Роман Горького «Жизнь Клима Самгина»: Страница 55
– Пришлось снять мундир церкви воинствующей. Надобно привыкать к инобытию. Угости чаем, хозяин.
За чаем выпили коньяку, потом дьякон и Макаров сели играть в шашки, а Лютов забегал по комнате, передергивая плечами, не находя себе места; подбегал к окнам, осторожно выглядывал на улицу и бормотал:
– Идут. Все идут.
Присел к столу и, убавив огонь лампы, закрыл глаза. Самгин, чувствуя, что настроение Лютова заражает его, хотел уйти, но Лютов почему-то очень настойчиво уговорил его остаться ночевать.
– А утром все пойдем на Ходынку, интересно все-таки. Хотя смотреть можно и с крыши. Костя – где у нас подзорная труба?
Клим остался, начали пить красное вино, а потом Лютов и дьякон незаметно исчезли, Макаров начал учиться играть на гитаре, а Клим, охмелев, ушел наверх и лег спать. Утром Макаров, вооруженный медной трубой, разбудил его.
– Что-то случилось на Ходынке, народ бежит оттуда. Я – на крышу иду, хочешь?
Самгин не выспался, идти на улицу ему не хотелось, он и на крышу полез неохотно. Оттуда даже невооруженные глаза видели над полем облако серовато-желтого тумана. Макаров, посмотрев в трубу и передавая ее Климу, сказал, сонно щурясь:
– Икра.
Да, поле, накрытое непонятным облаком, казалось смазано толстым слоем икры, и в темной массе ее, среди мелких, кругленьких зерен, кое-где светились белые, красные пятна, прожилки.
– Красные рубахи – точно раны, – пробормотал Макаров и зевнул воющим звуком. – Должно быть, наврали, никаких событий нет, – продолжал он, помолчав. – Скучно смотреть на концентрированную глупость.
И, приглаживая нечесанные волосы, он сел около печной трубы, говоря:
– А Владимир не ночевал дома; только сейчас явился. Трезвый однако…
Огромный, пестрый город гудел, ревел, непрерывно звонили сотни колоколов, сухо и дробно стучали колеса экипажей по шишковатым мостовым, все звуки сливались в один, органный, мощный. Черная сеть птиц шумно трепетала над городом, но ни одна из них не летела в сторону Ходынки. Там, далеко, на огромном поле, под грязноватой шапкой тумана, утвердилась плотно спрессованная, икряная масса людей. Она казалась единым телом, и, только очень сильно напрягая зрение, можно было различить чуть заметные колебания икринок; иногда над ними как будто нечто вспухало, но быстро тонуло в их вязкой густоте. Оттуда на крышу тоже притекал шум, но – не ликующий шум города, а какой-то зимний, как вой метели, он плыл медленно, непрерывно, но легко тонул в звоне, грохоте и реве.
Не отрывая глаз от медного ободка трубы, Самгин очарованно смотрел. Неисчислимая толпа напоминала ему крестные хода́, пугавшие его в детстве, многотысячные молебны чудотворной иконе Оранской божией матери; сквозь поток шума звучал в памяти возглас дяди Хрисанфа:
«Приидите, поклонимся, припадем»…
Он различал, что под тяжестью толпы земля волнообразно зыблется, шарики голов подпрыгивают, точно зерна кофе на горячей сковороде; в этих судорогах было что-то жуткое, а шум постепенно становился похожим на заунывное, но грозное пение неисчислимого хора.
Представилось, что, если эта масса внезапно хлынет в город, – улицы не смогут вместить напора темных потоков людей, люди опрокинут дома, растопчут их руины в пыль, сметут весь город, как щетка сметает сор.
