя, а – старая лошадь-тяжеловоз; покачивая головою, она медленно плетется по избитой дороге к неизвестному, и прав тот, кто сказал, что все – разумно. Все, кроме тех людей, которые считают себя мудрецами и Архимедами.

Впереди его и несколько ниже, в кустах орешника, появились две женщины, одна – старая, сутулая, темная, как земля после дождя; другая – лет сорока, толстуха, с большим, румяным лицом. Они сели на траву, под кусты, молодая достала из кармана полубутылку водки, яйцо и огурец, отпила немного из горлышка, передала старухе бутылку, огурец и, очищая яйцо, заговорила певуче, как рассказывают сказки:

– Ну и вот: муженек ей не удался – хвор, да и добытчик плохой…

– Дети-то у ней от него ли? – угрюмо спросила старуха.

– А, конечно, от неволи, – сказала молодая, видимо, не потому, что хотела пошутить, а потому, что плохо слышала. – Вот она, детей ради, и стала ездить в Нижний, на ярмарку, прирабатывать, женщина она видная, телесная, характера веселого…

– Чего уж веселее, – проворчала старуха, высасывая беззубым ртом мякоть огурца, и выпила еще.

– Четыре года ездила, заработала, крышу на дому перекрыла, двух коров завела, ребят одела-обула, а на пятый заразил ее какой-то голубок дурной болезнью…

– От судьбы, матушка, не увернешься, – назидательно сказала старуха, разглядывая лодочку огурца.

– Чего?

– От судьбы, говорю, в подпечек не спрячешься…

– Видно – нет! – соглашалась молодая. – И начала она пить. Пьет и плачет али песни поет. Одну корову продала…

– И другую продаст, – уверенно сказала старуха.

Самгин встал и пошел прочь, думая, что вот, рядом с верой в бога, все еще не изжита языческая вера в судьбу.

«Писатель вроде Катина или Никодима Ивановича сделал бы из этого анекдота жалобный рассказ», – думал он, шагая по окраине города, мимо маленьких, придавленных к земле домиков неизвестно чем и зачем живущей бедноты.

– Вы сюда как попали? – остановил его радостный и удивленный возглас; со скамьи, у ворот, вскочил Дунаев, схватил его руку и до боли сильно встряхнул ее.

– Я – здешний, – не очень любезно ответил Самгин.

– Вот как? Я – тоже, это дворец тетки моей. Нуте-ко, – присядьте!

Дунаев подтянул его к пристройке в два окна с крышей на один скат, обмазанная глиной пристройка опиралась на бревенчатую стену недостроенного, без рам в окнах, дома с обгоревшим фасадом.

Сбросив со скамьи на землю какие-то планки, проволоку, клещи, Дунаев усадил Клима, заглянул в очки его и быстро, с неизменной своей улыбочкой, начал выспрашивать.

– Дошел до нас слушок – посидели несколько? Под надзор сюда? Меня – под надзор…

Самгин взглянул направо, налево, людей нигде не было, ходили три курицы, сидела на траве шершавая собака, внимательно разглядывая что-то под носом у себя.

– Верно, что «Манифест» марксисты выпустили? У вас – нет? А достать не можете? Эх, жаль…

– Что вы делаете? – спросил Самгин, торопясь окончить свидание.