Клим стал смотреть на необъятное для глаза нагромождение разнообразных зданий Москвы. Воздух над городом был чист, золотые кресты церквей, отражая солнце, пронзали его острыми лучами, разбрасывая их над рыжими и зелеными квадратами крыш. Город напоминал старое, грязноватое и местами изорванное одеяло, пестро покрытое кусками ситцев. В длинных дырах его копошились небольшие фигурки людей, и казалось, что движение их становится все более тревожным, более бессмысленным; встречаясь, они останавливались, собирались небольшими группами, затем все шли в одну сторону или же быстро бежали прочь друг от друга, как бы испуганные. В одной из трещин города появился синий отряд конных, они вместе с лошадями подскакивали на мостовой, как резиновые игрушки, над ними качались, точно удилища, тоненькие древки, мелькали в воздухе острия пик, похожие на рыб.
– В сущности, город – беззащитен, – сказал Клим, но Макарова уже не было на крыше, он незаметно ушел. По улице, над серым булыжником мостовой, с громом скакали черные лошади, запряженные в зеленые телеги, сверкали медные головы пожарных, и все это было странно, как сновидение. Клим Самгин спустился с крыши, вошел в дом, в прохладную тишину. Макаров сидел у стола с газетой в руке и читал, прихлебывая крепкий чай.
– Ну, что? – спросил он, не поднимая глаз.
– Не знаю, но как будто…
– Вероятно, драка, – сказал Макаров и щелкнул пальцами по газете. – Какие пошлости пишут…
Минут пять молча пили чай. Клим прислушивался к шарканью и топоту на улице, к веселым и тревожным голосам. Вдруг точно подул неощутимый, однако сильный ветер и унес весь шум улицы, оставив только тяжелый грохот телеги, звон бубенчиков. Макаров встал, подошел к окну и оттуда сказал громко:
– Ну, вот и разгадка. Смотри.
По улице, раскрашенной флагами, четко шагал толстый, гнедой конь, гривастый, с мохнатыми ногами; шагал, сокрушенно покачивая большой головой, встряхивая длинной челкой. У дуги шел, обнажив лысую голову, широкоплечий, бородатый извозчик, часть вожжей лежала на плече его, он смотрел под ноги себе, и все люди, останавливаясь, снимали пред ним фуражки, шляпы. С телеги, из-под нового брезента, высунулась и просительно нищенски тряслась голая по плечо рука, окрашенная в синий и красный цвета, на одном из ее пальцев светилось золотое кольцо. Рядом с рукой качалась рыжеватая, растрепанная коса, а на задке телеги вздрагивала нога в пыльном сапоге, противоестественно свернутая набок.
– Человек шесть, – пробормотал Макаров. – Ясно, что драка.
Он говорил еще что-то, но, хотя в комнате и на улице было тихо, Клим не понимал его слов, провожая телегу и глядя, как ее медленное движение заставляет встречных людей врастать в панели, обнажать головы. Серые тени испуга являлись на лицах, делая их почти однообразными.
Проехала еще одна старенькая, расхлябанная телега, нагруженная измятыми людями, эти не были покрыты, одежда на них изорвана в клочья, обнаженные части тел в пыли и грязи. Потом пошли один за другим, но все больше, гуще, нищеподобные люди, в лохмотьях, с растрепанными волосами, с опухшими лицами; шли они тихо, на вопросы встречных отвечали кратко и неохотно; многие хромали. Человек с оборванной бородой и синим лицом удавленника шагал, положив правую руку свою на плечо себе, как извозчик вожжи, левой он поддерживал руку под локоть; он, должно быть, говорил что-то, остатки бороды его тряслись. Большинство искалеченных людей шло по теневой стороне улицы, как будто они стыдились или боялись солнца. И все они казались жидкими, налитыми какой-то мутной влагой; Клим ждал, что на следующем шаге некоторые из них упадут и растекутся по улице грязью. Но они не падали, а все шли, шли, и скоро стало заметно, что встречные, неизломанные люди поворачиваются и шагают в одну сторону с ними. Самгин почувствовал, что это особенно угнетает его.
– Для драки – слишком много, – не своим голосом сказал Макаров. – Пойду расспрошу…
Самгин пошел с ним. Когда они вышли на улицу, мимо ворот шагал, покачиваясь, большой человек с выпученным животом, в рыжем жилете, в оборванных, по колени, брюках, в руках он нес измятую шляпу и, наклоня голову, расправлял ее дрожащими пальцами. Остановив его за локоть, Макаров спросил:
– Что случилось?
Человек открыл волосатый рот, посмотрел мутными глазами на Макарова, на Клима и, махнув рукой, пошел дальше. Но через три шага, волком обернувшись назад, сказал громко:
– Все – виноватые. Все.
– Ответ преступника, – проворчал Макаров и, как мастеровой, сплюнул сквозь зубы.
Пошли какие-то возбужденные и общительные, бестолковые люди, они кричали, завывали, но трудно было понять, что они говорят. Некоторые даже смеялись, лица у них были хитрые и счастливые.
Ехала бугристо нагруженная зеленая телега пожарной команды, под ее дугою качался и весело звонил колокольчик. Парой рыжих лошадей правил краснолицый солдат в синей рубахе, медная голова его ослепительно сияла. Очень странное впечатление будили у Самгина веселый колокольчик и эта медная башка, сиявшая празднично. За этой телегой ехала другая, третья и еще, и над каждой торжественно возвышалась медная голова.
– Троянцы, – бормотал Макаров.
Клим пораженно провожал глазами одну из телег. На нее был погружен лишний человек, он лежал сверх трупов, аккуратно положенных вдоль телеги, его небрежно взвалили вкось, почти поперек их, и он высунул из-под брезента голые, разномерные руки; одна была коротенькая, торчала деревянно и растопырив пальцы звездой, а другая – длинная, очевидно, сломана в локтевом сгибе; свесившись с телеги, она свободно качалась, и кисть ее, на которой не хватало двух пальцев, была похожа на клешню рака.
«Камень – дурак. Дерево – дурак», – вспомнил Клим.
– Я больше не могу, – сказал он, идя во двор. За воротами остановился, снял очки, смигнул с глаз пыльную пелену и подумал: «Зачем же он… он-то зачем пошел? Ему – не следовало…
Вспомнилась неудачная шутка гимназиста Ивана Дронова:
«Рука – от глагола рушить, разрушать».
Макаров, за воротами, удивленно и вопросительно крикнул:
– Стойте, куда вы?
Вслед за этим он втолкнул во двор Маракуева, без фуражки, с растрепанными волосами, с темным лицом и засохшей рыжей царапиной от уха к носу. Держался Маракуев неестественно прямо, смотрел на Макарова тусклым взглядом налитых кровью глаз и хрипло спрашивал сквозь зубы:
– Вы – где были? Видели?
В неподвижных глазах его, в деревянной фигуре было что-то страшное, безумное. На нем висел широкий, с чужого плеча, серый измятый пиджак с оторванным карманом, пестренькая ситцевая рубаха тоже была разорвана на груди; дешевые люстриновые брюки измазаны зеленой краской. Страшнее всего казалась Климу одеревенелость Маракуева, он стоял так напряженно вытянувшись, как будто боялся, что если вынет руки из карманов, наклонит голову или согнет спину, то его тело сломается, рассыплется на куски. Стоял и спрашивал одними и теми же словами:
– Где вы были?
Макаров не ввел, а почти внес его в комнаты, втолкнул в уборную, быстро раздел по пояс и начал мыть. Трудно было нагнуть шею Маракуева над раковиной умывальника, веселый студент, отталкивая Макарова плечом, упрямо не хотел согнуться, упруго выпрямлял спину и мычал:
– Подождите… я сам! Не надо…
Казалось, что он боится воды, точно укушенный бешеной собакой.
– Найди горничную, спроси у нее белье, – командовал Макаров.
Клим покорно ушел, он был рад не смотреть на расплющенного человека. В поисках горничной, переходя из комнаты в комнату, он увидал Лютова; босый, в ночном белье, Лютов стоял у окна, держась за голову. Обернувшись на звук шагов, недоуменно мигая, он спросил, показав на улицу нелепым жестом обеих рук:
– Это – что?
– Случилось какое-то… несчастие, – ответил Клим. Слово несчастие он произнес не сразу, нетвердо, подумав, что надо бы сказать другое слово, но в голове его что-то шумело, шипело, и слова не шли на язык.
Когда он и Лютов вышли в столовую, Маракуев уже лежал, вытянувшись на диване, голый, а Макаров, засучив рукава, покрякивая, массировал ему грудь, живот, бока. Осторожно поворачивая шею, перекатывая по кожаной подушке влажную голову, Маракуев говорил, откашливаясь, бессвязно и негромко, как в бреду:
– Передавили друг друга. Страшная штука. Вы – видели? Черт… Расползаются с поля люди и оставляют за собой трупы. Заметили вы: пожарные едут с колоколами, едут и – звонят! Я говорю: «Подвязать надо, нехорошо!» Отвечает: «Нельзя». Идиоты с колокольчиками… Вообще, я скажу…
Он замолчал, закрыл глаза, потом начал снова:
– Впечатление такое, что они все еще давят, растопчут человека и уходят, не оглядываясь на него. Вот это – уходят… удивительно! Идут, как по камням… В меня…
Маракуев приподнял голову, потом, упираясь руками в диван, очень осторожно сел и, усмехаясь совершенно невероятной гримасой, от которой рот его изогнулся серпом, исцарапанное лицо уродливо расплылось, а уши отодвинулись к затылку, сказал:
– В меня – шагали, понимаете? Нет, это… надо испытать. Человек лежит, а на него ставят ноги, как на болотную кочку! Давят… а? Живой человек. Невообразимо.
– Одевайтесь, – сказал Макаров, внимательно присматриваясь к нему и подавая белье.
Сунув голову в рубаху и выглядывая из нее, точно из снежного сугроба, Маракуев продолжал:
– Трупов – сотни. Некоторые лежат, как распятые, на земле. А у одной женщины голова затоптана в ямку.
– Зачем вы пошли? – строго спросил Клим, вдруг догадавшись, зачем Маракуев был на Ходынском поле переряженным в костюм мастерового.
– Я – поговорить… узнать, – ответил студент, покашливая и все более приходя в себя. – Пыли наглотался…
Он встал на ноги, посмотрел неуверенно в пол, снова изогнул рот серпом. Макаров подвел его к столу, усадил, а Лютов сказал, налив полстакана вина:
– Выпейте.
Это было его первое слово. До этого он сидел молча, поставив локти на стол, сжав виски ладонями, и смотрел на Маракуева, щурясь, как на яркий свет.
Маракуев взял стакан, заглянул в него и поставил на стол, говоря:
– Женщина лежала рядом с каким-то бревном, а голова ее высунулась за конец бревна, и на голову ей ставили ноги. И втоптали. Дайте мне чаю…
Он говорил все охотнее и менее хрипло.
– Я пришел туда в полночь… и меня всосало. Очень глубоко. Уже некоторые стояли в обмороке. Как мертвые даже. Такая, знаете, гуща, трясина… И – свинцовый воздух, нечем дышать. К утру некоторые сошли с ума, я думаю. Кричали. Очень жутко. Такой стоял рядом со мной и все хотел укусить. Били друг друга затылками по лбу, лбами по затылкам. Коленями. Наступали на пальцы ног. Конечно, это не помогало, нет! Я – знаю. Я – сам бил, – сказал он, удивленно мигая, и потыкал пальцем в грудь себе. – Куда же деваться? Облеплен людями со всех сторон. Бил…
Пришел дьякон, только что умывшийся, мокробородый, раскрыл рот, хотел спросить о чем-то, – Лютов, мигнув на Маракуева, зашипел. Но Маракуев молча согнулся над столом, размешивая чай, а Клим Самгин вслух подумал:
– Как ужасно должен чувствовать себя царь!
– Нашел кого пожалеть, – иронически подхватил Лютов, остальные трое не обратили внимания на слова Клима. Макаров, хмурясь, вполголоса рассказывал дьякону о катастрофе.
– По человечеству – жалко, – продолжал Клим, обращаясь к Лютову. – Представь, что на твоей свадьбе случилось бы несчастие…
Это было еще более бестактно. Клим, чувствуя, что у него покраснели уши, мысленно обругал себя и замолчал, ожидая, что скажет Лютов. Но сказал Маракуев.
– Возмущенных – мало! – сказал он, встряхнув головой. – Возмущенных я не видел. Нет. А какой-то… странный человек в белой шляпе собирал добровольцев могилы копать. И меня приглашал. Очень… деловитый. Приглашал так, как будто он давно ждал случая выкопать могилу. И – большую, для многих.
Он выпил чаю, поел, выпил коньяку; его каштановые кудри высохли и распушились, мутные глаза посветлели.
– Чудовищную силу обнаруживали некоторые, – вспоминал он, сосредоточенно глядя в пустой стакан. – Ведь невозможно, Макаров, сорвать рукою, пальцами, кожу с черепа, не волосы, а – кожу?
– Невозможно, – угрюмо и уверенно повторил Макаров.
– А один… человек сорвал, вцепился ногтями в затылок толстому рядом со мною и вырвал кусок… кость обнажилась. Он первый и меня ударил…
– Вам уснуть надо, – сказал Макаров. – Идите-ко…
– Изумительную силу обнаруживали, – покорно следуя за Макаровым, пробормотал студент.
– Как же все это было? – спросил дьякон, стоя у окна.
Ему не ответили. Клим думал: как поступит царь? И чувствовал, что он впервые думает о царе как о существе реальном.
– Что же мы делать будем? – снова спросил дьякон, густо подчеркнув местоимение.
– Могилы копать, – проворчал Лютов.
Дьякон посмотрел на него, на Клима, сжал тройную бороду свою в кулак и сказал:
– «Господь – ревнив, и мстяй господь, мстяй господь с яростию, господь мстяй сопостатам своим и сам истребляяй враги своя»…
Клим взглянул на него с изумлением: неужели дьякон может и хочет оправдать?
Но тот, качая головой, продолжал:
– Жестокие, сатанинские слова сказал пророк Наум. Вот, юноши, куда посмотрите: кары и мести отлично разработаны у нас, а – награды? О наградах – ничего не знаем. Данты, Мильтоны и прочие, вплоть до самого народа нашего, ад расписали подробнейше и прегрозно, а – рай? О рае ничего нам не сказано, одно знаем: там ангелы Саваофу осанну поют.
Внезапно ударив кулаком по столу, он наполнил комнату стеклянной дрожью посуды и, свирепо выкатив глаза, закричал пьяным голосом:
– А – за что осанна? Вопрошаю: за что осанна-то? Вот, юноши, вопрос: за что осанна? И кому же тогда анафема, если ада зиждителю осанну возглашают, а?
– Перестань, – попросил Лютов, махнув на него рукой.
– Нет, погоди: имеем две критики, одну – от тоски по правде, другую – от честолюбия. Христос рожден тоской по правде, а – Саваоф? А если в Гефсиманском-то саду чашу страданий не Саваоф Христу показал, а – Сатана, чтобы посмеяться? Может, это и не чаша была, а – кукиш? Юноши, это вам надлежит решить…
Очень быстро вошел Макаров и сказал Климу:
– Он говорит, что видел там дядю Хрисанфа и этого… Диомидова, понимаешь?..